Сознание вернулось ко мне внезапно и болезненно, как удар током. Один миг – ничего. Абсолютная, всепоглощающая чернота небытия. Следующий – взрыв хаоса. Первым пришло ощущение удушья. Мои легкие словно сжались в комок где-то под ребрами. Горло сдавило невидимой удавкой. Я забилась в немом крике, пытаясь вдохнуть, но вместо воздуха в глотку хлынула слюна, заставившая захлебнуться. Тело выгнулось в дугу, сотрясаемое сухим, лающим кашлем, который разорвал пелену небытия, и в меня хлынул поток ощущений.
Осязание. Я лежала на чем-то жестком и тонком, под щекой — грубая ткань.
Запах. Пыль, тошнотворный душок немытого тела и едва уловимый сладковатый аромат тлеющих благовоний — странная, отталкивающая смесь.
Слух. Где-то рядом посвистывал ветер, завывая в щелях. Но это был не единственный звук. Еще был… шепот. Неясный, многоголосый, он лился отовсюду: из грубых каменных стен, от потрескавшихся деревянных балок над головой, даже из самого воздуха. Это не были слова. Это был белый шум, гул десятков чужих мыслей, сливающихся в невнятный, навязчивый рокот. Он давил на виски, сверлил мозг, не давая собрать и одной собственной мысли в кучу.
Я попыталась открыть глаза. Веки словно налились свинцом. Моргнув несколько раз, я наконец смогла разлепить ресницы. Зрение плыло, прежде чем мне удалось сфокусировалось на стене прямо перед собой. Грубый, темный камень. Штукатурка облупилась, обнажив неровную кладку.
«Где я?» – попыталась спросить я, но из горла вырвался лишь хриплый стон. Этот звук испугал меня еще больше. Паника, острая и слепая, снова сжала мое горло. Я попыталась подняться, оттолкнуться от жесткой постели, но руки не слушались. Они были ватными, лишь слабо дернулись в ответ на приказ мозга. Ноги тоже были тяжелыми, как чугунные болванки.
Внезапно скрипнула дверь, и шепот на мгновение стих, отступив перед реальными звуками. В комнату вошли две женщины. Одна – постарше, с усталым, но добрым лицом, в простом темном одеянии, с чашкой в руках. Вторая – моложе, с острыми, чертами лица и плотно сжатыми губами. Она несла таз и тряпку.
— О, проснулась наша красавица, — с непередаваемой язвительностью произнесла молодая, с грохотом ставя таз на пол. — Ну что, Осиэки, нагулялась в своей стране грез? Пора и честь знать. Надо тебя привести в порядок, а то воняешь, как залежалая коровья туша.
Имя «Осиэки» прозвучало как плевок. Я инстинктивно поняла, что обращаются ко мне. И хоть слова звучали непривычно, я понимала их смысл. Как поняла, и что означает это имя — Осиэки. Бремя.
Меня зовут «Бремя»? Что за чуть! Меня зовут… Ох… Как же меня зовут?!
Пожилая женщина вздохнула.
— Оставь ее, Фудзико. Не ее вина, в каком она состоянии.
— Еще какая вина! — огрызнулась Фудзико. — Другие работают в поле до седьмого пота, а эта, благородная да убогая, лежит тут, как бревно, и за ней еще ухаживай, как за младенцем.
Она подошла к ложу, на котором я лежала, и грубо потянула меня за руку. Я бессильно дернулась, еще один стон вырвался из губ.
— Видишь, Киёми? Даже голову держать не может. Ну-ка, садись, принцесса.
Сильные, шершавые руки подхватили меня, как мешок с опилками, усадив на край лежака. Мир поплыл перед глазами. Но затем я наконец смогла рассмотреть свое тело. Худое, почти дистрофичное, закутанное в грубую, серую, грязную робу. Из рукавов торчали тонкие, бледные, как побеги спаржи, пальцы с грязными ногтями. Они слабо дергались. Фудзико, ворча, принялась снимать с меня одежду и протирать голую кожу влажной тряпкой. Прикосновения были резкими, безжалостными. Пожилая женщина, Киёми, подошла с чашкой.
— Дай ей попить, — мягко сказала она. — Горло, наверное, пересохло.
Она поднесла к моим губам деревянную чашку. Запах какой-то травы ударил в нос. Инстинкт самосохранения заставил сжать губы. Я не знала, что это за напиток, что это за люди…
— Ну же, пей, — Киёми терпеливо наклонила чашку.
Жидкость, теплая и горьковатая, потекла в рот. Я подавилась,все еще сопртивляясь, снова закашлялась, но все же глотнула. Потом еще. Жажда оказалась сильнее страха.
Фудзико тем временем закончила грубый туалет и натянула на меня другое одеяние, такое же простое и серое, но хотя бы чистое.
— Ну вот. Теперь почти человек. Только мозгов все равно нет. Идиотка. Вечно с этой дуростью возиться.
— Фудзико, хватит, — голос Киёми прозвучал строго. — Отведем ее в сад. Пусть подышит воздухом. Сегодня хороший день.
Молодая служанка фыркнула, но послушно взяла меня под локоть и потащила к двери. Ноги волочились по каменным плитам, цепляясь за неровности. Я чувствовала себя беспомощной куклой. Мы вышли в узкий коридор, и шепот, который я слышала после пробуждения, усилился. Каждый камень здесь был жив и говорил со мной. Старая дверная скоба прошептала что-то, за ней ветхий половик под ногами. Я не могла разобрать слов, но моя голова раскалывалась от этого нестерпимого гула.
Наконец мы вышли в небольшой садик, укрытыя со всех сторон высокими каменными стенами. Солнце ударило в глаза, заставив щуриться. Воздух был свежим и чистым, пахло хвоей, влажной землей и чем-то цветущим. На мгновение шепот утих, уступив место пению птиц и шелесту листьев на единственном стареньком клене посередине сада.
Фудзико грубо усадила меня на плоский камень у стены.
— Сиди тут и не дергайся. Не убежишь ведь, куда тебе, — она бросила взгляд на Киёми, которая вышла следом. — Я пойду, еще дела есть. Надо белье перебрать.
— Мы должны присматривать за ней, — возразила Киёми, садясь рядом со мной.
— Присматривать? За этой? Да она с этого места ни на шаг. Я лучше чем полезным займусь, чем на дурочку смотреть. А если ты так переживаешь, давай привяжем ее к дереву веревкой, как скотину, тогда точно никуда не денется.
Сердце моё бешено заколотилось. Привязать? Как животное? Ужас сковал меня снова. Я попыталась издать протестующий звук, но снова получилось лишь мычание.
— Фудзико! — в голосе Киёми впервые прозвучала настоящая строгость. — Это недостойно! Она не животное. Она несчастная душа. Предки забрали её разум, но мы должны проявлять милосердие. Иди, если хочешь. Я посижу с ней. Мне все равно нужно заняться починкой старого белья.
Киёми подняла с земли корзинку, которую принесла с собой, и достала оттуда шитьё. Фудзико скривилась в гримасе презрения.
— Милосердие. Твое милосердие нам лишние проблемы создает. Сиди тогда со своей убогой.
Она развернулась и ушла, громко хлопнув дверью. Наступила тишина, нарушаемая лишь птицами и размеренным шелестом иглы Киёми о ткань. Я сидела, вжавшись спиной в камень, не в силах пошевелиться, пытаясь осмыслить кошмар, в который попала. Убогая. Дурочка. Бремя. Осиэки. Что это? Где я? И самое главное — кто я такая?
Я подняла голову и посмотрела на старую Киёми, которая тихо напевала что-то себе под нос. Единственный луч доброты в аду, в котором я очнулась. А потом мой взгляд упал на ее руки, на длинную занозу-иглу, которой та шила. Острый конец блестел на солнце. И вдруг, совершенно безумная, отчаянная мысль пронзила мозг. Мысль, рожденная паникой и инстинктом самосохранения. Может я просто сплю, а все это дурной сон? Кошмар, из которого я не могу выбраться? Нереально реальный. Я должна что-то сделать. Должна проверить, правда ли это все. Должна… почувствовать боль. Да, свою боль. Что-то простое и понятное. Чтобы проснуться, нужно бы ущипнуть себя — но пальцы не слулись. Тогда сбрав всю свою волю, все силы, которые могли поместиться в этом немощном теле, я сделала рывок. Рука дернулась, как у марионетки, и упала на колени Киёми. Пальцы, слабые и неловкие, сомкнулись вокруг ручки иглы.
Старушка Киёми вздрогнула от неожиданности.
— Дитя? Что ты? Дай сюда, ты уколешься…
Но было поздно. Я уже потянула иглу к себе. Острый конец вошел в подушечку пальца, рядом с ногтем. Игла была тупой, она не проколола кожу, а скорее разорвала ее, вызвав волну жгучей, яркой, невероятно реальной боли.
Я застыла, глядя на выступившую каплю алой крови. Боль была прекрасна. Она была моей. Только моей. Это был единственный якорь в океане безумия, единственная правда в этом кошмаре… который, кажется, был совсем не кошмаром, а явью.
И в тот же миг, будто боль была ключом, открывшим какую-то дверь, шепот вокруг на мгновение прояснился. Ветер, гулявший по саду, пронесся мимо моего уха, и я услышала не просто шум, а слово. Одно-единственное, ясное, как стекло, слово.
«Проснись…» — прошептал ветер. И мой мир перевернулся окончательно.
И тогда хлынули обрывки. Не воспоминания – ощущения. Воспоминание о стремительном движении, о пронзительном визге тормозов, об ослепительном свете фар, бивших прямо в лицо. Я бежала. Бежала через дорогу, торопясь, проклиная свои каблуки и длинное платье, мешавшее сделать широкий шаг. В руке тяжелый футляр с инструментом. Репетиция. Очень важная репетиция, маэстро будет кричать… флейта… я играла на флейте… А потом — свет. Удар. Ощущение полета и падения одновременно. И тишина.
А теперь это. Камень. Шепот. Чужое тело.