1996 год, Подмосковье, поселок Лесное


Кабинет находился в дальнем крыле здания бывшей усадьбы, переделанной в 1920-х в психиатрическую лечебницу. Теперь это был районный психоневрологический диспансер — серое здание с выбитыми окнами, где на лестничных пролетах скапливалась плесень, а в коридорах эхо повторяло шаги, будто за спиной шел кто-то невидимый.

Дверь скрипнула, выпуская запах старых книг и ладана. Воздух пах сыростью и чем-то еще — горелой бумагой или же сгоревшими воспоминаниями. Стол из темного дерева, покрытый трещинами, будто карта забытых дорог. На нем — дешевый графин с водой, потертый блокнот и лампа с абажуром, украшенным узором из переплетенных змей. Полки были заставлены книгами на трех языках: русском, немецком и латыни. Тома Фрейда соседствовали с "Гоэтией" Алистера Кроули, а потрепанный экземпляр "Психопатологии архаического мышления" лежал рядом с тетрадью, исписанной мелким почерком. В углу — стеклянный шкаф с артефактами: обсидиановый диск с выгравированным символом, обрывок пожелтевшей фотографии (мужчина в военной форме, смотрящий в камеру с пустым взглядом), и кусок бетона с выцарапанным знаком, похожим на паутину.

Окно выходило на пустырь, где росли искривленные березы. За ними — руины церкви Святого Варфоломея, снесенной в 1930-х. Но Линднер знал: церковь была не первым зданием на этом месте. До нее там стоял монастырь. А до монастыря — некое каменное кольцо, возведенное в эпоху, о которой не сохранилось записей. Кресло для пациентов — старое, с продавленным сиденьем. Спинка украшена резьбой в виде виноградной лозы, но вензеля были перечеркнуты ножом. На стене висел портрет женщины и мужчины в черных официальных.

Когда Татьяна вошла, Виктор не поднял глаз. Он курил "Беломор", выпуская дым в потолок, где паутина напоминала расплывчатое пятно.

— Присядьте, — кивнул он на кресло. — Чай?

Она отказалась. Руки дрожали, ногти были обкусаны до крови.

— Меня зовут Татьяна. Я… не знаю, как это объяснить.

Его голос был спокойным, почти сонным, но взгляд — острым, как скальпель.

— Говорите. Я не психиатр. Я психолог. Здесь не ставят диагнозы.

— Я слышу… шепот. Он доносится из стен. Иногда — из телевизора. Я выключаю его, а голоса все равно есть. Они… зовут меня к реке.

Линднер положил ручку на стол.

— Какая река?

— Красная. Там, где раньше был монастырь. После того как я нашла камень… они стали громче.

Она достала из сумки предмет, завернутый в тряпку. Развернула: камень, покрытый насечками — символ, похожий на паутину, пересеченную крестом.

Виктор взял его. Холод пронзил пальцы.

— Где именно вы его нашли? – Виктор сильно удивился, ведь однажды он уже держал в руках подобный камень.

— У старого моста. Там, где вода черная. Я видела сон… В нем была женщина без лица. Она держала этот камень и говорила: "Ты уже наша".

Виктор молчал. Его пальцы гладили символ на камне, словно пытаясь прочесть его на ощупь.

— Вы знаете, что такое Красная река? — спросил он.

Татьяна покачала головой.

— Это не река. Это ваша бессознательная граница. Там, где кончается наш мир и начинается… что-то другое.

— Вы… вы шутите?

— Извольте. Скажите, какой голос был у женщины, которая дала вам камень?

Он открыл нижний ящик стола, достал тетрадь. Перелистнул страницы, исписанные мелким почерком.

— Этот голос напомнил мне кого-то из моего прошлого, что-то очень далекое.

— Может вы все-таки присядете и мы вместе попробуем понять кому принадлежал этот голос?


ГДР, начало 80-х

Холод. Он въедался в кости куда сильнее, чем промозглая потсдамская осень за окном. Восьмилетний Виктор Линднер сидел на холодном линолеуме кухни, прижимая колени к груди, и слушал. Слушал не радио, из которого несся бодрый голос диктора о перевыполнении плана и коварстве западных империалистов – этот фоновый гул он давно научился отфильтровывать. Он слушал тишину дома на Штайнштрассе. Тишину, которая была густой, тяжелой, словно пропитанной старым страхом. Она пульсировала в такт мерному постукиванию где-то высоко над головой. Тук… тук… тук… Как камешек о стекло. Или коготь по дереву. Из чердака.

Дом был их крепостью и тюрьмой. Старый, когда-то, наверное, солидный, а ныне облезлый особняк, зажатый между безликими панельными коробками. Он был анахронизмом, осколком другого времени, который власти почему-то еще не снесли. Может, забыли. Может, боялись. Отец, Бруно Линднер, говорил, что дом достался им по наследству от деда – "участника антифашистского сопротивления". Говорил это ровным, лишенным эмоций тоном, глядя куда-то сквозь Виктора, его потрепанную книжку сказок и тарелку с остывшей кашей цвета цемента. Отец и сам был похож на потрепанный экспонат. Бывший инженер, теперь – рабочий на вагоностроительном заводе имени какого-то героя. Его руки, некогда ловкие, теперь были покрыты ссадинами и въевшейся машинной смазкой. Лицо – маской усталости и чего-то еще. Знания? Виктору казалось, что отец всегда немного оглядывается, даже на собственной кухне. Боялся ли он соседей-стукачей? Или чего-то другого? Его членский билет СЕПГ лежал на комоде, как пропуск в относительную безопасность, но не приносил спокойствия. Вечерами Бруно молча курил у окна, его профиль резко вырисовывался на фоне серых сумерек, а взгляд был устремлен не на улицу, а куда-то внутрь себя, в темные коридоры памяти. Рядом с ним, прислоненный к стене, стоял старый, тяжеленный фонарь. Стекло у него было необычное – густо-зеленое, как бутылочное дно. Отец никогда не зажигал его в доме. Он просто стоял там, немой страж, как и сам Бруно.


А потом возвращалась мать, Ингрид. Она пахла аптекой – резким спиртом и лекарственной пылью. Ее руки, красные от холода и частого мытья, сразу хватались за тряпку. Она мыла. Мыла пол, стол, подоконник. С особым, маниакальным усердием она скребла пол у единственной двери в доме, которая была не просто закрыта, а заперта на тяжелый амбарный замок. Дверь на чердак. "Там пыль, Виктор! Там опасно! Ты туда не ходи! Никогда! Слышишь?" – ее голос срывался на визг, глаза становились огромными, полными животного ужаса. Она крестилась – быстро, украдкой, оглядываясь, будто боясь, что за ней наблюдают не только соседи. На шее у нее, поверх серой блузки, всегда болтался старый фарфоровый медальон. Ингрид постоянно теребила его пальцами, особенно когда смотрела на чердачную дверь или слышала тот самый тук… тук… тук… из-под потолка. Иногда Виктору казалось, что стены дома на мгновение вздрагивают, едва заметно пульсируют в такт этому стуку. Как живое, больное существо.


Ссоры родителей были тихими и от этого было еще страшнее. Они гремели не криками, а шепотом, злым, шипящим, как пар из чайника. Виктор притворялся спящим, замирая под тонким одеялом, леденея от каждого обрывка фразы, долетавшего сквозь тонкую стенку:


— "...Бруно, я больше не могу! Оно же... Оно знает!" – звучал голос матери, полный слез и паники.

— "Тише, Ингрид! Стены имеют уши... и не только стены..." – отец отвечал глухо, сдавленно.

— "...Мы должны были отдать его тогда! Как в Старом Доме! Почему не отдали?!"

— "Потому что он наш сын! И потому что... потому что Оно приняло задаток. Камешки. Ты видела, они появляются..."

— "Молчи! Ради всего святого, молчи!"


Виктор не понимал, о каком "Оно" они говорили.

О Штази? О каком-то страшном начальнике отца? Но почему тогда мать крестилась? Почему отец смотрел на чердачную дверь с таким же ужасом, как на фотографию начальника райотдела? И что за "Старый Дом"? И камешки... Виктор сжимал кулак под одеялом. У него их было три. Гладких, холодных, непохожих на обычную гальку. Один он нашел в кармане куртки после того, как отец "чинил" чердачную дверь. Два других – под подушкой. Просто лежали там, будто сами пришли. Отец молча забирал их, когда находил. Его лицо в эти моменты становилось каменным, а в глазах читалось что-то хуже страха. Безнадежность.

Страх был воздухом этого дома. Он висел тяжелым запахом плесени и старой древесины, смешивался с запахом дешевой колбасы и капусты. Он сквозил в серых стенах, в потрескавшихся обоях с унылым узором, в вечно задернутых занавесках. Он жил в нервном тереблении матерью медальона, в пустом взгляде отца, в зеленом стекле немого фонаря, в тук... тук... тук... из запретной зоны над их головами. Виктор дышал этим страхом, впитывал его кожей. Он был частью серых потсдамских будней, где даже солнце казалось выцветшим, а самое страшное скрывалось не за Берлинской стеной, а за амбарным замком на чердаке их собственного дома, на Штайнштрассе. Дома, который иногда тихо стучал в ответ на стук сверху. Или это стучало что-то под полом? Виктор вжал голову в подушку, стараясь не слышать. Но слышал. Всегда.


Дни на Штайнштрассе тянулись, как застывший дым из заводских труб – серые, удушливые, предсказуемые. Виктор научился жить в фоновом режиме: школа, где учительница истории монотонно вещала о «непоколебимой дружбе с Советским Союзом», обед из тушеной капусты с мясными «ощущениями», вечер под мерный гул радио и тук… тук… тук… над головой. Но однажды рутина треснула.

Это была среда. Мать, Ингрид, в необычайной спешке, почти панической, объявила, что ей срочно нужно в аптеку – «привезли дефицитные капли для глаз, очередь будет страшная!». Ее пальцы дрожали, когда она завязывала платок, медальон бился о ключицу. «Отец на сверхурочной, – бросила она, уже хватая сумку. – Сиди тихо! Читай! На улицу не вздумай – слышали, вчера на соседней улице подростков Штази забрали за “непатриотичные разговоры”». Она резко обернулась на пороге, ее взгляд, острый и дикий, впился в Виктора: «И к чердаку не подходи! Ни на шаг! Иначе…» Угроза повисла в воздухе, страшнее конкретных слов. Дверь захлопнулась с таким грохотом, что задрожали стаканы в серванте.

Тишина, наступившая после, была иной. Не гнетущей, а звенящей, полной возможностей. Пустой дом дышал. Только тиканье часов с портретом Хонеккера да тот самый, ненавистно-притягательный стук сверху. Тук… тук-тук… пауза… тук… Сегодня он звучал иначе – не случайный, а целенаправленный. Как будто что-то большое и нетерпеливое скреблось изнутри по самой двери. Виктор подошел к чердачному проему. Замок, холодный и величественный, смотрел на него черным глазом-скважиной. Мальчик протянул руку, едва не коснувшись шершавой древесины двери… и отпрянул, будто обжегся. В ушах звенел визг матери: «Опасно! Никогда!» Он представил отца, его каменное лицо, полное немого укора. Страх сжал горло.

Он попытался отвлечься. Достал потрепанный учебник природоведения. «Горные породы и минералы ГДР». Галька. Базальт. Гранит. Его пальцы сами потянулись под подушку, где в тайнике из носового платка лежал камешек – найденный у порога. Гладкий, темно-бордовый, как запекшаяся кровь, и неестественно холодный. Он перекатывал его в ладони. Что в них такого? Почему родители их боятся? Воспоминание о ночном шепоте пронзило мозг: «…Оно приняло задаток. Камешки…» Задаток за что?

ТУК!

Удар был таким сильным, что мелкая пыль посыпалась с потолочной балки прямо перед дверью. Виктор вскрикнул, выронив камешек. Тот покатился по линолеуму… и застучал по полу, подражая звуку сверху! Тук-тук-тук… Камешек остановился у ножки вешалки, где висела отцовская рабочая куртка – серая, пропитанная машинным маслом и усталостью. И тогда Виктор увидел его. Ключ. Он лежал на полу, рядом с каблуком отцовских тяжелых ботинок, видимо выпал из кармана куртки, когда Бруно в спешке уходил на «сверхурочную». Виктор подполз, затаив дыхание. Это был не просто ключ. Длинный, из почерневшего металла, покрытым бугристой ржавчиной, как струпьями. Но самое жуткое – его бородка. Она была выкована в форме того самого знака – угловатого, неестественного, как сломанная паучья лапа. Того самого, что был на мамином медальоне. Раньше, так близко он видел его лишь в кошмарах. Виктор схватил ключ. Металл был ледяным, даже сквозь ржавчину, и невероятно тяжелым для своего размера. На рукояти, стертый, но узнаваемый, был выгравирован миниатюрный барельеф – нечто, напоминающее спираль. Он впился в ладонь, словно живой.

Тук-тук-ТУК-ТУК-ТУК!

Стук за дверью превратился в яростную дробь. Дверь затряслась в раме. Пыль сыпалась дождем. В доме запахло озоном и чем-то кислым, как разбитая батарейка. Камешек на полу вдруг засветился изнутри тусклым, лиловым светом. В голове Виктора, ясно, как колокольный звон, прозвучала не его мысль:

«Открой.»

Ужас парализовал его. Положи ключ на место. Убеги в свою комнату. Спрячься под кровать. Но его ноги, будто чужие, понесли его обратно к чердачной двери. Рука, сжимавшая ключ, двигалась сама по себе. Ледяной металл вошел в скважину с мерзким, скрежещущим звуком. Он подошел идеально. Виктор повернул ключ. Ржавчина заскрипела, металл застонал. Один оборот. Второй. Третий… Щелчок. Громкий, окончательный, как щелчок предохранителя. Звук, перерезавший пуповину детства. Амбарный замок раскрылся, его дужка отпала на бок с тяжелым металлическим лязгом. Замок висел теперь лишь мертвым грузом. Деревянная дверь, ничем больше не скрепленная с косяком, чуть приоткрылась сама собой, обнажая щель шириной в палец. Из щели хлынул поток воздуха – не просто холодного и пыльного, а мертвенного, пропитанного запахом сырого подземелья, гниющего мяса и… сладостью разлагающихся цветов. Этот воздух обжег ноздри.


Через мгновение парень был вооружен отцовским фонарем. Стук прекратился. Наступила гробовая тишина. Пугающе полная. Выжидающая. Даже часы, казалось, перестали тикать. Виктор стоял, не дыша, с ледяным ключом в потной ладони. Дверь на чердак была открыта. Путь в запретную зону свободен. И что-то там, в кромешной тьме за этой щелью, знало, что он здесь. И ждало. Его сердце бешено колотилось, стуча в ребра, как пленник в камере. Он знал: назад дороги нет. Мальчишка переступил черту и прикоснулся к тому, что прятали родители. К тому, что стучало. К тому, что оставляло камни. Его рука, дрожащая, медленно потянулась к скобке двери. Пальцы обхватили холодное железо. Шаг вперед. Скрип старого дерева прозвучал как предсмертный стон. Дверь поползла открываться, обнажая черный зев лестницы, ведущей вверх, в сердце ужаса дома на Штайнштрассе. В пустоту, которая вот-вот наполнится кошмаром.

Щель превратилась в черный провал. Мертвенный воздух хлынул сильнее, обволакивая Виктора липкой, холодной пеленой. Запах ударил в нос: сладкая гниль, старое мясо, едкий металл с кровью. Желудок свело. Убеги! – кричал инстинкт. Но тело, ведомое нездоровым любопытством и ледяной тяжестью отцовского фонаря с зеленым стеклом, сделало шаг. Дверь скрипнула, открываясь шире. Зеленый луч фонаря вонзился в тьму. Он не освещал – скорее искажал. Знакомые очертания прихожей позади поплыли, тени закрутились в невозможные спирали. Воздух в луче казался густым, наполненным лиловатой пылью. Виктор направил свет на лестницу. Ступени, покрытые вековой пылью и паутиной, уходили вверх. Луч скользнул по балкам, грудам тлена – обломки мебели, свертки тряпья, белесая кость, торчащая из темного свертка… И тогда он увидел Ее. Тень.

Она стояла наверху лестницы, у самого края чердачного перекрытия. Не бесформенное пятно, а четкий, человеческий силуэт. Высокий, худой, с резкими плечами. Как отец? Но детали расплывались в зеленоватой дымке. Тень была непроницаемо черной, поглощающей свет фонаря, словно дыра в реальности. И она двигалась. Не уходила, не нападала – смотрела. Виктор чувствовал тяжесть этого взгляда на своей коже, холодный укол между лопаток.

Тук… тук… тук… Его сердце. Тишина вокруг была гнетущей. Тень подняла руку – темный, нечеткий контур. Не угрожающе. Словно манила. Палец (был ли это палец?) указал вглубь чердака, за груду ящиков.


– К-кто ты? – выдохнул Виктор, и его голос прозвучал чужим, сдавленным шепотом в мертвой тишине.

Тень не ответила. Она лишь повторила жест – плавное, почти изящное движение "руки" в сторону глубин чердака. Затем она шагнула назад, растворяясь в зеленоватой мгле, но не исчезая полностью. Она оставалась видимой, маяком во тьме, указывающим путь. Страх сжимал горло, но теперь к нему прибавилось неодолимое любопытство. Это была не просто тварь. Это было нечто с разумом. Оно общалось. Оно хотело, чтобы он пошел дальше. Почему? Что там? Мысли вихрем пронеслись в голове. Воспоминания о ночных шепотах родителей: «Старый Дом… Оно знает…» Может, эта Тень и есть «Оно»? Или его посланник? Виктор, будущий психолог, даже в этом кошмаре, почувствовал жажду понять. Это был его первый «клиент» в мире безумия. Он сделал шаг на лестницу. Скрип дерева прозвучал как выстрел. Тень не шелохнулась. Виктор поднимался, сердце бешено билось. Каждая ступенька – пытка. Воздух густел, запах гнили и металла становился невыносимым. Зеленый свет выхватывал жуткие детали: знак (тот самый, паучий), выцарапанный на балке; фарфоровую куклу без глаза, улыбающуюся слишком широко в луже чего-то темного; тяжелые лохмотья паутины, переливающиеся жирным блеском.


Он достиг верха. Чердак открылся перед ним – царство хаоса и забвения. Тень стояла теперь метрах в пяти, возле груды старых чемоданов. Она снова указала – на пространство за ящиками, в самый дальний угол, куда луч фонаря едва проникал. Виктор двинулся за ней, обходя груды хлама. Его нога наступила на что-то хрусткое. Он посветил вниз. Крыса. Большая, серая. Пустая. Шкурка вывернута, как чулок, и набита… гладкими, темными камешками. Теми самыми! Камешки внутри шевелились, слабо пульсируя в такт его сердцебиению. Виктор едва сдержал рвоту. Тень ждала. Она стояла у стены, но не касаясь ее. Виктор поднял фонарь выше, направляя свет туда, куда она указывала. Луч выхватил из мрака чистый круг: участок пола, тщательно выскобленный. В центре – сложный угловатый узор, выложенный из тех самых слегка влажных, темных камешков. Знак. Он пульсировал темнотой, всасывая зеленый свет. Отбрасываемые ими тени извивались самостоятельно, как черные змеи. У самого основания стены лежал предмет. Не крыса. Старая, потрепанная тетрадь в кожаном переплете. На обложке, едва различимая в зеленом свете: вытисненное имя – «Эрих Линднер». Дед. И рядом – тот самый знак. Тень кивнула. Едва заметное движение темной головы. Она указала на тетрадь. «Возьми» – словно прозвучало в мертвой тишине чердака, но не звуком, а прямо в сознании Виктора. Холодная, чужая мысль.


– Зачем? – снова прошептал Виктор, его голос дрожал. – Что это?


Тень растворилась. Не ушла, а именно растворилась в зеленоватой дымке фонаря, как чернильная капля в воде. Исчезла бесследно. Оставив его наедине с знаком, шевелящимися тенями, пустой крысой и… тетрадью деда. Тишина снова сомкнулась, но теперь она была насыщена присутствием. Кто-то (или что-то) наблюдало. Ждало его выбора. Виктор стоял на краю чистой зоны, у узора из камней. Дневник деда лежал в полуметре, под темными, дышащими наростами. Ключ к тайне родителей? К тому, что стучало? К его собственным кошмарам? Жажда знания, та самая, что позже сделает его психологом, пересилила страх. Он сделал шаг вперед, через линию камешков. Холодный удар пронзил ступню, будто он ступил в ледяную воду. Он наклонился, протягивая дрожащую руку к потрепанной коже переплета...


Пальцы Виктора дрожали, едва не соскальзывая с холодной, потрепанной кожи переплета. Он коснулся букв имени деда – «Эрих Линднер». Он рванул тетрадь на себя, едва не падая назад через линию камней. В глазах потемнело от боли и ужаса. И в этот миг раздался резкий, оглушительный звук внизу. Не просто ключ в замке. Это был грохот распахнутой настежь входной двери, удар о стену. Голос матери, нечеловечески визгливый, прорезал мертвую тишину дома:


– «Бруно! Дверь! Замок! Он ОТКРЫТ! ОТКРЫТ!»


Шаги. Тяжелые, бешеные – отец. Легкие, заплетающиеся – мать. Они мчались по прихожей прямо к чердачной лестнице! Паника смела все мысли. Виктор отшвырнул фонарь: зеленый луч безумно закрутился по стенам, высвечивая бегущие тени и зияющую пустоту крысы. Он судорожно сунул тетрадь за пазуху – холод кожи жёг тело. Рванулся к лестнице. Спотыкаясь о хлам, царапая лицо липкой паутиной. Сердце колотилось, готовое вырваться из груди.


– Виктор?! – рев отца снизу был полон не гнева, а животного ужаса. – Ты там?!

Он не отвечал. Спускался, прыгая через ступени, цепляясь за перила. Зеленый свет плясал за его спиной, смешиваясь с тенями в безумный калейдоскоп. Тук-тук-тук! – это уже не сердце. Это бешеный стук родительских шагов снизу! Виктор выскочил из черного зева лестницы в коридор ровно в тот момент, когда Бруно Линднер, бледный как смерть, с глазами, полными первобытного ужаса, врывался в помещение. За ним – Ингрид. Ее лицо было искажено гримасой чистого помешательства. Медальон бился о грудь, как сердце птицы.


– Ты был ТАМ?! – завопила мать, ее палец, дрожащий, как в лихорадке, был направлен на Виктора, а потом – на открытую чердачную дверь, за которой маячила зловещая тьма. – ТЫ БЫЛ НА ЧЕРДАКЕ?! ОТВЕЧАЙ!

Виктор отшатнулся. Его рот открылся, но звука не было. Он видел себя их глазами: бледный, дрожащий, в пыли и паутине, с безумным блеском в глазах. Ложь родилась сама собой, вырвалась хриплым шепотом: – Н-нет! Я… я не там! Мне… мне плохо! Голова кружится… Я упал… – Он схватился за стол, изображая слабость. Холод тетради за пазухой продолжал обжигать кожу. Отец не сказал ни слова. Он смотрел. Не на сына. Сквозь него. Его взгляд был направлен вверх, на зияющую черноту чердачного проема. В этом взгляде не было ни гнева, ни упрека. Там был леденящий ужас и… знание. Глубокое, древнее, отчаянное знание. Он видел то, что скрывалось в той тьме. И это знание сломало в нем что-то окончательно. Он медленно поднял руку и указал на чердак, как указывают на место катастрофы.

– Оно… знает, – прошептал Бруно так тихо, что слова едва долетели. – Теперь Оно знает тебя. Навсегда.

Мать забилась в истерике, зажимая уши, завывая: «Нет! Нет! Нет!» Она рванулась к чердачной двери, с дикой силой захлопнула ее. Замок висел открытым, она безуспешно тыкала в него дужкой, рыдая.

Отец, не сводя пустого, ужасного взгляда с двери, шагнул вперед. Его сильная, испачканная смазкой рука схватила Виктора за плечо – не жестоко, а с какой-то обреченной твердостью. Он молча повел сына прочь, в его комнату. Виктор не сопротивлялся. Он чувствовал холод тетради на груди и ледяное прикосновение отцовского взгляда. В ушах еще стоял тот пронзительный гул чердака.

Вечером за ужином царила гробовая тишина, нарушаемая только всхлипами матери. Она не притронулась к еде. Ее пальцы судорожно сжимали медальон. Бруно механически жевал картошку, его глаза были устремлены в одну точку на стене – туда, где висела фотография его отца, Эриха Линднера. Того самого, чья тетрадь жгла кожу Виктора под пижамой. Никто не смотрел на чердачную дверь. Она была закрыта, но замок так и не удалось защелкнуть. Он висел, оставаясь немым свидетелем прорыва.

Виктор лег в кровать. Тело горело, голова была тяжелой, мысли путались. Детали чердака – шевелящиеся тени, знак, человеческая тень, указавшая на дневник, пустая крыса – начинали расплываться, как рисунки на мокром стекле. Словно чья-то рука стирала их из памяти. Оставалось только чувство: всепоглощающий, немой ужас и жгучее знание, что он прикоснулся к чему-то древнему и непростительному. И что Оно – там, за тонкой преградой потолка – знает его. И наблюдает.

Тук…

Тихий звук. Не сверху.

Тук… тук…

Снизу. Из-под кровати.

Виктор замер, вжавшись в матрас. Дыхание остановилось. Холодок пополз по спине. Что-то твердое и гладкое коснулось его пальцев, свисавших с кровати. Он дернул руку под одеяло, сжался в комок. Утром, когда серый потсдамский свет пробился сквозь занавески, он нашел его. Один. На холодном линолеуме у кровати. Гладкий, темно-синий камешек. Холодный, как лед. И невероятно тяжелый для своего размера. Он лежал там, как печать. Доказательство. Плата. Или предупреждение. Виктор поднял его. Воспоминания о вчерашнем дне были уже мутными, как плохой сон. Остался только вкус страха на языке, холод камня в ладони и неизгладимое ощущение, что чердак на Штайнштрассе теперь смотрит на него из каждой тени. И ждет.


***

Вы описали "Красную Реку" очень ярко, Татьяна. Как субстанцию, текущую по стенам, но не кровь. Скорее... границу. Очень важная метафора. Вы сказали, ее "показала" вам женщина. Женщина без лица. И она говорила. Попробуем вернуться к этому моменту? Закройте глаза. Представьте ту комнату в вашей старой мастерской. Запах масляной краски... скипидара... и этой Реки. Она перед вами. Женщина – где она? Рядом? На другом берегу?


Она... она в Реке. По колено. Стоит. Не шевелится. Но Река – она течет сквозь нее. Как сквозь призрак. Или корни. Лица... нет. Там просто... гладкая кожа. Как куриное яйцо. Страшно. Я не видела, но я знала, что она смотрит. Внутрь меня. – голос Татьяны был сдавленный, дрожащий.


Вы слышали ее голос. Что именно она сказала? Попробуйте вспомнить тембр. Высокий? Низкий? Было ли в нем что-то знакомое? – Линднер пытался сделать голос еще мягче


Не высокий... не низкий. Как... скрип несмазанной двери. Старой. Очень старой. И... влажный. Как будто говорит из-под воды. Или из... ямы. (Пауза, дыхание учащается). Она сказала... сказала...


Да, Татьяна? Что она сказала? Это важно. Сосредоточьтесь на звуке.


Он тебя видит. Вот так. Он тебя видит. Потом... потом она подняла руку. Не руку... что-то длинное, темное... как тень или... щупальце? И ткнула этим... пальцем?... в мою сторону. И сказала... сказала... - голос срывался в почти истерический шепот - Оно знает тебя. Навсегда.


В кабинете раздался резкий звук – будто что-то упало на пол. Стул скрипнул. Гробовая тишина. Только тяжелое, частое дыхание Татьяны. Часы громко тикают.

— Что за «Оно»? — психолог забыл о профессиональной этике и злобно прорычал свой вопрос

Д-доктор? Я... я не знаю! Она не сказала! Просто... "Оно". И это чувство... как ледяная игла в сердце. Как печать. Вы... вы в порядке? Что упало?


Виктор с трудом скрывал свой личный интерес, поэтому изо всех сил старался держать голос ровнее:

...Извините. Ручка. Просто... ручка упала. Вы... вы уверены, что это были ее слова? "Оно знает тебя. Навсегда." Вы точно не слышали этого... раньше? По телевизору? В детстве, может?


Нет... нет, доктор. Только там. В том месте с Красной Рекой. Это был ее голос. Скрипучий... Доктор Линднер... у вас... у вас в руке... Это камень? Такой... синий? Гладкий? Похож на мой…Почему вы... так крепко его сжимаете?


Молчаливая пауза продолжался около трех минут, сопровождаясь вопросительными взглядами Татьяны. Ее нарушал только нервный стук – то ли камешка о столешницу, то ли ногтя пальца Виктора.


Паузу прервал уставший, почти сонный голос психотерапевта:

...Сессия окончена, Татьяна. На сегодня... достаточно. Приходите... в четверг. И знайте...а, впрочем, неважно

Загрузка...