«Время — это река, которая несёт нас. Но что, если научиться плыть против течения?»
ГЛАВА ПЕРВАЯ: ДЕНЬ, КОГДА МОСКВА ОСТАНОВИЛАСЬЧасть I. Утро раздолбая
Тимофей Иванович Иванов проснулся в 11:47 утра от того, что сосед снизу включил перфоратор.
Не резко, не испуганно — Тима просыпался именно так уже третий год подряд, с тех пор как переехал в эту квартиру на Войковской. Сосед снизу, Эдуард Семёнович, пенсионер с геологическим прошлым и деструктивным настоящим, делал ремонт непрерывно, как будто задался целью прогрызть дыру прямо сквозь земной шар и выйти где-нибудь в Патагонии.
— Привет, Эдуард, — сказал Тима потолку и сел на кровати.
Квартира была небольшой, однокомнатной, снятой за двадцать восемь тысяч в месяц — деньги, которые Тима зарабатывал нестабильно, нервно и с огромным удовольствием, работая копирайтером, SMM-щиком, редактором телеграм-канала «Русский Взгляд» и иногда — барменом в баре «Полюс» на Большой Серпуховской, когда основные заработки давали течь.
На подоконнике сидел кот Суворов — рыжий, наглый, с одним надорванным ухом, найденный два года назад под дождём у метро «Аэропорт» и немедленно получивший имя великого полководца за то, что укусил Тиму при первом же знакомстве и совершенно не извинился.
— Жрать хочешь? — спросил Тима.
Суворов посмотрел на него с выражением человека, которому предложили обсудить очевидное.
Тима встал, прошлёпал на кухню босыми ногами по холодному линолеуму — в квартире уже третью неделю не работал тёплый пол, управляющая компания обещала прислать мастера «в ближайшее время», что в переводе с языка московского ЖКХ означало «никогда» — и открыл холодильник.
В холодильнике имелись: пакет кефира с истёкшим сроком годности, три яйца, половина луковицы, кусок сыра неопределённого происхождения, банка шпрот и бутылка «Балтики №3».
— Богато живём, — констатировал Тима и достал шпроты для Суворова, а яйца — для себя.
Пока яйца варились, он открыл ноутбук и начал читать новости. Это был его утренний ритуал, священный и неотменяемый, как утренний намаз у правоверного мусульманина, только вместо духовного просветления приносящий устойчивое раздражение и желание немедленно написать злобный пост.
Новости были обычными. То есть — катастрофическими, если смотреть снаружи, и совершенно привычными, если ты прожил в России двадцать пять лет и успел выработать иммунитет к информационному шуму.
Где-то что-то взорвалось. Кто-то кого-то обвинил. Очередной чиновник оказался коррупционером — что стало бы настоящей новостью, если бы чиновник оказался честным. Курс доллара слегка покачнулся, как пьяный на эскалаторе. Депутат Государственной думы произнёс речь, которую Тима мысленно охарактеризовал словом, начинающимся на «б», но вслух не произнёс, потому что Суворов был ещё слишком молод для таких выражений.
Тима был патриотом. Это важно сразу обозначить, потому что это слово в современном русском языке стало настолько перегруженным смыслами, что требует расшифровки.
Он не был патриотом казённого образца — из тех, кто вешает на машину георгиевскую ленточку и считает, что этим исчерпал свой гражданский долг. Он не был патриотом диванным — из тех, кто рассуждает о величии России, лёжа на кровати с чипсами и не имея ни малейшего представления о том, как устроена реальная жизнь в реальном Нижнем Тагиле или реальном Благовещенске.
Тима был патриотом злым, думающим и неудобным — из тех, кого одинаково не любят и провластные пропагандисты, и либеральная оппозиция, потому что он не вписывался ни в один готовый нарратив. Он любил Россию так, как любят тяжелобольного родственника: с болью, тревогой, раздражением и абсолютной невозможностью отречься.
Он читал историю — настоящую, а не облегчённую для учебников. Он понимал, что страна прошла через такое, что сломало бы любое другое государство трижды. Он видел, как она поднимается и падает, как строит и разрушает, как совершает одни и те же ошибки с маниакальным постоянством — и всё равно не исчезает, не растворяется, не теряет себя до конца.
— Нация с несгибаемым характером и полным отсутствием управленческой культуры, — говорил он иногда своему другу Костяну. — Это как иметь двигатель от истребителя в кузове «Жигулей».
Костян — Константин Петрович Рябов, двадцать семь лет, программист, циник, любитель крафтового пива и японских аниме — обычно на это отвечал: «Ты слишком много думаешь для человека, который работает SMM-щиком».
Тима доедал яйца, дочитывал новости и думал о том, что сегодня нужно сдать текст для «Русского Взгляда» — колонку о том, почему западная «мягкая сила» работает на российскую молодёжь эффективнее, чем вся государственная пропаганда вместе взятая, и что с этим делать. Тема была острой, редактор Ваня Полозков наверняка попросит смягчить три абзаца, Тима наверняка откажется, и они проведут ещё один раунд переговоров, которые Тима про себя называл «битвой за смыслы».
Он открыл документ, написал три предложения, понял, что кофе не сварен, пошёл варить кофе, по дороге заметил, что Суворов съел шпроты и теперь смотрит на него с выражением «ну и что дальше», налил кофе, вернулся к ноутбуку, прочитал три написанных предложения и удалил одно из них как банальное.
В общем, обычное утро.
Он не знал ещё, что к вечеру этого дня всё изменится.
Часть II. Московский полдень, или Городская симфония
В час дня Тима вышел из дома.
Октябрь в Москве — это особое состояние атмосферы. Не осень в романтическом смысле слова, не «унылая пора, очей очарованье», а скорее — ощущение, что город надел серое пальто и приготовился к долгой, нудной, неизбежной зиме. Листья уже слетели с половины деревьев. Небо стояло низкое, цвета застиранной простыни. По Ленинградскому проспекту шли автомобили плотным потоком — тянулась пробка, как всегда, как будто московские пробки были не транспортным явлением, а законом природы, вроде гравитации.
Тима шёл пешком. Он вообще предпочитал ходить пешком — не из экологических соображений и не из любви к спорту, а потому что в пешей ходьбе по Москве есть что-то медитативное. Город открывается иначе, когда ты идёшь сквозь него, а не едешь. Видишь подворотни, лица, вывески, детали.
Сейчас, например, он видел: рекламный щит с улыбающейся семьёй, рекламирующей ипотеку под «выгодные» двадцать два процента годовых. Бабушку с двумя пакетами из «Пятёрочки», которая стояла у пешеходного перехода и смотрела на зелёный свет с таким выражением, как будто не доверяла ни светофору, ни пешеходному переходу, ни вообще всей концепции организованного дорожного движения. Двух мигрантов в оранжевых жилетах, подметавших тротуар с невозмутимым видом людей, которые давно примирились со своим местом в мироздании. Молодого человека в дорогом пуховике, говорившего по телефону и совершенно не смотревшего по сторонам — он шёл прямо на Тиму, и Тима успел посторониться в последний момент, а молодой человек не заметил вообще ничего.
— Москва, — сказал Тима негромко, ни к кому конкретно не обращаясь.
Это слово было для него сложным. Москва была городом, который он одновременно любил и ненавидел — как можно любить и ненавидеть место, которое тебя сформировало. Здесь он родился, здесь вырос, здесь окончил исторический факультет РГГУ с красным дипломом — факт, которым он не хвастался, потому что красный диплом историка в современной России примерно так же конвертируется в материальное благополучие, как умение играть на лютне.
Отец его, Иван Степанович, работал инженером на заводе в Подмосковье. Мать, Светлана Николаевна, преподавала химию в школе. Оба они смотрели на Тимины профессиональные метания с сочетанием тревоги и смиренного непонимания — как люди, которые прожили жизнь по понятным правилам и родили сына, живущего по правилам им непостижимым.
— Ты бы хоть в государственные структуры пошёл, — говорил отец.
— Пап, ты представляешь меня в государственных структурах?
Отец представлял — и надолго замолкал.
Сейчас Тима шёл на встречу с Костяном в кафе «Депо» на Лесной — не потому что там было особенно хорошо, а потому что там варили приличный американо и не смотрели косо на людей, которые сидят за одной чашкой три часа.
По дороге он думал о колонке. Мысль, которую он пытался сформулировать, была проста и неудобна: российская государственная идеология проигрывает информационную войну за молодёжь не потому что она слабее по содержанию, а потому что она скучнее по форме. Западные нарративы упакованы в сериалы, игры, музыку, мемы, они проникают через развлечение — а отечественный ответ сводится к телевизору, который молодые люди давно не смотрят, и официальным мероприятиям, на которые ходят из-под палки.
Проблема была в том, что когда он писал об этом, его немедленно записывали в «западники». А когда он писал о реальных достижениях и реальном потенциале страны — в «кремлёвских пропагандистов». Тима давно смирился с тем, что думающий человек в России обречён быть неудобным для всех.
Костян сидел уже за столиком, уставившись в ноутбук с видом человека, решающего уравнение в семи неизвестных.
— Опаздываешь, — сказал он, не поднимая глаз.
— Я приехал вовремя, просто ты пришёл слишком рано.
— Это одно и то же.
— Философски — нет.
Тима сел, заказал американо, достал телефон и показал Костяну что-то на экране.
— Смотри, что у нас в комментах сегодня.
Костян посмотрел. Комментарии к последнему посту «Русского Взгляда» — о проблемах с демографией в малых городах — включали стандартный набор: людей, которые соглашались, людей, которые не соглашались, людей, которые использовали дискуссию как повод сказать что-нибудь грубое про президента, и одного человека под ником «Патриот777», который написал развёрнутый комментарий на восемьсот слов о том, что все проблемы России от масонов.
— Масоны, — сказал Костян с интересом профессионального энтомолога, наткнувшегося на редкий экземпляр. — Они ещё существуют?
— Судя по комментам — процветают.
— Как канал вообще?
— Растём. Пятьдесят две тысячи подписчиков уже. Ваня говорит, что если дотянем до ста, можно начинать разговор о монетизации.
— А сейчас как монетизируешься?
— Никак. Пишу за идею.
— За идею, — повторил Костян с выражением, которое у него означало «мне жаль тебя, но я промолчу из уважения к нашей дружбе».
Они поговорили о разном — о колонке, о том, что Костяна снова зовут в стартап с «интересным предложением» и без внятного объяснения что за предложение, о том, что цены в магазинах опять выросли, о том, что Костян смотрит новый сериал про вымышленную страну, очень похожую на Россию, и сериал хороший, но снятый американцами, и это само по себе симптом.
— Вот именно об этом я и пишу, — сказал Тима. — Мы сами не умеем рассказывать про себя интересно. Точнее — умеем, но система не даёт. Хорошие художники или уезжают, или самоцензурируются, или делают что-то маленькое и независимое без денег и поддержки.
— Ты хочешь изменить систему?
— Хочу. Но не знаю как.
— Классический русский интеллигент.
— Я не интеллигент. Я раздолбай с историческим дипломом.
— Это и есть классический русский интеллигент.
Тима засмеялся. Это была правда, и он это знал.
Часть III. Вечер, метро, и первые признаки
Домой он возвращался в начале восьмого.
Метро в час пик — это отдельная вселенная, со своими законами физики и своей особой атмосферой. Люди стоят так близко друг к другу, что в другой ситуации это называлось бы нарушением личного пространства, но здесь — просто норма. Никто ни на кого не смотрит. Все смотрят в телефоны — кто читает новости, кто листает ленту, кто играет в игры, кто переписывается, кто смотрит ролики в наушниках.
Тима стоял в вагоне, держась за поручень, и смотрел на людей вокруг.
Вот женщина лет сорока пяти в бежевом пальто, с аккуратным каре, с усталым лицом — скорее всего, возвращается с работы, где провела восемь-девять часов, а дома её ждёт ещё готовка, стирка и, возможно, муж, который уже сидит перед телевизором. Вот студент — совсем молодой, лет семнадцати, в толстовке с принтом аниме-персонажа, слушает что-то в огромных наушниках, время от времени беззвучно двигает губами в такт. Вот пожилой мужчина с «Литературной газетой» в руках — редкость, настоящий артефакт уходящей эпохи, кто-то ещё читает «Литературку» в метро. Вот молодая пара, они стоят рядом и оба смотрят в телефоны, но время от времени один показывает другому что-то на экране — связь, адаптированная к эпохе.
Тима думал о том, что все эти люди — страна. Не флаг, не гимн, не речи с трибун — а вот эти усталые, живые, разные люди в вагоне метро. И что-то в этом было и грустное, и величественное одновременно.
Именно в этот момент это и случилось впервые.
Потом он долго пытался описать — себе, дневнику, а позже и другим людям — что именно произошло в ту секунду. Лучшее, что он придумал, звучало так: «Представьте, что вы смотрите кино в кинотеатре, и вдруг проектор начинает замедляться. Кадры всё медленнее, медленнее, звук тянется, как патока — и вот уже не двадцать четыре кадра в секунду, а двенадцать, восемь, четыре, один — и стоп».
Это было именно так.
Люди в вагоне замедлились.
Не резко, не как в плохом спецэффекте — плавно, постепенно, как будто кто-то начал осторожно поворачивать регулятор. Женщина в бежевом пальто поднимала руку к волосам, чтобы заправить прядь за ухо — движение растянулось, рука двигалась всё медленнее. Студент покачивался в такт музыке — качание замедлилось до едва заметного. Поезд продолжал ехать, но стук колёс превратился в долгий, тягучий звук, похожий на замедленную запись.
Тима стоял и смотрел.
Сердце билось — его сердце, нормально, с обычной частотой. Он мог двигаться, мог думать. Всё в нём работало как обычно. Но вокруг — замедлялось.
Что происходит?
Мысль была конкретной, испуганной. Он подумал о давлении, о гипогликемии, о том, что утром съел только два яйца и может быть это сказывается. Он подумал о галлюцинациях — может, съел что-то не то? Но он ничего не ел особенного.
Он моргнул. Зажмурился. Открыл глаза.
Мир продолжал замедляться.
И тут — это было странно, это было неправильно, это требовало объяснения, которого у него не было — он почувствовал, что контролирует это.
Не осознанно. Не как решение. Скорее — как ощущение, что замедление исходит из него, что он является его источником, что если он захочет остановить — остановится, а если захочет ускорить — ускорится.
Он осторожно, как человек, который нащупал незнакомый предмет в темноте, потянул в сторону ускорения.
Мир начал возвращаться к нормальной скорости.
Женщина заправила прядь за ухо. Студент качнулся. Поезд прогрохотал, как обычно.
Тима стоял и дышал — осторожно, неглубоко, как будто боялся спугнуть что-то хрупкое.
Что это было?
Объявили станцию «Войковская».
Тима вышел из вагона на деревянных ногах.
Часть IV. Ночь первого эксперимента
Дома он первым делом налил себе воды и выпил стакан залпом.
Потом сел на кровать. Потом встал. Потом прошёлся по комнате. Потом снова сел.
Суворов смотрел на него с подоконника с профессиональным кошачьим интересом.
— Суворов, — сказал Тима. — Я, кажется, схожу с ума.
Суворов зевнул, обнажив розовое нёбо и острые зубы, что в переводе с кошачьего означало примерно «возможно, но это твои проблемы».
Тима попытался воспроизвести то, что случилось в метро.
Он сидел на кровати, смотрел на Суворова и пытался вызвать это ощущение — то внутреннее движение, то усилие, которое не было мышечным, а было... каким? Ментальным? Он не знал слова для него.
Ничего не происходило.
Суворов сидел, живой и скучающий, в нормальном времени.
Тима попробовал ещё раз. Закрыл глаза. Попытался найти в себе то место, откуда исходило замедление. Это было как пытаться почесать то место на спине, до которого не дотягиваются руки — ты знаешь, что оно есть, ты чувствуешь где оно, но не можешь добраться.
Пятнадцать минут ничего.
Потом — вдруг.
Как будто что-то щёлкнуло.
Суворов на подоконнике замедлился. Не остановился — замедлился. Кот зевал, и зевок растянулся во времени, стал медленным, торжественным, почти скульптурным. Лапа, которую он поднимал, чтобы почесать за ухом, двигалась как под водой.
Тима вскочил с кровати.
Суворов в замедленном времени никак не отреагировал на его движение — точнее, отреагировал, но это была медленная, тягучая реакция, поворот головы, растянутый на три секунды.
Тима подошёл к окну. Посмотрел на улицу.
Внизу, на Ленинградском проспекте, машины ехали медленно — как в замедленной съёмке. Пешеходы шли, но каждый шаг занимал секунду, две, три.
А он двигался нормально. Полностью нормально.
Он поднял руку — быстро, привычно. Пощёлкал пальцами — звук был нормальным. Подпрыгнул на месте — нормально. Взял со стола кружку — нормально.
Это происходит со мной. Это реально.
Он отпустил — снова это неопределённое внутреннее движение в сторону «выключить» — и мир вернулся в нормальный ритм. Суворов завершил почёсывание. Машины внизу поехали с обычной скоростью.
Тима сел на пол прямо там, где стоял.
Он сидел несколько минут, просто дыша. Потом достал телефон и позвонил Костяну.
— Привет, — сказал Костян. — Ты дома?
— Да. Слушай... Если бы тебе нужно было описать ощущение внезапного изменения восприятия времени, как бы ты это сделал? Для текста, — добавил он на всякий случай.
— Для текста? — Костян помолчал. — Как замедление при стрессе, наверное? Говорят, что в момент опасности время субъективно замедляется. Мозг начинает обрабатывать информацию быстрее, и кажется, что всё вокруг стало медленнее.
— А если это не субъективно?
— В каком смысле?
— В смысле — что если это объективно?
— Тогда это называется «нарушение законов физики» и тебе надо публиковаться в Nature, а не в телеграм-канале.
— Ладно. Спасибо.
— Ты в порядке?
— Абсолютно, — сказал Тима. — Просто думаю над материалом.
Он положил трубку и долго смотрел в потолок.
Потом встал, включил ноутбук и открыл новый документ.
Написал в заголовке: ДНЕВНИК ХРОНОСА. День первый.
И начал записывать всё, что произошло.
Часть V. Первая полная остановка
Это случилось в три часа ночи.
Тима не спал — он лежал на кровати и смотрел в потолок, и думал. Думал о том, что случилось. Прокручивал воспоминания снова и снова, проверяя их на реальность, на достоверность, ища рациональное объяснение и не находя его.
Он попробовал снова — осторожно, направленно. Нашёл в себе это ощущение — теперь быстрее, как будто уже знал, где оно находится. Потянул — медленно, осторожно.
Мир замедлился.
Он лежал на кровати и чувствовал, как всё вокруг становится тягучим, медленным. Суворов спал в ногах — кот дышал всё медленнее, подъём и опускание бока растянулись в долгое-долгое движение. За окном — почти ничего не было видно, ночь, редкие машины, — но где-то вдалеке мигала реклама, и мигание стало медленным, как пульс спящего.
И тут он подумал: а что будет, если полностью?
Он потянул сильнее.
И мир — остановился.
Это было не похоже ни на что, что он когда-либо испытывал. Никакое кино, никакая книга, никакое воображение не могло этого передать, потому что это было объективным, а не субъективным. Время не просто казалось остановившимся — оно было остановленным. Остановленным по-настоящему.
Суворов замер в позе спящего кота — и это была не поза, это была скульптура. Абсолютно неподвижная. Тима осторожно протянул руку и коснулся кота — мех был тёплым под пальцами, но никак не реагировал на прикосновение. Это был не мёртвый кот — Тима чувствовал тепло, чувствовал что-то, похожее на подавленную пульсацию жизни. Как будто жизнь была там, внутри, просто — на паузе.
Тима встал с кровати.
Встал нормально, легко. Его время не остановилось.
Он подошёл к окну.
Москва в три часа ночи — это уже почти тихий город. Почти, но не совсем. Машины редкие, но есть. Где-то в отдалении — сирена скорой. Ветер в деревьях.
Сейчас — ничего.
Абсолютная, полная, оглушительная тишина.
Он открыл окно — и тишина стала ещё более ощутимой, потому что это была тишина снаружи, не просто изоляция квартиры. Воздух не двигался. Листья на дереве перед домом замерли в своих положениях — как вырезанные из жести. Машина на соседней улице (он мог видеть её краешком, за углом дома) стояла посреди движения — неподвижная, но явно прерванная в середине езды.
Тима перегнулся через подоконник и посмотрел вниз.
На тротуаре стояли два человека — молодой мужчина и женщина, судя по одежде возвращавшиеся откуда-то поздно. Они стояли в разных позах: мужчина сделал шаг и завис в этом шаге, нога чуть приподнята над асфальтом. Женщина повернула голову в сторону — и осталась с повёрнутой головой, как поворачивают голову манекены.
Тима смотрел на них и чувствовал что-то странное, трудноописуемое.
Это был не страх. И не восхищение. И не торжество.
Это было — одиночество.
Острое, физическое одиночество. Ощущение, что он один в мире, который полон людей, но все эти люди заморожены, недоступны, отделены от него не расстоянием, а чем-то гораздо более абсолютным.
Он отпустил.
Мужчина внизу сделал шаг. Женщина продолжила поворот головы. Где-то вдалеке снова завыла сирена. Ветер тронул листья на дереве.
Тима закрыл окно и лёг на кровать.
Суворов во сне пошевелился и положил лапу на Тимину руку.
Тима лежал и смотрел в потолок, и впервые за долгое время не думал ни о колонке, ни о политике, ни о деньгах, ни о будущем.
Он думал о том, что мир только что встал — и снова пошёл.
И что это сделал он.
«День первый,» — написал он потом в дневнике. — «Я остановил время. Не уверен ещё, что это значит. Но уверен, что это изменит всё».
Часть VI. Утро второго дня, или Как переварить невозможное
Он проспал до десяти.
Проснулся и первые несколько секунд лежал, ожидая, что ночные события окажутся сном. Они не оказались. Память о них была чёткой, детальной — такой, какой не бывает у снов.
Тима сел на кровати и посмотрел на Суворова, который уже сидел на кухне и громко требовал завтрак.
— Ты помнишь что-нибудь? — спросил Тима.
Суворов ответил звуком, который означал исключительно «еда».
— Правильно, — сказал Тима. — Конечно, не помнишь. Для тебя ничего не было. Ты был на паузе.
Это было первое важное открытие, которое он сформулировал за завтраком, записывая в дневник: существа и предметы в остановленном времени не испытывают остановки. Для них её не существует. Промежуток между «до» и «после» — абсолютно пуст с их точки зрения. Это как наркоз на операции: ты закрыл глаза — и вот уже проснулся, и ничего между. Никакого «между» нет.
Есть только он — Тимофей Иванович Иванов, двадцать пять лет, историк-раздолбай, SMM-щик, бармен по совместительству — который двигается в замершем мире один.
— Хорошо, — сказал он вслух, размешивая кофе. — Хорошо. Что мы знаем?
Он мог замедлять время.
Он мог останавливать время полностью.
Он мог при этом сам двигаться, думать, действовать.
Остановленный мир статичен, но не мёртв — в нём есть какая-то подавленная витальность.
Тишина в остановленном мире — абсолютная.
Воздух в остановленном мире не двигается.
— Что мы не знаем? — продолжал он.
Он не знал: есть ли ограничение по времени. Может ли он держать мир остановленным час? День? Неделю?
Он не знал: что происходит с физиологией. Он дышит в остановленном мире? Воздух двигается, если он его вдыхает? Или молекулы воздуха тоже заморожены?
Он не знал: видно ли его другим, пока время остановлено? Или нет — если время остановлено, то «другие» не в состоянии видеть ничего?
Он не знал: почему это случилось с ним.
Последний вопрос был, пожалуй, самым важным.
Тима допил кофе, налил ещё и уставился в окно, за которым октябрьская Москва жила своей нормальной, незамороженной жизнью.
Почему он?
Он не был особенным. Не был избранным — во всяком случае, ни один голос с неба этого не объявлял. Он не проходил никаких экспериментов, не подвергался радиации, не был укушен радиоактивным пауком, не падал в чан с химикатами. Он просто жил обычной жизнью обычного молодого человека в обычном российском городе — с кредиткой в долгах, котом с характером, работой без стабильности и взглядами, которые не нравились никому.
— Может, в этом и есть ответ, — сказал он Суворову. — Может, дар даётся именно тем, кто ни на что особенное не претендует.
Суворов вылизывал лапу и не комментировал.
— Или, — добавил Тима, — это вообще не имеет объяснения. И нужно просто принять факт и думать о последствиях.
Последствия. Это было следующее, о чём нужно было думать.
Он встал, взял телефон и написал Костяну: «Сегодня вечером свободен? Надо поговорить».
Потом подумал и стёр. Костяну он пока не скажет. Не потому что не доверяет — он доверял Костяну абсолютно, они дружили с первого курса. А потому что ему самому нужно разобраться сначала. Понять, что это такое. Что он с этим будет делать.
Он открыл дневник и написал: «День второй. Методологический вопрос: как изучить способность, о которой нет никакой литературы? Ответ: эмпирически. Научный метод. Гипотезы, эксперименты, наблюдения».
Потом добавил: «Хотя, конечно, настоящий учёный подошёл бы к этому систематичнее. Но я историк, а не физик. Буду делать как умею».
И ещё, после паузы: «Главное — не сойти с ума. Хотя это, наверное, говорят все, кто сходит с ума».
Он закрыл ноутбук, оделся и вышел на улицу.
Впервые за долгое время — с ощущением, что этот день будет не похож на вчерашний.
Записи из дневника
«День первый. Я остановил время. Не уверен ещё, что это значит. Но уверен, что это изменит всё.
Описание первой полной остановки: абсолютная тишина. Неподвижный воздух. Ощущение, что ты — единственная живая точка во вселенной. Не страшно. Странно одиноко.
Вопрос, который не даёт спать: если я могу остановить время — должен ли я что-то с этим делать? Или просто наблюдать?
Предварительный ответ: любой дар требует действия. Иначе это не дар, а груз.
Суворов спал всё это время и ничего не знает. Завидую.
День второй. Составить программу экспериментов. Систематизировать наблюдения. Не говорить никому — пока.
Отдельная мысль: если я могу останавливать время, то что вообще такое время? Не в учебнике физики — а по существу? Это субстанция? Поток? Или просто — отношение между событиями? И если я могу его останавливать, значит, оно — субстанция. Значит, оно реально.
Значит, реален и я — тот, кто его останавливает.
Это, наверное, самая странная мысль, которая у меня когда-либо была».