Они прозвали его «Каракатицей» – за норовистый характер. Старый паровоз серии «Ка-79», почерневший от дымов и времени, пыхтел сейчас на подъеме, будто гигантский старый пес. За ним, позванивая стяжками, тянулись три вагончика, набитые людьми, снаряжением и последней перед долгой зимой надеждой.
Это был прощальный рейс партии «Север-4». Золотая сибирская осень, пахнущая хвоей и горечью забродившей брусники, уже сдалась под натиском сурового снежного завывания. Впереди их ждала перевалочная база, теплые бараки и письма из дома. А здесь, в пронзительно-синем воздухе, – лишь стук колес да бескрайний океан тайги.
В кабине «Каракатицы», прильнув к стеклу, стоял молодой механик Колька. Ему было лет двадцать, и на его лице еще не было той таежной усталости, что проступает сквозь кожу, как соль. Он вел состав, чувствуя каждую кочку на стыках рельсов, будто это были не рельсы, а его собственные подошвы.
– Не гони, орёл, – сиплым баском произнес начальник партии, Сергей Петрович. Он сидел на ящике с инструментами, крутил самокрутку. Его лицо, обветренное и жесткое, ничего не выражало, кроме привычной сосредоточенности. – Последний бросок. Тише едешь...
– ...да-да, – автоматически откликнулся Колька, но газа не сбросил. Ему грезились огни поселка, горячий чай, смех девчонок. Он торопился из этого белого, красивого, но безжалостного мира домой.
В вагончиках, покачиваясь в такт стуку колес, дремали с десяток человек. Буровики, что днями долбили мерзлую землю, плотники, повар дядя Вася – люди с руками, знающими цену труду, и с душами, уставшими от долгой разлуки с домом. Среди них, в углу, устроился инженер-механик Самойлов, которого все за глаза звали Профессором. Он что-то чертил в потрепанном блокноте, и его глаза за стеклами очков, казались безучастными.
Беда пришла не с громом и молнией, не с ослепительными стрелами небес, а с тихим, почти ласковым завыванием в печной трубе. Сначала это был лишь ветер, но очень скоро он набрался силы, остервенел и превратился в белого зверя. Зверь этот, невидимый и бесстрашный, принялся яростно хлестать белыми лапами по стеклам кабины, залепляя те мокрыми хлопьями. Видимость почти сразу исчезла, растворилась в сплошной, бешено крутящейся белизне. И весь мир сжался до размеров мутного марева за заиндевевшим стеклом.
И только «Каракатица», посапывая мотором, упрямо пробивался вперед, сквозь эти белые завывания.
Колька, прильнув к холодному борту, почувствовал неладное слишком поздно.
Под колесами, прямо под ногами, что-то дёрнулось. Негромко, сухо, зловеще – словно лопнула натянутая до предела струна гигантской виолончели. А следом раздался железный скрежет и душераздирающий крик разорванного металла. Кабину резко, с нечеловеческой силой швырнуло вниз и вбок, Кольку толкнуло на сиденье, и он ударился виском о раскаленный бок котла. Вспышки брызнули в глаза, и весь мир опрокинулся, полетел в тартарары.
Тишина, наступившая после этого грохота, была оглушительной. Ее, эту мертвую тишину, разорвал первый, едва слышный, но пронзительный стон. Стон вырвался откуда-то сзади, из-за сиденья машиниста.
– По местам! Живы?! – проревел Сергей Петрович, выбираясь из-под обломков. Его голос вернул всех к реальности.
Паровоз и первый вагон, словно раненые великаны, завалились набок. Второй вагон, намертво сцепленный, провалился в образовавшийся черный провал в снегу. Третий, чудом, устоял на рельсах.
Первые часы слились в сплошную суету боли и страха. Вытащили двоих. Молодого буровика, тот отделался ушибами и вывихом левой руки. И дядю Васю, повара, – острый осколок железа распорол ему ногу до кости. Сергей Петрович, затягивая рану чистым полотенцем (оно тут же стало алым), командовал отрывисто:
– Перевязку! Аптечку! Рацию!
Но из рации лился лишь мертвый, равнодушный треск. Пурга выжгла эфир.
Они остались одни. В сотнях километров от жизни.
Дни поползли, снежные и однотонные, как и пелена за стеной. Топили буржуйку, экономя уголь. Консервы растягивали, но в глазах у каждого уже читался один и тот же, невысказанный вопрос: «На сколько её хватит?» и с каждым заходом солнца, которого никто не видел, надежда таяла, как снежинки на их рукавицах.
На третий вечер, когда в вагоне пахло стылым металлом, махоркой и безысходностью, поднялся Профессор. Он был тихим, и его движение заставило всех вздрогнуть. Он разложил на ящике из-под патронов лист кальки, на котором тонкими, точными линиями был вычерчен странный силуэт.
– Слушайте, – сказал Самойлов, и его тихий голос прозвучал громче любого крика. Он обвел взглядом заиндевевшие, усталые лица. – «Каракатицу» не поднять. Паровоз убит. Но мы можем сдвинуть то, что осталось.
Колька, перематывающий грязный бинт на руке, поднял глаза. В них мелькнула искра изумления.
– Как... сдвинуть? – хрипло спросил Сергей Петрович. В наступившей тишине было слышно, как за стеной воет вьюга, пытаясь их доконать.
– Дрезина. Маленькая. Но сильная, – продолжил Профессор, его палец ткнул в чертеж. – Соберем из узлов «Каракатицы» и из того вагона, что на рельсах. Котел, раму... Теоретически, это возможно.