Нашим отцам и дедам, защищавшим Родину – посвящается
…Поезд не опаздывал и не спешил, он просто двигался, как попало. Когда путь освобождался от товарняков и военных эшелонов, он одним рывком проскакивал до следующего переезда, чтобы вновь остановиться и пропускать очередные бесконечные составы.
Россия мало напоминала страну, из которой я уезжал более двадцати лет назад. Из маленького буржуазного мирка пульмановского вагона, я наблюдал как за окном пробегали превратившиеся в пустыри поля, покосившиеся столбы, разрушенные и частично сожженные деревни.
На станциях было не продохнуть, такого количества нищих попрошаек я никогда не видел. Женщины с потухшими глазами прижимающие к себе слабо попискивающих младенцев, наглые бесшабашно весёлые беспризорники, с неожиданным озорством исполняющие похабные куплеты, испуганные барышни, умирающие от голода и не решающиеся протянуть руку, все они страшно раздражали потомственных нищих, которые с ненавистью смотрели на конкурентов. И все они жались к стихийно собиравшимся у стен вокзалов базарам. Здесь продавалось всё: начиная от старого жёлтого сала и заканчивая картинами Рембрандта и скрипками Страдивари (так, во всяком случае, утверждали продавцы).
Все станции были украшены красными флагами и транспарантами с броскими надписями: «Вся власть Советам!» и «Даешь мировую революцию!». Кто такие эти Советы, я не знал.
Да, в стране изменилось многое.
Возвращался я с тяжёлым сердцем, если бы не отец, ей богу – не поехал бы. Но приказ учителя не обсуждается, а он был непреклонен.
Домой я ехал один. Анюта наотрез отказалась посещать революционную страну (ей хватило Парижской Коммуны), и как я её не убеждал, ничего поделать не смог. Более того, поняв, что я всё-таки уезжаю, она пожелала мне счастливого пути и сообщила, что наши дороги окончательно разошлись, в таких выражениях, от которых покраснел бы и биндюжник*. В общем, всё было плохо.
Из вагона я выходить не рисковал, народ и так косо смотрел на наш поезд. От полного разграбления вагонов, толпу удерживали хмурые солдаты с винтовками на перевес. Уже подъезжая к Москве я сообразил, что раз поезд не придерживается расписания, отец не сможет меня встретить, и попытался ментально найти его в водовороте возбужденных мыслей окружающих меня людей. Это оказалось нелегко, но по счастью он сам искал меня, и уже через несколько часов мы встретились.
Брестский вокзал в Москве отличался от тех, что я видел в других местах. Был он, конечно, давно не ремонтирован, с выбитыми стеклами и стенами, побитыми пулями, но здесь было чисто, торгашей не наблюдалось, а на перроне стояли путейцы в форме. Из дверей вышел отец, и, забыв про меланхолию, я, выпрыгнул на перрон, и быстрым шагом направился к нему, оглядываясь в поисках носильщика.
Внешний вид отца поразил меня: кожаная тужурка, туго перетянутая портупеей, кожаная фуражка с красной звездой, офицерские галифе со споротыми лампасами. Пока я удивленно смотрел на него, он обнял меня и крепко прижал к себе, затем отступил на шаг, и весело рассмеялся. Пожав плечами, я хотел поинтересоваться, что его так развеселило, но тут, в поле моего зрения, наконец, появился человек с форменной бляхой на груди.
– Голубчик, – обратился я к нему, – возьмите мой багаж.
– Я тебе не голубчик! Буржуйская морда! – сразу определив во мне соотечественника, огрызнулся тот, – Я, товарищ носильщик, – он подозрительно прищурился, но, так и не сумев определить мой статус, всё-таки поставил чемодан на тележку.
Отец, продолжая посмеиваться, наслаждался беседой, а потом подытожил:
– Настоящий барчук.
Я, было, обиделся, но он похлопал меня по плечу и сказал:
– Машина ждёт, – и добавил, обращаясь к носильщику, – товарищ, идёмте с нами.
Тот раздулся от гордости, и, презрительно поглядывая на меня, двинулся вслед за красным командиром…
…Москва изменилась очень сильно. Если говорить о ней, как о человеке – посерела и осунулась, словно во время тяжёлой болезни: фасады не красились и не белились, в мостовых зияли ямы, часть деревьев спилили, но настроение людей показывало, что недуг подходит к концу и новая действительность начинает прорастать на руинах старого мира. Путь наш был недолог, быстро проскочив по Тверской-Ямской и не задерживаясь на Манежной, мы очутились на Красной площади, и въехали в Кремль через Спасские ворота.
– Даже так, – не удержался я от сарказма и тут же получил подзатыльник.
Жил отец в первом кавалерском корпусе, я поморщился, эти здания плохо приспособлены для обитания, этакие гостиницы с условными удобствами.
– Заходи, сынок, – радушно предложил отец, открывая дверь, – раздевайся, сейчас будем ужинать.
Ужин оказался прост: варёная картошка, селёдка, чёрный хлеб с луком и графинчик разведённого спирта.
– Это всё? – изумился я.
– Да ты совсем обнаглел, полстраны голодает, а тебе разносолы подавай. Если по изыскам соскучился, в ресторан сходишь. И вообще, сильно не обживайся, на днях переведу тебя в казармы, при курсах пулемётчиков. Поживёшь немного солдатской жизнью.
Я вновь поморщился.
– А ты что, хочешь командиром стать по старым заслугам?
– Но я же боевой офицер.
– Об этом забудь, ты сколько лет не воевал? Даже Империалистическую умудрился в Англии пересидеть. А война, дорогой мой, изменилась. Ты флеши наши в Севастополе помнишь? Ровно такие, чтоб пушку поставить и порох спрятать. А сейчас, только голову от земли поднимешь – сразу пуля в лоб. Так что учиться тебе заново.
– А вдруг, через год, большевиков не станет? По крайней мере, в Европе все так говорят.
– Не обольщайся. Эти господа пришли всерьёз и надолго. Так что: либо мы живём по их законам, либо надо убираться из страны. Но терять Россию нельзя. Поэтому будешь делать, что приказано, и не возражать.
– Ладно, пап, – примирительно сказал я, – а кофе или чай у нас есть?
– Это есть, без них я и сам жить не могу.
Поначалу чай пили молча, в конце-концов, не выдержав, я спросил:
– А что, всё-таки, случилось в семнадцатом году?
Отец немного помолчал, собираясь с мыслями:
– Понимаешь, Петя, началось-то всё, гораздо раньше.
– В девятьсот пятом?
– Нет, тогда было совсем другое. А началось, скорее, году этак, в двенадцатом. Именно в этот момент все определились чего хотят. Царь хотел сидеть на троне, царица – управлять мужем, Распутин – власти, а рабочие – реальных прав и свобод.
– А разве Распутина не убили?
– Ох, Петя, любовь, конечно, дело хорошее, но у меня такое впечатление, что ты всё это время проспал. Убили его гораздо позже. А начиная с девятьсот шестого года он так прибрал к рукам Николая и Аликс, что там даже для Пифии места не осталось. Более-менее ему противостоял Витте, но его Николай быстро отправил в отставку, и наш Гришенька совсем распоясался. Дело дошло до того, что именно он назначал и снимал генералов, министров и даже церковных иерархов. Странно, что Столыпин столько продержался. Возможно потому, что в политику не лез. Он, конечно, провёл аграрную реформу, но главные вопросы не решал. Земля, кстати, так и осталась у помещиков. Вместо этого, он заставил людей, как следует работать на тех участках, которые у них уже были. Часть крестьян, силой перевёз в Сибирь, чтобы они целину пахали. Как ты можешь догадаться, людям это не понравилось, начались массовые бунты, и тогда, сей мудрый господин, уставил виселицами всю Россию. Он считал, что чем твёрже держать вожжи в самом начале – тем меньше жертв потом. При этом, был чёткий приказ: «меньше арестовывать, больше стрелять!». Короче, к одиннадцатому году он довёл страсти в селе до крайности. Люди в голос выли от «столыпинских галстуков»*, так что, результат был предсказуем. Когда его убили, в стране начались массовые гуляния. А ведь идеи-то у него были правильные, только вот осуществление… Между прочим, после его смерти, когда давление на крестьян ослабло, реформы-то и заработали.