Началось с тишины.

Не с радости, не с облегчения, а именно с тишины — той, что возникает в паузах между делами, когда понимаешь, что уже полчаса не ругал себя, не вздыхал, не чувствовал привычного фона раздражения.

Я стоял на кухне, вытирая руки после починки крана. Он не капал. Совсем. С первого поворота ключа — послушный, почти благодарный. А полка в прихожей, та самая, кривая и упрямая, вдруг легла на стену идеально, будто стена под неё подстроилась. Даже чайник в тот день закипел в тот самый миг, когда я протянул к нему руку.

Сначала я лишь улыбнулся — мол, вот и хороший день. Но хорошие дни стали выстраиваться в аккуратную череду, как солдаты на параде. Мелкие победы — гладко забитый гвоздь, удачно подобранные слова в разговоре, зелёный свет на всех перекрёстках по пути на работу. Болезни обходили стороной, если не считать лёгкого насморка, который появлялся по утрам и исчезал к полудню.

Слишком аккуратный. Слишком декоративный. Как будто кто-то ставил галочку: «Небольшие неудобства присутствуют, баланс формально соблюдён».

А баланс — это всё. Я вырос с этим знанием где-то на уровне костей. Мир — не злодей, но и не благодетель. Он — бухгалтер. Педантичный, бесстрастный. Всё, что приходит, должно быть уравновешено. Солнечный день — к дождю, удача — к потере, радость — к печали. Это не суеверие, это инстинкт, тот самый, животный. Когда в лесу слишком тихо, значит, хищник уже здесь, он просто ждёт момента.


И я начал ждать.

Сначала — с иронией. Ну что ж, думал я, пусть приходит. Разобьётся тарелка, сломается шпингалет, начальник накричит. Я мысленно готовил маленькие жертвы, чтобы откупиться от большого счёта. Я почти желал этих мелких неприятностей, как желают прививки от смертельной болезни.

Но ничего не происходило.

Тишина внутри и снаружи становилась гуще. Я принялся за дела, которые годами пылились в списках «когда-нибудь». Переставил мебель, и она встала так, будто всегда ждала этого. Начал мастерить скворечник — и руки, обычно неуклюжие, двигались с грацией часовщика. Мысли текли ясно и спокойно, без привычного гула тревог. Это было похоже на идеально отлаженный механизм, который работал без единого скрипа. И именно эта бесшумность и стала звучать в ушах навязчивым, зловещим гулом.

Настоящий страх пришёл не сразу. Он подкрался, когда я однажды вечером, закончив всё запланированное, сел в кресло и понял, что мне… нечего делать. Не в смысле безделья, а в смысле — нет внутреннего зуда, нет того, что гнало бы меня вперёд или тянуло назад. Была только ровная, плоская гладь существования. И в этой глади отражалось что-то огромное и безликое.

Я стал бояться не боли, не потери, не конкретной беды. Я боялся этого «чего-то». Неопределённого, накапливающегося где-то за поворотом времени. Если мир уравновешивает всё, то он не просто берёт — он копит. А копят только для крупной покупки. Моё благополучие стало ощущаться как кредит, по которому придут не с процентами, а с полным изъятием имущества.


Я превратился в параноика благополучия. Я прислушивался к своему телу, как к двигателю: не слишком ли ровно бьётся сердце? Не подозрительно ли глубок сон? Насморк, тот самый, утренний, стал для меня индикатором — жив ли ещё «бухгалтер» на том конце провода. Слишком хорошо — это ведь тоже диагноз. Так бывает перед обмороком, перед бурей, перед сломом.

Иногда мне казалось, что равновесие — это не про внешние события, а про меня самого. Что я, стараясь быть удобным, незаметным, не создающим трения, сам стал этой идеальной, ровной поверхностью. И система, оценив мою «исправность», выдала мне бонус — последнюю порцию счастья перед тем, как стереть устаревший файл. Меня не накажут. Меня просто деинсталлируют.


Самый чёрный ужас пришёл с одной простой мыслью: а что, если плата уже взыскана? Что если это идеальное спокойствие, эта свобода от желаний и раздражений — и есть расплата? Не трагедия, а аннигиляция. Не удар, а растворение. Страх боли — это ещё страх живого. Страх стать призраком в собственной жизни, к которому мир потерял всякий интерес, — вот что было невыносимо.

Я ловил себя на том, что пытаюсь представить горе, чтобы подготовиться. Но воображение, обычно такое живое, скользило по этой теме, как по льду. Оно отказывалось рисовать картины. Значит, то, что готовилось, было за гранью привычных образов. Оно меняло не обстоятельства, а саму оптику. Оно могло быть чем угодно: внезапной пустотой в сердце к любимому человеку, потерей вкуса ко всему, что радовало, абсолютной, бездонной индифферентностью.


Я задыхался от этой тишины.

И тогда я совершил первый за много недель неловкий, неэффективный поступок. Я нарочно пошёл гулять без зонтика в дождь. Но дождь прекратился, едва я вышел.

Я попытался спровоцировать ссору — и со мной вежливо согласились. Я бросил работу на полпути — и на следующий день закончил её с пугающей лёгкостью.

Мир будто говорил: «Твои попытки нарушить баланс уже учтены и включены в общий план. Ты всё ещё в плюсе».

Отчаяние становилось физическим — холодный ком за грудиной.


Пока однажды я не нашёл старую коробку с гвоздями. Не теми, аккуратными, купленными вчера, а ржавыми, кривыми, оставшимися ещё от деда. Я решил забить один, просто так, в ненужную доску на балконе. Рука дрогнула — не от волнения, а от давно забытой неуверенности. Молоток соскользнул, ударил по пальцу. Острая, живая, совершенно конкретная боль пронзила нервные окончания. Я не застонал. Я вздохнул. Глубоко. И в этом вздохе было больше облегчения, чем за все предыдущие недели.

Кровь выступила каплей из-под ногтя. Я не стал её сразу стирать. Смотрел, как алая точка контрастирует с идеальной белизной раковины. Потом, перевязывая палец, я уронил бинт, наступил на него, выругался — по-настоящему, с чувством, с той самой старой, доброй, человеческой досадой. И почувствовал, как что-то дрогнуло. Не во мне — вокруг. Та самая глянцевая, давящая плёнка благополучия натянулась и лопнула с тихим, едва слышным хлопком. В комнату ворвался звук — настоящий, неотфильтрованный: карканье вороны за окном, скрип лифта, собственное неровное дыхание.

Я не знаю, готовил ли мне мир большое горе. Возможно, да. А возможно, это большое горе и было в том, чтобы никогда больше не чувствовать боли от кривого гвоздя.

Я понял простую вещь: пока ты боишься удара, ты ещё жив. Пока ты можешь что-то испортить, расстроиться, порезаться — ты в игре. Самый страшный баланс — не между удачей и неудачей. Самый страшный баланс — это ноль. Абсолютный, бесшумный, стерильный ноль.


Я вышел на балкон. Палец под повязкой пульсировал. Где-то вдали засигналила машина. Пахло пылью и предгрозовой свежестью. Всё было неидеально, шершаво, полно жизни.

И это было единственной хорошей новостью. Живой — значит, несовершенный. Значит, счёт ещё открыт. И за это можно быть благодарным даже насморку, дождю и кривому гвоздю. Потому что они — отметки на полях большой, непонятной, но всё ещё нашей книги.

Загрузка...