Я промерз до костей. Я не хотел умирать. Совсем не хотел и поэтому продолжал ползти и ломать тонкую снежную корку, прокладывая себе путь между деревьями. Снег был твердый, нисколько не мокрый. Я остановился, зачерпнул горсть в дрожащую ладонь и отёр горящее лицо. Ощутил щекой прохладу, и стало чуть легче. А вот рука уже почти ничего не чувствовала. Плохо дело. Надо бы надеть перчатки, да где же они? Помню, недавно совсем снял их, чтобы растопить чуть-чуть снега и напиться. То было шагов десять назад. Снял и забыл надеть. Эх, хорошие перчатки были, удачно у Михалыча выменял, он как от сердца отрывал. Я оглянулся назад, но не увидел перчаток, позади была лишь длинная борона, которую я проложил, передвигаясь ползком. Снег уже менял цвет со слепяще-белого на мертвецки-серый. Совсем беда. Значит, солнце садится.
Значит, не десять шагов я прополз, а поболее. То ли радоваться, что продвигаюсь вперёд, то ли зареветь, что бредить начинаю. Чувство времени притупилось. Вот бы также притупилась боль в боку. Перевязал как мог. Спасибо медсестрам с аэродрома ‒ научили всему, что знают. Немного-то они умеют, зато всё, что умеют, делают отлично. Надеюсь, свидимся ещё с ними. Вернуться бы на свой аэродром, да рассказать механику Михалычу, какой бой дали немцам. Эх, как бы я ему рассказал о том, как сбил два истребителя. За одно только стыдно, что без самолёта вернусь, который догорал где-то позади на лесной прогалине.
А как же я вернусь-то без самолета? Сложно будет. Я чуть не засмеялся, от такой глупой и наивной мысли. Не то чтобы невыполнимо, а просто «сложно». Эко я, дурак, свои силы оцениваю. Бредить начинаю, видать. Хочется верить, что вернусь, а не застыну в этом лесу. Снег вокруг уже серый, как моя лётная форма. А у фашистских летчиков форма грязно-коричневая, гадкая, цвета земли. И лежат они сейчас мёртвые в останках своих истребителей. А я ещё живу.
Я сунул руку под куртку и нащупал рану. Руке под курткой тепло, хорошо. Хоть бок и болит. Глаза закрываются. Ох, не уснуть бы только. Нельзя. Нужно ползти. Если понимаю я ещё что-то в этой жизни, впереди деревня должна быть. На карте была, а компасом я пользоваться умею. Значит, ползу в нужном направлении.
Снег колет ладони. Больно. Но руки ещё чувствую, лишь это и радует. Каждые десять шажков поднимаю голову и пытаюсь усмотреть впереди что-то. Всё только берёзы да снег. Неживым сном спит лес в тишине, что нарушается лишь моим дыханием и шорохом рукавов о снежную корку. Долго я ползу уже, и порой кажется, что не двигаюсь с места. Но вот деревья реже становятся. Хотя, может, от отчаяния я себя обманываю.
Обида одолевает меня. Не за то, даже, что сбили меня. Не за то, что умру в этом лесу. За то, что пожить не успел. Ни жены, ни детей в свои тридцать семь. Некому по мне горевать будет. А может оно и к лучшему? Меньше горя принесу в этот мир, меньше слез прольется, если по одному мертвому солдату их лить не будут. Так-то оно так, да всё равно обидно, что не вернусь домой к красавице жене, не обниму её, уткнувшись носом в её длинные волосы, которые она в косу собрать не успеет от внезапности встречи. Не выбегут мне навстречу радостные дети.
Сил поднять голову всё меньше, ползу с передышками и лишь смотрю себе под руки. Но вот я в очередной раз задрал подбородок кверху, и привиделось какое-то пятно тёмное впереди. То ли слепну я, то ли это конец света белого для меня. Так вот какая ты, смерть? Не луч в конце тёмного тоннеля, а тьма в тускло серой чащобе. Ползу дальше и вижу, что снег стал твёрже под руками. Тропа, небось? Остановился я на секунду, зажмурился, да всей силой своей души пожелал, чтобы то тропа была. Прополз ещё минуту, которая казалась вечностью. Поднимаю голову, а впереди изба из бревен чёрных совсем, будто обгоревших.
Из последних сил дополз до порога, встал на колени да открыл дверь. Изнутри обдало меня теплом, и так меня это перепугало, что упал ничком внутрь; лишь услышал, как дверь позади скрипнула и закрылась.
***
Очнулся я от треска поленьев в печке. Чую спиной – сижу, к стенке прислонившись. Ощутил всем телом тепло да снова закрыл глаза. Значит, не покинули местные деревню. А наши на аэродроме говорили, что давно бежали все здешние.
Не знаю, сколько прошло времени, но снова открываю глаза. Огонь в приоткрытой печи горит ярко, а я прямо напротив него сижу, всё так же опираясь спиной на бревенчатую стену. Пламя поигрывает красными языками. Никогда я таких огней раньше не видел. Не жёлтые языки, не тусклые, а ярко красные, будто кровь. Вспомнив про кровь, я опять полез рукой под куртку, но осёкся.
— Не береди рану! – донёсся резкий ворчливый голос старухи откуда-то из угла. Я ещё не видел её, но уже понял по голосу, что это бабка, добрая, но вредная. Ноты в голосе повелительные. Поспорил бы, что внуки у нее по струнке ходят.
Повертел я головой, вижу, что изба пустая почти. Нет ни шкафов, ни кровати, только печь, да у окна маленький столик, за которым боком ко мне на стуле сидит сама бабка и перебирает что-то быстрыми движениями. Свет, что шёл от печи, высветил её, вырвав из темноты, и я разглядел, что одета она в какое-то вязаное платье – цветастое и узорчатое. Так привлёк меня этот узор, что я стал его разглядывать, да всё с толку сбивался. Будто тот, кто вязал его, всё время старый рисунок забывал, да вновь выдуманный начинал. Но узор всё равно казался цельным, каким бы ни был изменчивым. Перебегаю я взглядом по этой одёжке, и кажется мне, будто прямо сейчас переплетение нитей меняется непрестанно. Но стоит моргнуть - понимаешь, что всё неподвижно.
Так мне стало интересно, что я, забыв про боль, опёрся на руки да придвинулся поближе к бабке.
– Сиди сынок, сказано же! – старуха повернулась ко мне лицом. Так знакомы мне были эти черты, что я опять решил, будто брежу. Будто бы мать моя сидит передо мной, да только постарела сильно.
Я снова отвёл взгляд и уставился на её руки. Они держали две мерцающие в свете пламени длинные спицы. Спицы ни на секунду не останавливались. Ловкими сложными движениями старых пальцев бабка вязала из нескольких разноцветных нитей замысловатые узлы. Нити шли из клубков, лежащих тут же на столе. Я заворожено смотрел на это, и казалось мне, что ни одно движение рук не повторяется, и каждое следующее отличается от предыдущего. Никто так не вяжет, подумалось мне.
– Мама… - прошептал я.
– Не мать я тебе, милок.
Я вновь почувствовал, что мир вокруг становится каким-то нереальным, бредовым. Я увидел, что нити на столе земельно-коричневого цвета, такого как форма немецких летчиков.
– Дай воды, бабушка. Очень пить хочется.
Она ответила, даже не оглянувшись.
– Нет у меня воды.
Врет старая. Как же она в этой избе на отшибе живет? Воды у неё нет? Ещё и вяжет что-то, будто кители врагам нашим. Точно, убить меня хочет. Для меня смерть уготовила, а для немцев форму шьет, карга старая! Такая злость охватила меня, что хотелось встать и наброситься на неё, но силы хватило лишь на то, чтобы повернуть голову. Я пригляделся к ее рукам и увидел, что она довязала коричневый кусочек ткани, завершив его двумя сложными узлами.
– Ещё двое судьбу свою приняли, не было тут никаких других исходов, - пробормотала бабка себе под нос и обрезала нить.
Затем она посмотрела на меня сочувственно.
– Нет, сынок, у меня воды. И еды нет.
– Как же ты живёшь тут?
Бабка вздохнула.
– Как ты сам жив – вот диво. На последнем дыхании приполз.
Тут она взяла со стола серый клубок, выбрала нить и несколькими быстрыми движениями вплела её к куску коричневой ткани, торопливыми движениями начав новый ряд узелков. Но тут она резко остановилась. Аккуратно положила спицы и сунула руку в карман своего цветастого платья, бережным движением достав оттуда недлинную и очень тонкую красную ниточку. Бабушка боязливо поднесла её к начатой серой нити – так нежно, как несут ветхую страницу старинной книги, что в любой момент может рассыпаться в прах.
– Ох, милок, всё в моих силах, да некоторым вещам лучше не перечить, - почти шепча, сказала бабка. – Чует сердце моё, что судьба твоя закончилась, в любой момент оборваться может.
Меня охватил страх, по лицу побежал холодный пот.
– Спаси меня, бабушка!
– А зачем мне это? – спросила она. – Или ты сделать намерен чего важного ещё в этой жизни?
– Сделаю, бабушка, клянусь. Всё сделаю, что в моих силах будет, - еле громкие слова с трудом выползали из моего пересохшего горла.
– Ну, будь по-твоему, - сказала она почти шёпотом и сплела тонкую красную нить с толстой серой. – А не сдержишь обещание, так я и твою судьбу в узелок завяжу.
Я испугался и почувствовал, как быстро бьётся моё сердце, каждый удар отдавался в ушах. Тук. Тук. Бабушка выплетала новый причудливый узор, совершая замысловатые движения руками. Кровь стучала в моих ушах. Тук, тук. Я смотрел на мерцание спиц, блестевших над столом, и погружался в сон. Тук, тук. Свет очага начал гаснуть, углы избы уже казались непроглядно-черными. Тук, тук. За окном завыла вьюга. Тук, тук. Сердце билось всё медленнее, стук становился всё тише. Тук, тук. В последний раз я увидел, как блеснули огнем спицы в старых морщинистых руках.
***
Меня разбудил шум и топот на пороге. Я открыл глаза и увидел, что сижу перед остывшей печкой. Через заваленное снегом окно в избу пробивался свет, но его было так мало, что всё вокруг оставалось таким же серым, как зола от прогоревших дров. Дверь скрипнула и открылась, ослепив меня ярким дневным светом. Потянуло холодом.
В дверь вошёл солдат, здоровенный, как медведь, весь покрытый снегом. Он бросился ко мне, упал на колени и резко дернул за воротник.
– Живой? – осипшим голосом спросил он.
– Живой… – также тихо прошептал я, закашлявшись. Я обратил внимание на его густые брови, запорошенные снегом.
-Эх, Серёга! Нашли мы нашего лётчика. – выкрикнул бровастый, повернувшись к своему товарищу, стоящему в дверном проеме и держащему в руках две пары лыж.
Затем бровастый потянул меня к себе и начал бегло осматривать.
– Не обморозился даже… – сказал он, растирая мои руки. – Эх, молодец!
– Нет, вроде…
– Не ранен? Встать сможешь?
– Ранен, в бок. Могу попробовать…
– Э, ты брат, не торопись.
Бровастый начал расстёгивать мою куртку, чтобы осмотреть рану. К своему удивлению боли я не ощутил. Когда он задрал подол водолазки, я удивился, не увидев бинтов. Я схватился рукой, опасаясь, что рана откроется, но прижав ладонь, ощутил лишь гладкую кожу.
– Так в какой бок ты ранен? – спросил медведь. Я судорожно ощупал другой бок, убедившись, что раны нет и там. Сложное чувство охватило меня: смесь радости за свое физическое здоровье и подозрения в собственном сумасшествии.
– Видимо просто ушиб… – пробормотал я и на удивление легко встал на ноги, поддерживаемый здоровяком.
Взглянув на лыжи в руках его товарища, я спросил:
– А для меня пару тоже прихватили?
Солдаты переглянулись и захохотали.
– Ну, ты, брат, даёшь, откуда столько сил? Санки для тебя взяли, утянем вдвоём. Пойдём, времени мало, как бы вновь метель не началась.
Я в последний раз оглядел комнату с единственным столом и стулом, печку полную золы от прогоревших дров и задумался, мог ли я сам растопить её во вчерашнем беспамятстве. Я сунул руку во внутренний карман куртки и с трудом нащупал на его дне железную зажигалку. Нет, с такой легкостью я бы её вчера не достал. И уж точно не убрал бы назад. Она вообще так барахлит, что я порой чиркаю по десять раз, прежде чем прикурю. Чтобы убедить себя в своей правоте, я разок прокрутил пальцем кресало и сразу же увидел перед собой яркий огонёк.
***
О произошедшем со мной я предпочел никому не рассказывать. А то меня бы ещё комиссовали и не пустили обратно в авиацию. Хотя, порой я сам сомневался, что из случившегося было со мной на самом деле, а что привиделось мне в бреду. Я бы и сам не распространялся об этом, но за боевые заслуги я получил орден, и временами всё-таки приходилось рассказывать о том, за что я был награждён. На такой случай у меня была заготовлена история моего подвига. Она была кратким рассказом о том, что я уничтожил два вражеских самолёта, был сбит, легко контужен и сумел добраться до своих, выйдя из окружения.
Я много думал о том, что если та старуха и существовала в реальности, то я обязан был ей своей жизнью. Мало того, теперь я должен был совершить некий поступок, оправдывающий моё спасение. Порой я наоборот думал, что надо перестать лезть на рожон. Моей армейской выслуги уже хватало на тёплое место в тылу, и самому мне больше всего хотелось уйти от войны, перестать смотреть в лицо смерти и завести семью и детей. Но я до сих пор не мог вернуться домой, опасаясь, что это возвращение будет принято за трусость той силой, в существовании которой я сам всё ещё не был уверен. А ещё я полюбил красный цвет и старался чаще носить красные рубашки. Главный советский цвет теперь стал для меня больше чем символом. Я заворожено смотрел и на наше знамя и на пионерские галстуки. Я много участвовал в боях, уничтожил немало немецких солдат и техники, но до одного момента не чувствовал, что отдал долг своей судьбе.
Этим моментом стал воздушный бой с лётчиком В. Во время самого боя, я, конечно, не знал, чей истребитель постоянно выходит из моего прицела, маневрирует и кренится, да к тому же сам выходит на вираж, пуская очереди в опасной близости от моей кабины. Всё это подсказывало мне, что таких опытных противников я ни разу не видел с самого начала войны. И всё-таки после очередной свечки, я сбил его, правда, дорогой ценой. Пусть, он и упал камнем на землю, превратившись в груду горелого металла, но моя машина загорелась прямо в воздухе, и, сажая её, мне было так страшно, что я забыл не то что все молитвы, но даже собственное имя.
Я чудом вылез из горящего самолёта, отмеченный большим ожогом на плече. Боль была сильной, но лучше чем все мази в санчасти, мне помогли слова командира взвода, рассказавшего мне о том, кого я сбил. Когда меня заверили, что я лишил немецкую армию одного из их лучших асов, я готов был петь от радости. Ожог уже стал казаться мне несерьезным, но, несмотря на все мои возмущения, я был оставлен в больнице еще на две недели. Я долго думал, зачем им держать меня взаперти, пока мне не намекнули, что со мной хочет встретиться какое-то высокопоставленное лицо и, чуть ли не представить ко второй награде.
В один из жарких июльских дней, когда я опять должен был сидеть в больнице, мне стало совсем тоскливо. Мой сосед по палате всё рассказывал и рассказывал про свою семью, показывал письма, полученные им уже в госпитале, фотографии детей. Я молча слушал его, склонившись над подоконником и глядя на шелестящие за открытым окном листья высокого клёна, тянущегося куда-то намного выше, чем наш второй этаж. Я не держал на соседа зла, но в этот момент он вызывал у меня раздражение. Было обидно, что он, мелкий партийный чиновник, живет вдали от фронта, почти не рискует своей жизнью, крайне редко оказываясь с короткими визитами в местах, где рвутся снаряды. Он каждый день видит свою семью, детей. Я так сильно ему завидовал, и меня даже не смущало то, что судьба забросила нас в одну и ту же больничную палату вдали от дома. Душевных сил уже не было, и я прервал своего соседа на полуслове.
– Василий Палыч, пойду я, проветрюсь.
– Куда же ты, Саша, пойдешь? Никто тебя не выпустит.
– Да мне и не надо. Вон, по клену спущусь, – бахвальским тоном сказал я, перебрасывая ногу через подоконник.
– Ты это брось, врач не зря тебя на койке держит, да упадёшь же!
– Мы в авиации не падаем, мы жёстко садимся.
С этими словами я ухватился за ближайшую толстую ветку, повис на ней, а затем, перебирая руками, быстро подобрался к стволу, по которому спустился на твёрдую землю. Хлопнув ладонью об ладонь, чтобы счистить мелкие остатки коры, я почувствовал легкую усталость в мышцах. Да, давно не тренировался в полную силу. Утренняя зарядка не в счёт.
В открытом окне над моей головой появился Василий Палыч, он грозно потряс кулаком, а потом усмехнулся, пробормотал что-то похожее на «эх молодёжь» и скрылся из виду. Только сейчас я понял, что неплохо было бы прихватить с собой немного денег. Но моё решение было таким спонтанным, что никакого плана я не продумывал. Жара стояла необычайная. Ещё спускаясь с дерева, я покрылся потом.
Небольшой городок, где меня лечили, был мне мало знаком, и я пошёл в единственное известное мне место – парк. Дорогу туда я знал, так как вход был настолько близко, что я видел его из окна палаты. Побродив немного по парку, я почти не увидел прохожих, видимо, они предпочли остаться дома, пережидая зной. Дорожка вывела меня к фонтану у противоположного входа. На скамейке недалеко от фонтана сидела какая-то пожилая женщина. Вернее, я сперва принял ее за пожилую, потому как она была одета в платок и цветастую юбку, которые чаще носят старушки. Я приблизился к ней, чтобы выяснить, где в городе кинотеатр и извлечь хоть какую-то пользу из своей вылазки, как вдруг увидел у неё в руках вязальные спицы и нитки. Но каково же было моё удивление, когда вместо бабушки я встретил молодую привлекательную девушку с толстой русой косой, торчащей из под платка, чуть румяным лицом и серыми глазами, взглянув в которые я на миг забылся.
Цвет этих глаз ни с того ни с сего напомнил мне колкий серый снег в лесу, черную избу, искры на вязальных спицах. Я не выдержал и отвел взгляд, посмотрев на кусок вязанной ткани с распущенными толстыми серыми и красными нитями. И тут я глянул на её юбку, такую яркую и примечательную. Я смотрел на ткань и дивился тому, как странно она сшита, будто бы из мелких лоскутов, каждый из которых обладал своим узором. Края лоскутов переходили один в другой, меняя цвет и незаметно превращая один орнамент в другой; я блуждал взглядом по этим узорчатым лабиринтам, и мне казалось, что от этого кружится голова.
– Молодой человек! – громким, немного игривым голосом обратилась ко мне девушка. – Вам помочь?
– Добрый день, я хотел. То есть, мне нужно узнать… – я задумался. Зачем я к ней подошёл?
– Вы так на каждую юбку засматриваетесь? Ох, сложно будет вашей жене за вами углядеть, – вновь игриво сказала девушка и звонко захохотала.
– Я хотел… Спросить… – вновь заговорил я, почувствовав, что язык заплетается. Мне не хватало воздуха.
– Считай, что долг исполнен. Послужил ты своей стране, – продолжала девушка. – Хоть дважды с небес на землю упал, не значит это, что земля забрать тебя хочет. Не стану я пока твою нить узелком завязывать.
Я поглядел ей в глаза и вновь потупился, не в силах сдержать этого пронизывающего до глубины души взгляда.
– А что касается желания твоего, то будет оно исполнено. В награду за твою храбрость.
После этих её слов моя голова закружилась, ноги стали ватными. Я упал на колени, затем уперся руками в серый асфальт. Серый, как снег в тот долгий вечер в зимнем лесу. Серый, как её бездонные глаза.
***
– И где ты его нашла? – прошептал голос медсестры над головой.
– Говорю же, иду по парку, смотрю – он бредёт по центру аллеи, потом сворачивает к пустой скамейке и падает, – ответил другой смутно знакомый женский голос. Что с ним?
– Тепловой удар. Ох, одни проблемы с ним. Сначала все переполошились, когда приехал, потом все переполошились, когда он пропал. Одно беспокойство. Слава богу, вернулся.
Я открыл глаза и сел на кровати.
Надо мной стояла медсестра, рядом сидела моя недавняя знакомая из парка. Медсестра тут же взяла меня за плечо и толкнула обратно на кровать.
– Вам вставать нельзя еще… полчаса! – она пыталась выглядеть грозной, но с трудом сдерживала улыбку. – И не вздумайте снова убегать! А ещё рветесь обратно на фронт! Лечиться надо. Вы нам здоровым нужны. Вот мы вас тут и продержим, пока не выздоровеете до конца!
Не терпя возражений, медсестра выскочила из палаты.
Я перевёл взгляд на оставшуюся девушку, нервно теребящую в руках кончики волос, выбивающиеся из перекинутой через плечо пышной косы. Я взглянул в её глаза, которые потеряли весь тот серый холод и теперь казались беспокойными, чуть прищуренными. Я ожидал, что в следующий момент она или засмеётся или заплачет. Девушка улыбнулась мне, но продолжала молчать, поудобнее сев на стуле.
Я взглянул на её ноги и увидел, что на ней совсем другая складчатая чёрная юбка.
– Та твоя юбка, вязанная из цветных лоскутов, нравилась мне больше… - пробормотал я, не зная, что ещё сказать, и машинально коснулся рукой её колена.
Девушка удивлённо посмотрела на меня, разгладив складочку на чёрной ткани, но не убрала мою руку, а положила сверху свою мягкую тёплую ладонь.
– У меня и не было такой никогда. Да и где ж такую купить… Я и вязать-то не умею. Хотя сестра вот давно предлагала меня научить. Может научусь и свяжу когда-нибудь. У сестры много разных нитей, коричневые, зеленые, серые и синие.
- Лучше взять побольше красных, - сказал я. - А серые и коричневые я бы не стал брать совсем.