Альберт Герхардович Вяземский понял, что его сейчас убьют, когда увидел, как охранник в чёрном костюме достаёт из-под пиджака пистолет с глушителем.


— Альбертик, — тихо сказал заказчик, пожилой мужчина в дорогом пальто. — Ты же понимаешь, что ты сделал?


Альберт устало потер переносицу. На мониторе застыл кадр из клипа — дочь заказчика, двадцатилетняя девица с силиконовыми дыньками и вкаченными губками, корчила рожи в окружении полуголых танцоров. Бюджет — два миллиона. Результат — типичная попса для TikTok.


— Что снял, то снял, — пожал плечами Альберт. — Вы же техзадание давали: «молодёжно, дерзко, сексуально». Вот и получилось... молодёжно.


— Моя дочь выглядит как шлюха!


— Ну... — Альберт хотел сказать «а разве нет?», но удержался. — Слушайте, Виктор Семёнович, я клипмейкер, а не Тарковский. Хотите искусство — идите в авторское кино. Хотите лайки — получайте лайки. За что платили, то и...


Щелчок предохранителя.


Альберт посмотрел на охранника, на заказчика, на режиссёрское кресло, на которое его когда-то так стремился попасть. Десять лет назад он мечтал снимать фильмы. Настоящие. Те, что заставляют плакать и думать. А получилось... клипы для инфоцыган, реклама биодобавок, свадебные ролики.


«Альбертик, сними нам что-нибудь красивое!»

«Альбертик, тут бюджет маленький, но ты же творческий!»

«Альбертик, давай быстрее, у нас дедлайн!»


Никогда — «товарищ режиссёр». Никогда — уважения. Никогда — настоящего кино.


Он усмехнулся.


— Виктор Семёнович, вы серьёзно хотите меня грохнуть за клип? Это же... абсурд какой-то.


— Ты опозорил мою семью.


— Я снял то, что вы хотели! Вы же сами говорили: «Как у Моргенштерна, как у...»


Первая пуля вошла в грудь почти беззвучно. Альберт охнул, споткнулся о кабель, упал на съёмочную площадку. Софиты слепили глаза. Где-то капала вода. Вторая пуля — в живот.


«Вот дурацкая смерть», — подумал Альберт, чувствуя, как холод разливается по телу. — «За клип для девицы с силиконом. Даже не за настоящее кино. За клип...»


Он закрыл глаза.


Темнота.


***


Первое, что почувствовал Альберт — запах.


Не больничную стерильность, не кровь, не пластик съёмочной площадки. А что-то... тёплое. Древесину. Табак. Свежий хлеб откуда-то снизу.


Второе — звуки.


Не гул кондиционера, не музыка из динамиков. А птиц за окном. Трамвай вдалеке. Голоса во дворе.


Третье — боль.


Нет, не от пуль. Тупая, ноющая — в плече, в боку. Старые раны? Но у него никогда не было...


Альберт открыл глаза.


Потолок. Высокий, с лепниной. Трещины по штукатурке. Лампочка без абажура. Не его квартира. Не больница. Где?


Он попытался сесть — тело слушалось, но странно. Легче. Моложе. Мышцы жёстче, словно привыкшие к нагрузкам. Альберт посмотрел на руки — загорелые, с мозолями, шрамом на правой ладони. Не его руки.


Сердце ухнуло.


Он вскочил с кровати — железной, армейского типа, — подбежал к маленькому зеркалу над рукомойником в углу комнаты.


Из зеркала смотрел незнакомец.


Лет тридцати, худощавый, с острыми скулами и тёмными волосами. Шрам над левой бровью. Усталые, но живые глаза. Не Альберт Герхардович Вяземский, сорокалетний клипмейкер с пивным животиком и залысинами.


— Какого... — прохрипел он чужим голосом.


На столике у кровати лежали документы. Красная книжица — военный билет. Альберт схватил её дрожащими пальцами.


Леманский Владимир Игоревич

1915 года рождения

Оператор кинохроники

Демобилизован 20 мая 1945 года


1945-й год.


Альберт медленно опустился на кровать.


За окном — Москва. Но не та, что он знал. Деревянные дома с резными наличниками. Брусчатка. Трамвай, визжащий на повороте. Женщины в платьях и платках. Мужчины в гимнастёрках и кепках. Флаги на домах — красные, со звездой.


Из открытого окна тянуло свежестью. Май. Солнце. Запах сирени.


И голос из коридора, весёлый, женский:


— Володя! Володенька, ты проснулся? Соседи чаю зовут испыть!


Володя. Владимир Игоревич Леманский.


Альберт — нет, теперь Владимир — закрыл глаза, сделал глубокий вдох.


«Я умер. Меня расстреляли на съёмочной площадке за дурацкий клип. И теперь я... здесь. В 1945-м. В теле фронтовика. Режиссёра.»


Режиссёра.


Не «Альбертика». Не клипмейкера. Режиссёра.


Он открыл глаза и посмотрел на свои новые руки. Молодые. Сильные. Живые.


За окном — весенняя Москва, только что пережившая Победу. Люди, которые хотят радоваться жизни. Кино, которое ещё не снято. Шанс, которого у него никогда не было.


Владимир медленно встал. Подошёл к окну. Внизу, во дворе, дети играли в войнушку, размахивая палками-автоматами. Девушка в светлом платье шла с авоськой, напевая что-то. Старик на лавочке читал газету.


Жизнь. Простая, тёплая, настоящая.


Владимир усмехнулся. Где-то в другой жизни, в другом времени, на холодной съёмочной площадке лежало тело Альберта Вяземского, убитого за никчёмный клип.


А здесь... здесь был товарищ Леманский. Режиссёр.


И впереди было всё.


— Володя! — снова позвал голос из коридора.


— Иду! — отозвался он и удивился твёрдости в собственном голосе.


Владимир Игоревич Леманский взял со стола военный билет, сунул в карман и вышел из комнаты.


28 мая 1945 года.


Первый день новой жизни.


Владимир вышел в длинный коридор коммунальной квартиры. Деревянный пол скрипел под ногами. Пахло щами, табаком и чем-то ещё — домашним, уютным. Вдоль стен — двери с табличками: «Семья Петровых», «Гражданка Соколова», «Леманские».


Леманские. Во множественном числе.


Сердце ёкнуло.


— Володенька! — Из двери в конце коридора выглянула женщина лет пятидесяти с небольшим. Седеющие волосы убраны под платок, фартук поверх простого платья, добрые усталые глаза. — Ну наконец-то! Я уж думала, проспишь до обеда. Как себя чувствуешь, сынок?


Владимир застыл.


Сынок.


Женщина подошла ближе, и он автоматически отступил на шаг. Она не заметила, взяла его за локоть, заглянула в глаза:


— Володя? Ты бледный какой... Опять раны ноют? Я говорила, к доктору надо сходить, а ты...


— Я... — Голос сел. Владимир сглотнул. — Я в порядке.


— Ну-ну, — она недоверчиво покачала головой, но улыбнулась. — Идём, чай стынет. Соседи ждут, хотят с фронтовиком познакомиться поближе. Ты же почти сразу спать завалился, как приехал.


Она повела его на кухню, не отпуская локтя. Владимир шёл как во сне.


У него никогда не было матери.


Детдом в Подмосковье. Потом общежитие в институте. Потом съёмные углы. Никто никогда не называл его «сынок». Никто не смотрел с такой... заботой. Как будто он что-то значит. Как будто его ждали.


На кухне — длинный стол, за которым сидели человек пять. Мужчина лет шестидесяти с газетой, две женщины средних лет, молодая девушка с младенцем на руках, подросток лет четырнадцати. Все обернулись.


— А вот и наш герой! — Старик отложил газету, встал, протянул руку. — Пётр Иванович, сосед. Рад, что живым вернулся, товарищ Леманский!


Владимир машинально пожал руку. Крепкая, рабочая.


— Володя, садись, садись, — мать усадила его на лавку, поставила перед ним стакан с чаем в подстаканнике, тарелку с чёрным хлебом и кусочком масла. — Ешь, ты ж небось ещё ничего не ел с утра.


Она села рядом, и Владимир почувствовал, как она украдкой смотрит на него. Оценивающе. С тревогой. Словно проверяла — цел ли, здоров ли, не ранен ли где ещё.


— Анна Фёдоровна, — одна из женщин, полная тётка с добрым лицом, наклонилась через стол, — ваш Володенька совсем не изменился! Такой же статный!


— Похудел, — вздохнула мать. — На фронте-то не кормили, как дома. Ничего, откормим.


— Мам... — Владимир осёкся.


Мам.


Он впервые в жизни произнёс это слово. Не в кино, не репетируя с актёрами, не в шутку. По-настоящему.


Анна Фёдоровна — его мать — посмотрела на него с удивлением:


— Что, сынок?


— Ничего, — он отвёл взгляд, уткнулся в стакан с чаем. — Просто... спасибо.


— За что спасибо? — Она улыбнулась, потрепала его по плечу. — Ешь давай, остынет.


Владимир взял кусок хлеба. Руки слегка дрожали. Нелепо. Ему сорок лет — нет, теперь тридцать. Он взрослый человек. Режиссёр. Прошёл огонь и воду. А тут... кусок хлеба с маслом и слово «мам» выбивают из колеи.


— Володь, а правда, что ты на студию устроился? — Подросток, сидевший в конце стола, подался вперёд. — На Мосфильм?


— Вась, не приставай, — одёрнула его мать. — Володя устал, ему отдыхать надо.


— Да ничего, — Владимир откашлялся, собираясь с мыслями. — Да, на Мосфильм. Режиссёром-стажёром.


— Ух ты! — Мальчишка аж подпрыгнул. — А ты кино настоящее будешь снимать? Как «Чапаев»?


— Вася! — строго сказала Анна Фёдоровна, но в глазах плясали огоньки гордости.


— Буду, — Владимир неожиданно для себя улыбнулся. — Только не про войну. Про... другое.


— Правильно, — кивнул Пётр Иванович. — Войны хватит. Пора о мирном думать.


Разговор потёк дальше — о продуктовых карточках, о концерте в парке, о том, что Зинаида с третьего этажа наконец получила похоронку на мужа. Владимир слушал вполуха, пил чай, чувствуя, как мать время от времени бросает на него взгляд.


Заботливый. Тревожный. Материнский.


***


Когда соседи разошлись, Анна Фёдоровна принялась мыть посуду. Владимир автоматически встал помочь — в детдоме все мыли за собой сами.


— Сиди, сиди, — она махнула рукой. — Ты ж только вернулся.


— Я помогу.


Она удивлённо посмотрела на него, потом улыбнулась:


— Ну, помогай, раз хочешь.


Они стояли рядом у раковины — она мыла, он вытирал. Молчали. За окном играли дети, где-то пел патефон.


— Володь, — тихо сказала мать, не поднимая глаз от тарелки, — ты... ты же знаешь, что я рада, что ты вернулся?


— Знаю.


— Я каждый день молилась. Каждую ночь. Чтоб Господь уберёг. — Она вытерла руки о фартук, повернулась к нему. Глаза блестели. — Когда получила первое письмо после Сталинграда... я три дня не могла поверить, что ты жив.


Владимир стоял, сжимая в руках полотенце, и не знал, что сказать. В прошлой жизни никто не ждал его с войны. Никто не молился. Никто не плакал от счастья, когда он возвращался домой. Потому что дома не было.


А здесь...


— Мам, — сказал он хрипло, — я... я тоже рад.


Она шмыгнула носом, отвернулась:


— Ох, что это я разнылась. Ты же живой, здоровый, дома. Ещё и режиссёром будешь! Я всегда знала, что ты талантливый. Ещё мальчишкой всё театр любил, помнишь?


Владимир не помнил. Это была чужая память, чужая жизнь. Но он кивнул:


— Помню.


— Вот и славно. — Анна Фёдоровна вытерла руки, поправила платок. — Иди, отдыхай. А вечером борща сварю — настоящего, на косточке. Соседка Клавдия мясо достала, поделилась.


— Спасибо, — Владимир помолчал, потом добавил тише: — За всё.


Она посмотрела на него странно — удивлённо и немного озадаченно:


— Володь, ты какой-то... другой. Война изменила?


— Наверное.


Она вздохнула, подошла, обняла — коротко, крепко, по-матерински:


— Ничего. Главное, что живой.


Владимир стоял, не зная, куда деть руки, потом неловко обнял её в ответ. Она пахла хлебом и мылом. Тёплая. Настоящая.


Мать.


Когда она отпустила его и ушла в свою комнату, Владимир остался стоять на кухне, глядя в окно. Внизу мальчишки гоняли мяч. Девчонка прыгала через скакалку. Обычная жизнь. Мирная.


И у него теперь была мать. Дом. Семья.


Что-то горячее сжало горло. Владимир сглотнул, потёр глаза.


«Альберт Вяземский умер в сорок лет одиноким неудачником», — подумал он. — «А Владимир Леманский... у него есть шанс. И мать, которая ждала его с войны. И кино, которое он снимет. И жизнь, которая только начинается».


Он выпрямился, вытер лицо и пошёл в свою комнату. На столе лежала записка — мелким почерком, старательным:


«Володенька, завтра к 10 утра на студию. Не опоздай. Целую, мама».


Владимир улыбнулся, аккуратно сложил записку и убрал в военный билет.


Завтра начинается его настоящая жизнь.


Режиссёра.


Владимир вышел на улицу после обеда, когда солнце стояло высоко и грело по-летнему. Мать отпустила его, напутствовав: «Погуляй, привыкай к мирной жизни».


Он спустился по скрипучей деревянной лестнице, толкнул тяжёлую парадную дверь и замер на пороге.


Май. Москва. 1945-й год.


Запахи накрыли первыми — сирень из палисадника напротив, свежий хлеб из булочной через дом, угольный дым из труб, пыль от брусчатки. Никакого бензина, выхлопов, асфальта. Чисто. По-весеннему.


Владимир сделал глубокий вдох. Лёгкие будто расправились после долгого сна.


По улице шли люди — неспешно, по-праздничному. Женщины в светлых платьях и платках, мужчины в гимнастёрках и штатских пиджаках, дети с деревянными игрушками. Кто-то нёс авоськи с продуктами, кто-то просто гулял, подставляя лицо солнцу.


— Газету! Свежую «Правду»! — выкрикивал мальчишка-газетчик на углу.


Владимир подошёл, взял газету, сунул мятую трёшку. Мальчишка кивнул, привычно сдал сдачу медяками.


«Правда», 28 мая 1945 года. Крупными буквами: «Восстановление народного хозяйства — первоочередная задача!» Ниже — про демобилизацию, про планы по строительству, про международное положение. Фотография — рабочие на заводе, улыбаются, держат знамя.


Владимир медленно свернул газету, оглянулся.


У подъезда напротив старик на лавочке читал ту же «Правду», водя пальцем по строчкам. Рядом соседка развешивала бельё во дворе — простыни хлопали на ветру, как флаги. Из открытого окна второго этажа лился женский голос — пела под патефон: «Синий платочек, алый платочек...»


Трамвай прогрохотал по рельсам — старый, довоенный, с деревянными скамейками внутри. В окне мелькнуло лицо кондукторши в форменной фуражке.


Никаких машин. Никаких светофоров. Никакой рекламы на стенах — только плакаты: «За Родину! За Сталина!», «Все силы на восстановление!»


Владимир медленно пошёл по улице.


Мимо булочной — в открытую дверь пахло ржаным хлебом и кислым тестом. Очередь у прилавка, женщины с карточками в руках, спокойно переговариваются. Продавщица в белом фартуке отрезает кусок хлеба, взвешивает на старых весах.


Мимо парикмахерской — в витрине фотографии причёсок, вывеска «Стрижка — 3 рубля». Внутри мужик в кресле, мастер орудует ножницами, говорит что-то, оба смеются.


Мимо книжного магазина — стеллажи с потрёпанными томами, стопки газет на полу. Девушка у прилавка читает Пушкина, подперев щёку рукой.


Всё медленно. Неспешно. Будто время текло иначе — без суеты, без дедлайнов, без вечного «быстрее-быстрее-быстрее».


Владимир остановился у сквера. На лавочках сидели матери с колясками, старики играли в домино. Дети гоняли голубей, визжали от восторга. В центре — фонтан, ещё не работающий, но вокруг цвели клумбы — красные тюльпаны.


На соседней лавочке мужчина лет сорока читал газету вслух жене:


— ...«началось восстановление Сталинградского тракторного завода»... Слышь, Нюр, может, и нас скоро на работу позовут?


— Позовут-позовут, — она качала коляску, улыбалась. — Главное, что война кончилась.


— Вот-вот. Кончилась...


Владимир присел на свободный край лавки, развернул газету. Не читал — просто смотрел на шрифт, на бумагу, чуть желтоватую, шершавую. Дата в углу: 28 мая 1945.


Восемьдесят лет до съёмочной площадки, где его убили.


«Там» больше не существует. Того мира нет. Альберта Вяземского — нет.


Есть только это. Май сорок пятого. Москва после войны. Люди, которые хотят жить. Строить. Верить.


Владимир откинулся на спинку лавки, закрыл глаза, подставил лицо солнцу.


Тепло. Запах сирени. Смех детей. Стук колёс трамвая. Голуби воркуют. Где-то играет гармошка.


Никакой спешки. Никаких дедлайнов. Никаких заказчиков с пистолетами. Никакого «Альбертик, давай быстрее».


Здесь его зовут Владимир Игоревич. Здесь у него есть мать. Дом. И завтра — студия. Мосфильм. Его первый фильм.


Владимир открыл глаза, посмотрел на небо — синее, чистое, без самолётных следов. Где-то высоко кружил ястреб.


— Хорошая погода, правда? — обратился к нему сосед по лавке, мужчина с газетой.


— Хорошая, — Владимир улыбнулся. — Очень хорошая.


— После зимы особенно ценится. А после войны — тем более.


— Да. Тем более.


Мужчина кивнул, вернулся к газете. Его жена тихонько напевала колыбельную. Дети смеялись у фонтана. Старики ругались из-за домино.


Жизнь. Простая. Тёплая. Настоящая.


Владимир встал, свернул газету, засунул в карман гимнастёрки. Походил ещё немного по скверу, посмотрел на клумбы, на голубей, на людей. Потом медленно пошёл обратно — домой. К матери, которая обещала борщ.


По дороге миновал афишную тумбу — на ней объявление о концерте в парке культуры, киносеанс «Иван Грозный» Эйзенштейна, набор в драмкружок.


Владимир остановился, прочитал. Эйзенштейн. Великий режиссёр. Сейчас, в сорок пятом, ещё жив. Работает. Можно встретить. Поговорить.


Сердце ёкнуло от внезапного осознания: он живёт в одно время с Эйзенштейном. С Довженко. С Пудовкиным. С теми, о ком в его прошлой жизни читали в учебниках.


И он — режиссёр. Молодой. У него впереди вся жизнь.


Владимир улыбнулся, качнул головой и пошёл дальше.


Вечерело. Солнце клонилось к горизонту, окрашивая крыши домов в золотистый. Женщины звали детей домой. Где-то зазвучал радиорепродуктор — вальс, лёгкий, летящий.


Владимир поднялся на крыльцо, толкнул дверь. В коридоре пахло борщом. Мать выглянула из кухни:


— А вот и ты! Как погулял?


— Хорошо, — сказал он и понял, что говорит правду. — Очень хорошо.


— Ну и славно. Иди, руки мой, ужинать будем.


Он прошёл в свою комнату, остановился у окна. Внизу во дворе мальчишки ещё гоняли мяч. Сосед выносил табурет, садился курить махорку. Сумерки сгущались медленно, по-летнему.


Владимир прислонился лбом к прохладному стеклу.


Это теперь его мир. Его время. Его жизнь.


И ему здесь жить.

Загрузка...