Амфидромия – круговое бегание,

совершаемое древними по рождении младенца.

Из словаря


Поэзия слепа, мой друг. Вот живопись! – та молча Бога видит.

***

Мир. Жизнь. Сцена. Шекспир в заношенных до дыр театральных кружевах. Ван Гог в подбитых и пооббитых жизнью крестьянских башмаках. Репин с маслом в картинке «Искушение», с гусаром, кадрящим монахиню, а с тем и немного хрупкой буффонады, в которой безымянный цирюльник, готовый брить всех, кто не бреется сам, и никого больше.

Действующие лица: девочка шести лет от роду, к ней, в пáру, автор текста.
Девочка усаживает автора в кресло, объявив пред тем, что намеревается написать его портрет.
Усаживаюсь. Девочка принимается за художество. Спустя некоторое время изображаемому объекту дозволяется заглянуть в «святая святых»; смотрю – портрет в общих чертах закончен, и он, на мой взгляд, удался. Однако одна деталь вызывает во мне недоумение.
- Для чего, – интересуюсь я, – ты нарисовала мне такие большие уши? Они похожи на пару приставленных к голове блюдец, это во-первых; во-вторых – ты вообще не могла видеть моих ушей, потому они закрыты шевелюрой!

Ответ не замедлил ждать:

- Ты не понимаешь. Художник видит прекрасное даже там, где его не видят другие.

Не мог сдержаться и прыснул. Реакция была мгновенной:

- Над художником нельзя смеяться. Но если ты будешь смеяться, я пририсую тебе что-нибудь чорное.

Чего-нибудь чорного я не на шутку испугался и, дожидаясь окончания творческого процесса, покорно изобразил всю возможную в этой ситуации серьёзность. Спустя время творец признал свою работу оконченной, а с тем она и была помещена в галерею – на стенку. Однако же, дело на этом не было, оказывается, завершено: минут через десять, заглянув в комнату, я застал художника у произведения, с фломастером в руке и с явным намерением довершить содеянное.

- Что, какую-то важную деталь упустила? – поинтересовался я.

Ответ:
- Нет, не упустила, но я хочу написать здесь твоё имя.

- Для чего же? – недоумеваю. – И так, любой кто увидит, по неотразимому сходству признает в портрете оригинал, то есть меня.

- А вот и нет! Представь, что в комнату войдёт человек, ничего не понимающий в искусстве.
- И что же?

- Он поглядит и спросит: а это что за чучело?..

Тут уже я не мог сдержаться, ну никак. Кубарем скатился по лестнице, вылетел на двор и огласил окрестности самым безумным хохотом. Пара ворон, до этой минуты мирно делившихся друг с дружкой принесёнными из деревни пустыми новостями, слетели с берёзы и, кружа над бедной моей головою, отвечали тою же, и уж точно неразменной монетой.
***
Царь-поэт и толпа у треножника, Моцарт и уличный музыкант, Пушкин и Достоевский, «русские критики» всех времён, все двойники и чорные человеки мира – «всё в этой музыке, ты только улови…»

Я и пошёл – за уловом.

Август перевалил на сторону сентября – густо, всетельно. Утром обильные росы, днём – «безпятиминутная» жара, к вечеру находит прохлада, человек зябнет телом и бодро топочет к дому, в застенки, в оттепели нехитрого уюта и привычку к светлу, потому – темнеет рано, и закаты не полощут малиновые плащи в речной амальгаме: нет ведь! – посветит чуть розоватым, оранжью и лиловьём, и сойдёт во тьму кромешную. Что было? Прошлый день, уже – ничто, припамятье.

Брёл дикопольем – полосою меж дебрей леса и скатом реки; ещё пошурхивал день, в там и сям взрезающих травную волю жиденьких подлесках – точно капели, невидные дождики: шурх-шурх, топ-тап… что? Листья, усталые дети падшей с небес воды, разом как-то, в предночье под порченным нимбом луны ожелтев, в безветрии и вне птичьей возни, сыплются – один за одним, скатываясь в излёте по отстающим в исходе братьям, зéлено держащимся за корни земной плоти, отцов их – дубов, берёз, осин… За жизнь, всё ищущую наконец укрепиться в наваждении неба, в невидимости всевеликой воды. Укрепиться и остыть.

Брёл узкой, в одну стопу тропкой, пробитой шалым племенем гербово-иконных копейщиков, драконобойцев, тихих диссидентов, с головы до ног в снастях и небылицах. Да, да! Всё они, рыболовы, завиральные «байкеры» в золотой чешуе и всеисполнительных хвостах, постапостольское племя суетных созерцателей. Они здесь, под свалом берега, на узкой приводной полоске: раз, два и обчёлся. Над ними парят преогромно-прозрачные чудо-рыбы, в игре с поплавком отдаляющегося солнца.

А дикополье плавится и плывёт: зелёно-бурое, осотно-кочкарное жабье тело пустоши вдруг, в мгновенье взгляда, сменило цвет – омалиновело! Полупрозрачные в солнечном луче стебли – подколенной стеной, жар-птицыны перья – россыпи приземных листов, всё сплошь малиновый расплав, сиропная вытечка. Что? откуда? кем и кому?..

Всё просто: щавель. Щавелевый марш, нашествие малинового короля с всё ещё радующей предосенней кислинкой. Выявился. Вполз тайком, полуневидимкой, а тут – нате вам! А я – вижу, давно вижу, по предчувствию неминуемости входа, проникаю землю – на метр пока, не на два, но вижу: змеиная вкрадчивость корней – изжелта-бурых, мерзких на вид и на ощупь, намертво вцепившихся в невидную, посмертную жизнь.

Дикополь. Кармазиновая масть, в золотых искорках-крупинках семени. Всепобедительная наважденщина.

***
Обратной дорогой думал о простой и странной штуковине: увиденное ребёнком является ли «мною», видит ли он меня таким, каков я есть «на самом деле», познала ли девочка моя непознаваемую «вещь в себе», или только и всего лишь бог весть чего нафантазировала? Ещё ближе: то, что я вижу теперь: дикополье, река, рыбаки и облака-рыбы, небо с поплавком солнца – таковы они, или нет, или всё моё видение не что иное как «прекрасное с ушами», и нужно непременно взять чорный фломастер и накарябать в уголке имя, географические и временные координаты преображонного чудящим сознанием? И ещё – это главное, до чего ребёнок пока не дорос! – цену, цену выставить, а час спустя перечеркнуть, плюхнуть «скидку» и вывести процентный бонус. Только и всего лишь. Но что такое «только» и «всего лишь»? Пустые слова? Глупенькие, до порожнякового, производные «мыслящей материи», которая только и всего лишь материю-то и «мыслит»? Или нечто иное, чего никому и никогда во всей полноте не познать, потому ведь бесконечное непознаваемо?

Единственное, что взошло на ум: метафизика и глубже, и шире самой себя, а диамат, с обнулением свободы выбора, а и всякой свободы-воли человечьего духа, – сплошная врака на недотыкомках.

***

Придя домой, поднялся на антресоли, снял с полки книжку – постапокалиптический «Галапагос» Воннегута, перелистал – нащупал: вытравлено самой едкой из кислот человечьих – любовью, вытравлено повседневно жуткое, обыденно терпимое:

«Человек – именно тот, за кого он себя выдает, ни больше, ни меньше.

Закон естественного отбора сделал людей абсолютно честными в этом отношении. Каждый является в точности тем, кем кажется».

Представил: злодеи, убийцы, воры, жулики, соблазнители, бездари, ничтожества, выдававшие себя за добряков, мироносцев, дарителей, справедливолюбцев, гениев, великих людей и прочее, вдруг, в одночасье становятся именно теми, кого минуту назад силились изобразить из себя, кем силились казаться, и вдруг сознали, что ни убивать, ни лгать, ни грабить, то есть делать то, ради чего так старались казаться, не могут, не могут больше и не хотят. Не хотят, но помнят, помнят себя прежних, помнят всю свою мерзость, всю ложь и коварство, помнят даже то, что давно уже, казалось, успели позабыть за обыденностью прежде творимого.

Такое случилось чудо, объяснения которому никакая наука дать не в состоянии. Я представил тот ужас, каким исполнились их привыкшие к злобе, лукавству и крови души. Я услышал вопль дичайшей муки, в меня вошла волна боли, сносящая этих тварей прямиком в ад… ад света, добра и любви. Все, сколько их ни есть в мире, картины конечного, апокалиптического наказания враз потускнели, сникли, утратили силу и власть.

Я вздохнул и, чего скрывать, усмехнулся: Воннегут, кажется, до такого финала не дотянул. Что ж, что есть, то уже есть. В нашем мире, где мы все друг дружке, как ни крути, только «кажемся», где и самоё наука, провозглашающая кажущееся ей очередными истинами, через время, как ни в чём ни бывало, от истин отказывается: мол, «показалось», ошиблись, зато уж теперь, теперь-то всё точно и наверняка… И так век за веком, раз за разом.

Неразрешимое: казаться таким, каков ты есть, или быть таким, каким кажешься. Пускай даже с «ушами-блюдцами».

Книжку поставил на место, в тесноту «оперативной памяти». Вспомнил о «русском Гофмане», об Алексее Перовском, авторе «Чорной курицы», «Двойника», писавшем под псевдонимом Антоний Погорельский, помянутом Пушкиным в «Гробовщике» герое войны Двенадцатого года, сыне всесильного в своё время графа Алексея Разумовского. Вспомнил оттого, что на девизе рода бастардов Перовских значилось: «Быть, а не слыть». Быть, но не казаться. У цареубийцы Софьи Перовской был этот же герб и этот же девиз.

Аристократизм мысли сдирает корку с гнойника ободневья, и тогда жизнь бьёт ключом. По голове, как и полагается.

Вспомнил ещё – когда-то читанное у нобелевского зоолога, военнопленного санитара Конрада Лоренца, в «Восьми смертных грехах цивилизованного человечества»: «формирование (“отливка”) внутреннего мира человека осуществляется по определённой, социально заданной норме, образцу или мерке».

Они все на один покрой – короли и князья и мудрецы мира сего, какую бы часть палитры мы для их плащей и мантий из себя ни выдрали. Как и мы сами, шаблонно-мелкие выдиранцы из бесконечности проблемы останова. Вот, совращающий маленьких девочек, педофил, и, рядом – «всего лишь» сочиняющий, пишущий об этом и награждаемый за своё писание художник слова, они, вместе и порознь взятые, такие, какими кажутся, или такие, какие они есть? Или ещё глубже? А те, кто об этом и это прочитывает и как-то в себе отмечает, не отбросив мерзость, случаем наткнувшись на неё?

Ни сцены, ни Шекспира в рванине кружев, ни ван Гога в медно-бедных башмаках, ни Репина с пенатами в Куоккале, ни Пушкина с жалом змеи, ни Моцарта с недобитой Лакримозой, ни Достоевского с Богом и бунтом на Него. Ни даже Акутагавы, сходящего с ума в его лесной, самурайно-разбойничьей чаще.

А нет никого. Во всём мире нет. Полицейское «Wanted!» обнулено. Тупик имени Шерлока Холмса и комиссара Мегрэ в пыльном шлеме коммивояжёра.

Поглядел в окно, увидел – чья-то огромная, мощная, уверенная рука мажет поверх неба, леса, дикополья и речки чорные, пречорные буквицы, и из них, сами собою, складываются слова: «Мене, текел, упарсин». Складываются уже которую тыщу лет, пока что не приговором – упрёком, вопреки. «Исчислен, взвешен, разделён», и больше ничего. Всё двоится, троится, множится, убегает. Даже пустота, посреди которой безымянный цирюльник в черноте математически дурной бесконечности властно до отвратительного приготовляется брить всех, кто ни попадёт ему под руку.

***

Вышел в комнату к уложенной ко сну девочке, наклонился, поцеловал, перекрестил, вышептал:

- Над художником нельзя смеяться: художника Ангел поцеловал, ангел из тех, которые никогда и ни над кем не смеются, как бы, может статься, им ни хотелось.



*Член НСДАП с 1938 г., солдат Вермахта, военнопленный с 1944 года, лауреат Нобеля (1973 год), автор, в числе прочего, теории сильной «врождённой морали» у животных и слабой у человека. В 2015 году университет Зальцбурга (Австрия) посмертно (sic!) лишил Лоренца почётной докторской степени – за «приверженность идеологии нацизма».
Прозрели врожденцы. Пóзднее прозрение – девятый смертный грех «цивилизованного человечества». Спросится: а что, счётом, «восьмой»? А это оно, человечество-то, и есть – всё как выкакалось собою в себя, целиком, без изъяна.

Загрузка...