Пелагея стояла у фонаря, что на Тверской улице рядом с аптекой, откуда она только что вышла (взяла скляночку синего цвета) — чего или кого она ждала — не ясно. Ведь было темно, холодно, на ночном небе только зажигались звезды; серые облака заслоняли лунный свет, который в это время хорошо освещает Тверскую. Но этой осенью все перевернулось с ног на голову: ведь то был 1919 год. В этот год даже городские собаки волком выли на Луну, кони фыркали на прохожих, а люди сходили с ума при виде себе подобных. Наверное поэтому Пелагея стояла одна, в ее руках был зонтик одного цвета с выходным платьем (черное с белым кроем). Зонт раскрылся как только первая капля попала на макушку Пелагеи, она не хотела портить прическу, пригладила мокрое, закрыла глаза — видимо, все-таки кого-то ждала. Громыхнула коляска о двух лошадях, за которой бежали, ругаясь, собаки: рев-рев-рев-рев!
— Эй, родная, залезай!
Пелагея не слышала ямщика, спала.
— Я от самой арки к вам еду. Замерзнете ведь тут одна, холод собачий, — не умолкал ямщик, огрызаясь на собак.
«От самой арки,» — повторила про себя Пелагея и, открыв глаза, побежала к коляске.
Коляска укатила, за ней бежали, собираясь в стаю, собаки; их ругань была слышна всей Тверской. Дюжина дворовых кобелей ревели, не умолкая: рев-рев-рев! Ямщик нервно подгонял лошадей, а Пелагея, положив зонт на колени, щелкнула кнопку: ручка отошла от штока, там лежала записка; та самая, с которой начался их роман.
осень - скоро снова нужно будет согреваться, обещают ранние холода.
Да, холода. Знаешь, раньше мне не было дело до них - меня согревали идеи, работа и это учение, к которому я стремлюсь. Ну, ты знаешь.
Но сейчас во мне что-то вмиг поменялось, я стал более деятельным, уверенным ... Ну, ты заметила. Связное письмо, как видишь, совсем не получается. Будь покойна, все будет хорошо.
Не знаю, что еще после себя оставить - разве что эти стихи, писанные ночью, - они не только мои, они для всех, для подполья, для царя и всей империи, но для тебя, конечно, в первую очередь:
За пылью пыль,
за годом год
живет невиданный народ,
он сеет рожь и воду пьет,
а к вечеру все хлеб жует,
За ними — дым, за ним — тоска
несметна эта полоса,
Она — робка, он — глух и нем,
И выйти в поле им не с кем...
Он безымян
Она — одна,
как ветер
веет и поля ...
и он раздует бога имя,
ему послышится — Полина.
***
Аделина плавала — вода держала ее спину, которая изгибалась апеллесовой чертой. Фиолетовая жидкость — формалин — оживляла ее. Ее формы наливались силой для нового дня — дня жизни вне аквариума, в которой ее заточили на ночь. Вчера, вспоминала она во сне, она была на балу у князя Ямурова: Феликс Эдмундович, смазливый юноша в расцвете лет, привел ее в свой круг, ко своим друзьям, познакомил ее со всем высшим светом Петрограда, что собрался в тот вечер в его дворце. Она — само очарование — смеялась, шутила и строила глазки; дала князю партию польки, после чего они удалились в его покои. За закрытыми дверями, при свечах случилось главное — Феликс, разгоряченный, жадно впился в шею Аделины, прижав ее за талию, а та свою очередь, оплела руки у его шеи — он повел к кровати, она поддалась, и, как только князь упал на перины, — Адель, ослабив руки, тонкой нитью из худых фаланг, задушила князя до посинения. Бедный князь даже не сопротивлялся, лишь буркнул на прощание — и уснул. Аделина, вздернув руками, собрала нити и вытащила из локтя лезвие бритвы размером с детскую прялку. Ею она вмиг отделила княжескую голову от бренного тела — кровь пропитала кровать, запачкала его шелковый жилет, и даже, к сожалению, попало каплей на платье самой Аделины. Дело было нечего — бал был в самом разгаре: она открыла двери в залы с гостями. Перед собой она держала голову Ямурова, на которой застыла маска русского сплина: молодой князь по обыкновенному смотрел на гостей, но те почему-то растерялись, кричали и куда-то побежали. Но было уже поздно — все двери во дворце были заперты. Скоро часы пробьют двенадцать и из газовых печей хлынет экстракт белладонны. Весь зал уснет мертвенным сном со смиренными улыбками на лицах.
***
Гнев толпы
Небо над Петроградом набухло свинцовыми тучами, готовыми разразиться мокрым снегом. Ноябрь дышал холодом, но толпа на площади перед дворцом Ямурова не чувствовала мороза. Она бурлила, как закипающий котёл, готовая выплеснуть своё негодование на весь мир.
Тысячи людей заполнили площадь. Они слились в единое целое, утратив индивидуальность, превратившись в безликую массу протеста. Плакатные лозунги колыхались над головами, их кричащие надписи пропитаны гневом и отчаянием. Факелы бросали багровые отблески на лица людей, превращая их в искажённые маски ярости.
В воздухе витал едкий запах пороха, смешиваясь с дымом костров. Крики, плакатные лозунги и звон разбитого стекла сливались в единый гул, прорезаемый редкими выстрелами. Толпа двигалась как единое целое — рабочие в промасленных куртках, студенты в потрёпанных тужурках, женщины с решительными лицами. Их глаза горели лихорадочным огнём, а лица были скрыты под шарфами и платками.
Внезапно в этом хаосе появились две фигуры. Первая — худой, бледный человек с лихорадочным блеском в глазах. То был молодой поэт-футурист. Взобравшись на постамент, он начал говорить, и его голос, словно заклинание, начал превращать гнев толпы в стихи.
Вторая фигура возвышалась над толпой, как маяк в бушующем море. Высокий, энергичный, с характерной для Маяковского жестикуляцией, он гремел, словно набат, превращая протест в поэму. Его голос тонул в общем хоре, но слова оставались в воздухе, как обещание перемен.
Дворец Ямуровых возвышался мрачной громадой. Его окна были разбиты, стены исписаны лозунгами. Символ власти пал, но пламя революции только разгоралось ярче. Поэты слились с толпой, их голоса тонули в общем хоре протеста, но их слова оставались в воздухе, как обещание перемен.
Небо темнело, предвещая бурю. Толпа продолжала двигаться вперёд, неудержимая, как приливная волна. Революция вступила в свои права, и ничто не могло остановить её теперь. Гнев толпы превратился в силу, способную изменить мир, и этот мир уже никогда не будет прежним.
В этой буре чувств и эмоций растворились отдельные личности, превратившись в единое целое — революционную стихию, готовую сметать всё на своём пути. И в этом хаосе, в этом безумии рождалась новая эпоха, новая история, новая Славия.