1987 год, закрытая воинская часть, Сибирь.
Меня зовут Сашка, но здесь, в этой дыре, окружённой тайгой и колючкой, я просто Дед. Два года службы — и я, мать его, на вершине этой сраной пирамиды.
Но я не из тех, кто кайфует, гоняя духов.
Не люблю я это говно: заставлять новобранцев сортиры языком драить или сапоги до зеркала натирать. Меня самого в первый год так унижали, что до сих пор в груди ноет. Били, ржали, а я терпел, стиснув зубы, и мечтал только о том, как выживу.
Потому и решил: не буду таким.
Моя школа — физуха. Бег до блевотины, отжимания, пока руки не отвалятся, подтягивания, пока в глазах не потемнеет, спарринг.
Духи стонут, матерятся, но я знаю: это делает их мужиками. Не сломает, как эти ёбаные внеуставные игры.
Наша часть — как отдельный мир. Кругом тайга, вышки, собаки лают, а внутри — свой закон.
Деды — цари, духи — мусор. Я пытался вякнуть, что это херня, что людей так ломать нельзя. «Сань, не трынди, так всегда было», — отвечали.
И я затыкался. Не потому, что согласен, а потому, что против системы не попрёшь. Один в поле — не воин, а в казарме — тем более.
Всё пошло по пиздецу, когда к нам привезли этого чукчу.
Звали его Айыына, но деды сразу окрестили его Цой из тундры. Из-за глаз, узких, как щёлки, и потому, что он как-то напел под нос что-то похожее на «Звезду по имени Солнце», когда его заставили «развлекать» казарму.
Щуплый, низенький, с лицом, будто вырезанным из старой кости, и кожей, обветренной тундрой. По-русски говорил еле-еле, слова коверкал, а чаще молчал, глядя в пол.
Для дедов он стал как манна небесная. Любимая мишень. То заставят снег вёдрами в казарму таскать, то орать «чукотские песни», которых он знать не знал. Один раз пьяный дед Колька, здоровый, как бык, заставил его голым по плацу ползать, пока Цой не свалился в сугроб, посиневший. Деды ржали, как кони, тыкали пальцами, а Айыына только сжимался, как загнанный зверёк.
Я смотрел на это, и внутри всё кипело. Хотел вмазать Кольке по его сальной роже, но знал: не поймут. Побьют, как собаку, и дальше гнить тут.
Я пытался урезонить. «Мужики, вы охуели? Он же человек, как вы», — говорил я, когда видел, как Цоя пинают за то, что он не так ответил или не успел сапоги начистить. В ответ — ржач или «Сань, не лезь, не твоё дело».
А он всё мрачнел. Глаза его, тёмные, как ночь в тайге, становились тяжелее с каждым днём. Он был не такой, как другие духи. Не ныл, не стучал, не лебезил. Просто молчал и терпел.
Но я видел, как он угасает. Как его худое лицо становится почти прозрачным, как он вздрагивает от каждого окрика. Духи шептались, что он ночами не спит, сидит на койке и смотрит в темноту, будто с кем-то говорит.
Однажды он подошёл ко мне, когда я курил за складом. Долго молчал, подбирая слова. «Саша… так нельзя. С людьми так нельзя», — сказал он тихо, голос дрожал. — «У нас, на Чукотке, дух медведя следит. Мой род… он под его защитой. Я могу не выдержать. Сорвусь. Плохо будет ».
В глазах его была такая тоска, что у меня сердце сжалось. Я не знал, что ответить. Похлопал по плечу, буркнул: «Держись, брат», а сам подумал: парень на грани.
И я, сука, ничем не могу помочь.Дни шли, а травля не стихала. Деды словно чуяли его слабость и давили сильнее. Однажды ночью я проснулся от криков. В углу казармы Цоя валили на пол. Он что-то не так сделал — то ли не успел Кольке форму погладить, то ли не так ответил. Его били вчетвером. Пинали по рёбрам, по лицу, по почкам. Он не орал, только хрипел, как подбитый зверь.
Я вскочил, заорал: «Хватит, суки, убьёте!» Меня оттолкнули, Колька рявкнул: «Сиди, Сань, или пиздец тебе». Я стоял, как дебил, и смотрел, как Цоя добивают.
Когда всё закончилось, он лежал, свернувшись калачиком, кровь текла из разбитого носа, один глаз заплыл. Деды ушли спать, будто ничего не было.
Я подошёл, помог ему встать. Он посмотрел на меня, и в его взгляде была не злоба, а боль. «Зачем так, Саша?» — прошептал он.
Я не ответил. Не мог. Только сжал его плечо и отвёл к койке.
На следующий вечер я нашёл его за казармой. Он сидел у маленького костра в укромном месте, где тайга подступала к забору. Бормотал что-то на своём языке, кидал в огонь сухие травы. Запах был резкий, горький, от него кружилась голова. Я хотел уйти, но ноги будто приросли к земле.
И тут я увидел, как его тело начало меняться. Кости трещали, как ломающиеся ветки. Кожа покрывалась бурой шерстью, лицо вытягивалось в морду. Руки становились лапами с когтями, длинными, как ножи. Я ахнул, и он резко повернулся. Полумедведь, получеловек. Глаза его горели, как два уголька, но в них было что-то человеческое — боль, тоска, страх. Он замер, будто узнал меня. Я попятился, споткнулся, а он вдруг зарычал — не на меня, а в ночь — и кинулся в темноту.
Я остался стоять, сердце колотилось так, что казалось, рёбра треснут.А потом начался ад. Я побежал в казарму, а там уже всё в крови. Это существо — Цой, но не он — рвало всех, как тряпки.
Колька, что вчера пинал его, лежал с разорванным горлом, глаза стеклянные, как у дохлой рыбы.
Другие деды орали, пытались бежать, но зверь был быстрее. Когти сверкали в свете лампы, кровь хлестала на стены, на койки, на пол. Духи жались по углам, кто-то молился, кто-то просто скулил, как щенок.
Я стоял, как парализованный, а в голове крутилось: «Это ты, Цой? Это ты, брат?»
Вдруг в казарму влетел дежурный офицер, старлей Петров. В руках — «калаш». Он не спрашивал, не орал, просто начал стрелять. Очередь за очередью. Зверь взревел, дёрнулся и рухнул. Тело его дёргалось, шерсть исчезала, когти втягивались. А через минуту на полу лежал Айыына. Голый, худой, с дырами от пуль в груди. Глаза его были открыты, и в них застыла та же тоска, что я видел раньше. Как будто он просил прощения. У меня, у всех нас, у мира.
Мы вышли на улицу. Петров курил, руки его тряслись.
Я смотрел на звёзды и думал: за что? За что этого парня довели до такого? Он не хотел быть зверем. Он хотел просто жить. Хотел, чтобы его не били, не унижали, не смеялись над ним.
А мы… это ведь мы сделали из него монстра.
Утром приехали люди в штатском. КГБшники. Холодные, как лёд. Нас построили, заставили подписать бумагу о неразглашении. Сказали, что это «несчастный случай». В казарме нашли разорванные трупы, покалеченных солдат и тело Цоя. Его увезли в чёрной машине без номеров. Дедов, что выжили, перевели в другие части. Духи молчали, как рыбы.
А я… я не мог забыть его глаза. Тот костёр. Его слова про духа медведя.
Ночами я лежал на койке и думал. Откуда берутся легенды? Может, они не сказки? И есть в этом мире духи,упыри,оборотни и драконы. Цой говорил про покровительство духа медведя, и я видел, во что он превратился.
А ещё я знал: его тело сейчас где-то в секретной лаборатории. Его будут резать, колоть, изучать. Пытаться сделать солдат нового поколения. Оборотней с силой и яростью медведя.
И от этой мысли мне хотелось выть. Потому что Айыына не был зверем. Он был человеком. Добрым, тихим, сломленным. Его довели, растоптали, и он сорвался. А я не смог его защитить.
Иногда я представляю, как он идёт по тундре, где-то там, на Чукотке. Свободный, с ветром в волосах, с улыбкой, которой я никогда не видел. И дух медведя идёт рядом, охраняя его. Но потом я вспоминаю его тело, изрешеченное пулями, и понимаю: это только мечты. А в реальности — только кровь, тайга и тишина.
Я, Сашка, сижу в этой сраной части и жду дембеля. Но знаю: Цоя Таёжного я не забуду никогда. Потому что он был лучше нас всех. Потому что не смотря ни на что,он был человеком, а мы — зверями. И потому что я, сука, подвёл его.