Александр Петрович Смирнов, человек средних лет и средних же достоинств, обладал одним бесспорным талантом — слухом. Не музыкальным, а бытовым, звериным. Он улавливал, как на кухне вздыхает выключенный холодильник, как в прихожей скрипит половица под неверным шагом, и как его жена Ольга, засыпая, произносила во сне чужие имена. Он фиксировал эти звуки с тщательностью коллекционера, каталогизирующего улики собственного несовершенства.

В последние месяцы слух его обострился до болезненной прозрачности. Их дом, старый, с высокими потолками и гулким коридором, зазвучал иначе. По вечерам, когда Ольга мыла посуду, из кухни доносилось не только позвякивание фарфора, но и тихие, интимные обрывки диалога.
— …да, конечно… я тоже…
Голос был её, но приглушённый, словно обращённый к кому-то, стоящему в проёме. Александр Петрович откладывал книгу (листы которой давно не перелистывал) и окликал:
— Оленька, ты что-то сказала?
— Нет, — доносился её голос уже прямо и ясно. — Мысль вслух.
Но он-то слышал. Слышал двоение.

Сначала он винил телефон. Потом соседей. Пока однажды, застав кухню пустой, не приник к двери и не услышал снова:
— …скучаю… да, очень…
Он распахнул дверь. Ольга стояла у раковины, смотрела в тёмное окно и тихо напевала. Никого. Только её голос, ударяясь о кафель и стекло, возвращался к ней слегка искажённым, уставшим, другим.
Эхо. Просто эхо. Он даже усмехнулся: вот до чего дожил, ревную к акустике.
Но назавтра, слушая, как она говорит с матерью, он снова уловил этот запоздалый, догоняющий отголосок в коридоре. И мысль, нелепая и неотвязная, впилась в мозг: а если оно не просто повторяет? Если оно… отвечает?
Так началась его личная, бесшумная война.
Сперва — наблюдение. Потом — документация. Он приобрёл миниатюрный диктофон и прятал его, как шпион: под кухонным столом, за батареей, в папье-маше большой вазы. Ночью, в наушниках, он вслушивался в плёнки. Бытовой шум. И — редко, драгоценно — диалоги.
— Устала сегодня, — вздыхала Ольга, закрывая форточку.
— …ала сегодня… — сочувственно вторило эхо из пустоты.
— Ничего, завтра выходной.
— …выходной… — соглашалось оно.
Александр Петрович сгорал от стыда, но продолжал. Эхо было идеальным соперником. Оно — всегда рядом. Повторяло каждое слово с обожанием. Не спорило. Не просило внимания. Оно было тем внимательным слушателем, которым он сам быть перестал.

Он начал эксперименты. Вышел в подъезд, в длинный, пустой бетонный рукав.
— Ольга! — крикнул он.
— …ольга… — вернулось.
Он, понизив голос до шёпота:
— Люблю тебя.
И эхо, предательски нежное, ответило:
— …тебя…
Он вернулся в квартиру, чувствуя, как у него холодеют кончики пальцев. Ольга встретила его взглядом:
— Где пропадал?
— Воздухом дышал, — выдавил он.
Ночью он не спал. Лежал и слушал её дыхание. А потом она повернулась к стене и прошептала сквозь сон:
— Не уходи…
И из угла комнаты, едва слышно:
— …ходи…
Он включил свет. Никого. Только стены, только воздух, только это холодное, пустое, внимательное присутствие.
Наутро он вынес приговор: эхо должно быть уничтожено.
Сначала — ковры. Три персидских ковра, поглотивших звон паркета. Ольга удивлялась: «Ты выиграл что-то?» — «Хочу тишины», — бурчал он. Эхо стало тише, интимнее, будто теперь шептало ей на ухо.
Потом — тяжёлые портьеры, мягкие пуфы, наконец — акустические панели, купленные тайком. Дом превратился в звуковой склеп. Шаги в нём гасли, голоса глохли. «Здесь как в гробу», — сказала Ольга. «Зато тихо», — с мрачным торжеством ответил он.
Но эхо выживало. Теперь оно звучало из-под кровати, из глубины шкафа, из его собственного учащённого сердцебиения.

Перелом наступил в вечер абсолютной, ватной тишины. Ольга, стоя посреди задушенного гулкого пространства, сказала:
— Саша, мне страшно.
Он внутренне сжался. Признание.
— Почему? — спросил он, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Ты всё время слушаешь. Не меня — что-то за мной. И молчишь. И дом… он онемел. Я иногда чувствую, что говорю в бездну.
Он хотел выложить всё: диктофоны, подозрения, войну с физикой. Но сказал только:
— Работа. Устаю.
Она посмотрела на него долго, печально, и вышла на кухню. Он — следом, по инерции подслушивателя. Она включила чайник. Тишина была совершенной, мёртвой.
И тогда Ольга, глядя в чёрное окно, произнесла так тихо, что это было почти движением губ:
— Иногда мне кажется, что в этом доме я уже давно одна.
Александр Петрович замер.
Ни звука. Ни ответа.
Эхо молчало. Впервые за много месяцев — оно безмолвствовало.
Его осенило. Эхо молчало не потому, что исчезло. Оно отвечало только ей. Только когда она была по-настоящему одна и говорила с собой, искала — и находила — хоть какой-то отклик в этом выморочном пространстве.
А он своими коврами, панелями и ревнивым слухом вытравил из дома последнего, самого безобидного собеседника, который хоть как-то скрашивал её одиночество.

Он снял наушники (даже не помнил, когда снова их надел). Подошёл и обнял её сзади, положив подбородок на макушку. Она вздрогнула, потом обмякла.
— Прости, — выдохнул он.
— За что? — она не обернулась.
— За эту… глухую тишину.
На следующий день он свернул ковры, снял панели, распахнул настежь все окна. В дом, с гулом и скрипом, ворвалась жизнь: уличный шум, плеск дождя, голос Ольги, напевающей что-то несложное над плитой.
И эхо вернулось. Сначала робко, потом увереннее.
— …скучно сегодня… — сказала она, глядя в окно.
— …но сегодня… — отозвалось из коридора.
Александр Петрович, сидя в гостиной с книгой (и на этот раз видя буквы), усмехнулся. Он больше не ревновал. Он понял: эхо — это всего лишь её собственный голос, который, не найдя ответа в реальности, возвращался к ней, принося жалкое подобие диалога.
И теперь он старался отвечать сам. Громче. Теплее. Без опоздания.
И однажды, услышав, как в пустом коридоре робко тянется её последняя нота, он сам, не дожидаясь отзвука, крикнул из гостиной: «Слышу!»
Эхо, кажется, так и не закончило свою фразу. Оно больше не возвращалось.

Загрузка...