03:14.

Лампочка в настольной лампе дрогнула, будто кто-то провёл по стеклу ногтем, затем вспыхнула тусклым, грязно-жёлтым пятном. Свет легально вырвал из полутьмы хаос на столе — скомканные листы, раскрытые карты вызовов, смятые бумажные стаканчики, следы засохшего кофе, будто бурые ожоги на дешёвом пластике. Запах — кислый, ночной, тот, что остаётся в ординаторских после слишком долгих часов и слишком коротких решений.

Евгений машинально хлопнул себя по щеке. Не для бодрости — просто чтобы убедиться, что кожа реагирует, что он ещё здесь, а не растворился в этом вязком ноябрьском часе. Потянулся к кружке. Пусто. На дне — только мутная линия осадка. Пластик жалобно хрустнул в пальцах, будто жалуясь на его упрямство. Кофе выдохся ещё два часа назад. Вставать — глупо. В столовой автомат сегодня жрал купюры и, кажется, делал это с принципиальным удовольствием.

Он поднялся, суставы слегка щёлкнули. Шаги отдавались в узком помещении глухим эхом. Подошёл к стене, где висела доска дежурств — свет от лампы ложился на пластиковую поверхность как на кожу покойника. Его фамилия — выделенная красным, жирным, будто размазанная в спешке — горела обвинением. Четвёртый раз подряд. Он задел буквы пальцем, оставляя на маркере едва заметную полоску.

Вернулся к столу, опустился в стул. Старая деревянная спинка издала долгий скрип, будто недовольный вздох. Евгений закинул ногу на ногу, чувствуя, как ткань халата собирается в складки на колене. Воздух вокруг был тяжёлый, с металлической ноткой — запах усталости, старых батарей и антисептика, который прилипал к небу.

Из-за двери раздался стук. Быстрый, нервный, будто пальцы били ритм тревоги.

– Жень, ты тут? – голос сорвался на хрипловатую нотку, молодой, слишком нервный для этого часа.

Он узнал тембр сразу — дежурный ординатор, интерн, тот самый, что всё время бегал между этажами, как загнанный щенок. Имя вылетело из головы, будто кто-то стёр его ластиком.

– Заходи уже.

Дверь дрогнула и медленно приоткрылась, будто кто-то толкал её локтем. В щель сначала прорезался тусклый свет коридора, затем — плечо, широкое, плотное. Следом появился сам мальчишка: лоб вспотевший, словно он мчался по лестнице бегом; волосы прилипли к коже, тень от них ложилась на глаза, делая выражение лица настороженным, почти испуганным.

Он задержался на пороге, дышал часто, будто воздух здесь был тяжелее, чем снаружи.

– Там бабка орёт на посту. Говорит, ей медсестра хлоркой глаза выжгла.

– Это не ко мне. Глаз нет — в офтальмологию.

– Так она в терапию попала. Третья палата. Сахарный, декомпенсация.

Евгений тихо выдохнул, будто сбрасывая с груди лишний вес. Потянулся к столу, открыл верхний ящик — тот нехотя выдвинулся, скрипнув, и выдохнул на него запах старого пластика и спиртовых салфеток. Среди хаоса мелочей лежала маленькая белая баночка, гладкая, холодная, с едва стёртой наклейкой.

Он взял её двумя пальцами и, не глядя, вложил в ладонь парню. Баночка мягко щёлкнула о кожу — как метка, как знак «держи и не задавай лишних вопросов».

Плечистый интерн поджал пальцы, крепко сжав находку, будто боялся, что та выскользнет из рук.

– На, держи. Скажи, что закапывали — полегчало. Пусть пьёт воду, побольше. И пусть посидит спокойно, без суеты.

– А если не успокоится?

– Тогда капни ещё.

Парень на миг застыл, будто что-то хотел спросить, но передумал. Коротко кивнул и исчез в коридорной тени. Дверь осталась приоткрытой, пропуская полосу холодного, зелёного от ламп света.

Евгений подтолкнул её ногой — дверь мягко хлопнула, и комната снова сжалась до размеров его усталости. Он опустился в кресло, уставился в монитор. Экран — глухо-чёрный, как колодец. Он щёлкнул мышью; короткий звук пробрал тишину, и на экране всплыл рабочий стол — закатное небо, размазанное старым объективом. Он поставил этот снимок три года назад и с тех пор не видел в нём ничего, кроме выцветшей привычки.

Он сунул руку во внутренний карман халата и достал альбом. Потёртые края царапали пальцы, обложка отходила по углам, как старая кожа. Предмет неподходящий для этой больницы — слишком личный, слишком пропитанный временем, которое сюда не допускают.

Разворот. Шершавый хруст страниц. Чёрно-белая фотография, тонкая, как плёнка на воде. Молодая женщина: лёгкое платье, взгляд в сторону, будто кто-то позвал её за кадром; улыбка — тихая, почти неуверенная; волосы гладко убраны назад. Под снимком — потускневшее от лет: «Лена. 1959».

Он провёл пальцем по щеке на фото — осторожно, как по живой коже, боясь нарушить хрупкость изображения. В горле что-то на мгновение сжалось.

Дверь распахнулась снова. На этот раз — резко, без единого стука, будто тому, кто вошёл, больше некогда ждать.

– Ты чё, спишь? – это был Дамир, реаниматолог, воняло от него «эспрессо два в одном» и стрессом. – У тебя третья с ума сходит. Медсестру чуть не укусила. И вообще, ты чё её в терапию положил? Она же невменяемая.

– Я не укладывал. Её с приёмного кинули.

– Так скажи им, чтоб забрали обратно. У нас терапия, а не психушка.

– У неё сорок три глюкоза. У вас в реанимации места нет, в психиатрии — тоже. Пусть лежит.

– Жень, ну ты сам понимаешь… она всех задолбала.

– Всех уже всё задолбало.

Пауза — густая, как воздух перед грозой. В тишине слышно, как в коридоре клацает реле ламп, будто кто-то далеко-далеко перебирает костяшки домино.

Дамир шагнул внутрь, мягко притворил дверь бедром. Подошёл ближе — тень от его фигуры легла на стол, задев край альбома. Он склонился чуть вперёд, взгляд скользнул по фотографии. Бровь поднялась медленно, вопросительно, но без слов — будто он осторожно тронул чужую рану кончиком пальца, проверяя, насколько она свежая.

– Это кто?

– Бабушка. Не видел никогда.

– Почему?

– Умерла до моего рождения. Или после. Мне никто толком не говорил.

– А зачем с собой носишь?

– Не знаю. Просто.

Дамир помолчал, затем перевёл взгляд на кружку.

– У тебя кофе есть?

– Нет.

– Пойдём в приёмное. Там у Кати свой запас, я видел.

– Не хочу.

– Пошли, говорю. Ты как призрак ходишь, честно. Сколько ты не спал?

– Два или три дежурства назад. Уже не считаю.

– Ты хоть жрал?

– «Доширак» был.

– Отлично.

Дамир схватил со стола альбом, затем аккуратно закрыл и сунул Евгению в карман.

– Не развалится. Пошли.

– Дамир…

– Чего?

– Если я завтра скажу, что увольняюсь, ты подменишь?

– Не скажешь.

– А если скажу?

– Значит, реально всё хуёво.

– Уже давно.

Они вышли из ординаторской. Дверь закрылась за спиной мягким щелчком, и коридор встретил их пустотой — длинной, больничной, растянутой, как тонкий нерв. Линолеум блестел холодным отблеском, лампы под потолком гудели ровно, будто старые трансформаторы, переливая воздух едва уловимой вибрацией.

На посту медсестра склонилась над журналом — узкие очки, блеск ручки, сухой шорох страниц. Она даже не повернула головы, только пальцы бегали по строчкам, будто проверяли чей-то пульс.

Из глубины коридора донёсся знакомый голос — хрипловатый, обиженный, срывающийся на визг:

– Где эта тварь?! Где она?! Я всех вас в суд отдам, мрази белые!

Евгений остановился.

– Скажи Кате, чтоб заварила две. Без сахара.

– Ага.

Он развернулся на пятке и пошёл по коридору, шаги глухо отдавались в пустоте. Дверь палаты была приоткрыта — щель тёмная, как рот, собирающийся что-то выкрикнуть. Он толкнул её ладонью и вошёл без малейшей паузы, без стука.

Внутри воздух стоял тяжёлый, вязкий. Пахло мочой, кислой, резкой, от которой щиплет глаза. Поверх — тонкий слой лекарств: спиртовые примеси, хлорка, что-то аптечное, едкое. И ещё один запах — старый, затхлый, будто мокрое бельё долго лежало в закрытом пакете.

Свет от лампы под потолком дрожал, цепляясь за металлические спинки кроватей.

– Ну что вы орёте, Мария Алексеевна?

– Они мне глаза жгли! Я всё видела!

– Никто вам ничего не жёг. Это антисептик. И вы сами его себе в лицо плеснули. Не трогайте флаконы.

– Они хотят, чтобы я умерла! У меня сын прокурор! Я всех посажу!

– Давайте договоримся. Вы лежите спокойно, я лично прослежу, чтобы никто вас не трогал. Но если вы ещё раз дотронетесь до сестры — я переведу вас в изолятор. Ясно?

Она смотрела на него мутно, но злилась уже слабее.

– Они даже воды не дают…

– Вот стоит стакан. Пейте.

Он вышел так же быстро, как вошёл — будто вытолкнул себя наружу волевым усилием. Коридор встретил знакомой пустотой, тем же гулом ламп, но теперь он звучал громче, настойчивее, словно больница пыталась что-то сказать.

Евгений вернулся в ординаторскую. Халат скользнул по косяку, стул тихо застонал под ним, когда он сел. Альбом лежал там, где он оставил, — чужой, неправдоподобно мягкий среди пластикового хаоса. Он положил его на стол, ладонью прижал обложку, потом медленно опустил голову прямо на неё, чувствуя шершавую бумагу через тонкую ткань рукава.

Экран монитора погас, будто закрыв глаза.

Вентиляция гудела ровно, низко, как басовый аккорд, застрявший в стенах.

Где-то далеко прорезал ночь звук сирены — короткий, рваный, потом затяжной. Не скорая. Грубее, тяжелее — пожарная или полиция. Неважно.

03:27.

Загрузка...