Такси, жёлтое, как увядший осенний липкий лист, буквально плыло в кипящем огнями потоке Пятой авеню. Казалось, весь Нью-Йорк превратился в один гигантский, сверкающий рождественский свитер — безвкусный, кричащий, но невероятно живой. Запотевшее стекло такси было холстом, на котором мороз рисовал причудливые фракталы, сквозь которые миражом проступали огни гирлянд. Они не просто горели — они танцевали, переливаясь от изумрудного к рубиновому и золотому, отражаясь в лужах, растопленных тысячами ног.
Город гудел низким, мощным гудением, в котором бас саксофона из джаз-клуба смешивался с перезвоном колокольчиков у Сент-Патрика, криками уличных торговлей жареными каштанами и общим гулом ожидания, витавшим в морозном воздухе. «Jingle Bells» из таксистского радио боролся с «Last Christmas» из открытых дверей магазина, создавая идеальный, слегка диссонирующий саундтрек всеобщего помешательства. Люди не шли — они неслись, закутанные в яркие шарфы, с гордо поднятыми вверх ёлками, словно трофеями, с огромными пакетами, из которых соблазнительно топорщились ленты и уголки подарочных коробок. Дети, сидя на плечах у отцов, тыкали пальцами в небо, указывая на летящего Санту, подвешенного к небоскрёбу, а их смех, чистый и колокольный, пробивался сквозь стёкла и на секунду заглушал даже гул мотора.
Арчибальд Финч откинулся на кожаном сиденье, чувствуя себя астронавтом в скафандре, отрезанным от этой неудержимой, почти биологической жизненной силы. Его королевство начиналось там, где заканчивался этот шум. Он достал телефон. Холодный, матовый чёрный прямоугольник стал его щитом. Экран освещал его суровое, подстриженное с миллиметровой точностью лицо ледяным синим светом. Пальцем, не знающим промаха, он прокручивал письма. «Q4 Report», «Merger Proposal», «Urgent Decision Required». Его ответы были кратки, как выстрелы, и так же безжалостны. Он был королём в изгнании, правящим своим стерильным королевством на сорок пятом этаже из заднего сиденья такси. Здесь, в этой движущейся капсуле, он всё ещё мог контролировать. Хмурый. Собранный. Эффективный. Островок здравого смысла в океане сентиментальной иррациональности.
Он ненавидел Рождество. Не просто не любил, а чувствовал к нему физиологическое отвращение, как к болезни. Эта всеобщая, навязанная улыбка, растягивающая лица, которые ещё вчера были масками стресса. Эта необходимость покупать подарки — этот сложный ритуал симуляции близости, когда ты месяцами не видел племянников и не знал, о чём говорить со свояченицей. Он ненавидел песни, эти вечные, однообразные напевы о радости, которой не было. Но больше всего он ненавидел то, что наступало после — ту самую «идиллическую» тишину, которую все так ждали. Для него это была не тишина покоя, а гулкая, давящая пустота, зияющая дыра, где не было оправданий в виде звонков и дедлайнов.
Такси, фыркнув, свернуло с сияющего проспекта в тихий, заснеженный переулок, где обитали такие же, как он, пентхаусы. Здесь падающий снег был уже не частью праздничного хаоса, а тихим, одиноким саваном, укутывающим дорогие машины и стерильные фасады. Лифт, обшитый полированным деревом, бесшумно, как призрак, поднял его на самый верх. Дверь в его апартаменты открылась без единого звука, с тихим шипением втягивающегося замка.
Дом встретил его не запахом хвои и имбирного пряника, а стерильной, очищенной прохладой, пахнущей озоном от кондиционера и дорогой политуры. Идиллия, за которую он заплатил семизначную сумму, была безупречна, как фотография из журнала Architectural Digest. Панорамные окна в пол открывали вид на панораму Манхэттена — море одиноких огней, каждый из которых, он знал, горел для такого же, как он, одинокого дьявола. Дизайнерская мебель, угловатая и неудобная, застыла в идеальном порядке. Даже цифровые огни в камине танцевали по безупречно запрограммированной траектории, не давая ни единой искры живого тепла.
И лишь в центре этой безупречной, мёртвой картинки, у фальшивого пламени, сидела его жена, Клара. Она читала книгу в толстом переплёте, старинную, пахнущую не цифрой, а бумагой и временем. Завернувшись в мягкий кашемировый плед, она казалась единственным живым, дышащим существом в этой инсталляции. На низком столике из чёрного мрамора стояли две фарфоровые чашки. Одна — его, с пятном от дорогого эспрессо, выпитого утром на бегу, пустая и холодная. Другая — её, с остывшим чаем и плавающим в нём, как призрак, ломтиком лимона, едва тронутая.
Она услышала его шаги и подняла глаза от книги. И в этих глазах, цвета тёплого янтаря, он прочёл не упрёк и не гнев. Он прочёл усталое, почти выцветшее ожидание. Ожидание чуда, которое должно было случиться сегодня, в канун Рождества. Ожидание, что он, наконец, разобьёт стеклянную стену, отделявшую его от жизни.
«Идиллия», — с горькой, едкой усмешкой подумал Арчибальд, снимая пальто стоимостью с месячную зарплату его таксиста и вешая его на стойку из чёрного дерева. Это была идиллия золотой клетки. Прекрасная, выверенная, холодная и безмолвная. И он был самой дорогой птицей в ней.
Сначала тишину нарушил не звук, а вибрация. Легкий топот маленьких ног по полированному дубовому полу. Затем, как щебет внезапно вспорхнувших птиц, послышались смех и возня.
— Папа! Папа, смотри, что я нарисовал! — Это кричал Лайам, семи лет от роду, его лицо было размазано шоколадом, а в руке он сжимал лист бумаги с изображением чего-то зеленого и лохматого, отдаленно напоминавшего эльфа.
— Он у меня ворует карандаши! — взвизгнула его сестра, девятилетняя Эмми, и пустилась за братом в погоню, её рыжие косы разлетелись как знамёна.
Арчибальд застыл на пороге, чувствуя себя чужим на собственном празднике. Его дети, эти два источника неукротимой, хаотической энергии, ворвались в безупречный музей его гостиной, как ураган.
И тогда из кухни вышла Клара. На ней был старый, потертый на коленях фартук с оленями, а на щеке осталось пятно муки. Она несла поднос с только что испеченным имбирным печеньем. Запах корицы и меда, теплый и уютный, наконец наполнил стерильный воздух, вытесняя запах денег и одиночества.
— Ну-ка, тише, два диких пони, — сказала она, и её голос был полон усталости, но той, что приятна — усталости после труда, приносящего радость.
— Папа только пришел. Лайам, перестань дразнить сестру. Эмми, помоги мне разложить печенье.
Она посмотрела на Арчибальда, и в её глазах на мгновение вспыхнула та самая надежда.
«Вот, — говорил её взгляд, — видишь? Это и есть жизнь. Наша жизнь».
На какое-то время ему почти удалось обмануть себя. Он снял пиджак, расстегнул манжеты. Даже позволил Лайму вскарабкаться к себе на колени и с показным интересом разглядывал его рисунок, мысленно составляя список дел на завтра. Он сделал несколько звонков, стоя у окна, глядя на город, пока дети возились на ковре с конструктором. В доме царил шумной, дышащий, немного бестолковый покой. Идиллия, казалось, дрогнула и впустила его в свои владения.
Но трещина появилась из-за пустяка. Совершенной ерунды.
Клара, убирая с его стола пустую чашку из-под эспрессо, неловким движением задела его планшет. Гаджет с глухим стуком упал на пол.
Ничего страшного не произошло. Устройство было в прочном чехле, оно даже не выключилось. Но этого было достаточно.
— Клара, ради Бога! — его голос прозвучал как хлыст, резко и громко, разрезая мирную атмосферу.
— Это не игрушка! Здесь важные документы! Можно быть хоть немного аккуратнее?
В комнате повисла звенящая тишина. Дети замерли, глядя на него испуганными глазами. Улыбка с лица Клары исчезла, словно её сдуло ледяным ветром.
— Прости, — тихо сказала она.
— Я нечаянно.
— «Нечаянно»! — фыркнул он, поднимая планшет и с преувеличенной заботой протирая его рукавом.
— Вечно всё «нечаянно». В этом доме невозможно сосредоточиться. Никакого покоя.
— Покоя? — её голос дрогнул, в нём впервые зазвучала обида.
— Арчи, сегодня Сочельник. Какое ещё может быть «спокойствие»? Ты дома, с семьей! Или тебе снова нужно «подышать»?
— А что, по-твоему, я должен делать? - он язвительно раскинул руки, указывая на детей, на печенье, на ёлку.
— Сидеть и смотреть, как они ломают твои дорогие безделушки? Слушать этот бесконечный гам? Это твое представление об идеальном вечере?
— Нет, Арчи! Моё представление об идеальном вечере — чтобы мой муж был рядом! Не физически, а душой! Чтобы он видел не «гам», а смех своих детей! Чтобы он чувствовал не «запах печенья», а атмосферу праздника, который бывает раз в году!
— Атмосфера, — передразнил он её.
— Ты живешь в мире иллюзий, Клара. В мире открыток и сладких сказок. А я живу в реальном мире, где всё решают поступки, а не «атмосфера».
— Реальный мир? - она засмеялась, и это был горький, сухой звук.
— Твой реальный мир — это офис, где ты можешь командовать и чувствовать себя богом! А здесь, дома, ты просто муж и отец, и это тебя пугает! Тебе проще сбежать в свой «реальный мир», чем попытаться быть живым здесь и сейчас!
Они стояли друг напротив друга, как два враждующих лагеря. Дети притихли, Эмми обняла брата. Предрождественский вечер был безнадёжно испорчен. Всё, что копилось месяцами — его отстранённость, её обида — вырвалось наружу через эту крошечную трещину.
Арчибальд чувствовал, как ярость пульсирует у него в висках. Он не был виноват. Она не понимала. Она не понимала его, его бремени, его мира.
— Знаешь что? — сказал он ледяным тоном, подходя к вешалке.
— Ты права. Мне здесь скучно. Невыносимо скучно.
Он натянул пальто.
— Куда ты? — её голос был уже беззвучным шёпотом.
— Поздравить Джулию, — отрезал он, называя имя своей кузины, с которой не виделся года три.
— Я забыл ей позвонить. Не жди.
Он вышел, не оглядываясь, захлопнув за собой дверь с таким звуком, что стеклянные шары на ёлке мелко зазвенели.
На улице он поймал первую же попавшуюся такси и грузно упал на сиденье.
— Куда? - равнодушно спросил водитель.
Арчибальд смотрел в окно на сверкающий, безразличный город. Ему было нужно место, где не было бы этой давящей «идиллии», где не нужно было притворяться. Место, где царили его правила. Холодные, честные и безжалостные.
— Ведите туда, где не скучно, - мрачно сказал он.
— Туда, где по-настоящему.
Желтое такси, похожее на дохлого светляка в янтаре, выплюнуло его в незнакомом квартале, где городская цивилизация заканчивалась внезапно, словно обрывом. Неоновый румянец с основных артерий не долетал сюда, поглощенный глыбами спящих фабрик и обшарпанных доходных домов. Снег здесь не сверкал. Он лежал серым, утоптанным одеялом, пропитанным мочой и солью. Воздух был густым, как бульон, и пах влажной штукатуркой, разлагающейся органикой и чем-то еще — едкой окисью, старым железом, словно кто-то точил в темноте гигантский нож.
Водитель, не оборачиваясь, ткнул пальцем с обкусанным ногтем в темный проем между двумя зданиями — узкую щель, казавшуюся входом в чрево города.
— Там, где не скучно, — проговорил он голосом, лишенным тембра, словно синтезатор, на котором сыграли одну ноту.
Арчибальд вышел. Дверца такси захлопнулась сама собой, с глухим, финальным стуком. Машина тут же исчезла, растворившись в сумраке. Он остался один в звенящей, враждебной тишине. Его собственное дыхание вырывалось клубами пара, слишком громкими в этой пустоте. Он двинулся в подворотню.
Это был не проход, а ущелье. Стены, сходящиеся под неестественным углом, были покрыты плесенью, цвели узорами, напоминавшими карты незнакомых материков. Под ногами хрустел не снег, а какая-то стеклянная крошка. Его шаги отдавались эхом — не привычным стуком каблуков по асфальту, а каким-то приглушенным, влажным шлепком, будто он шел по мягкому телу. Казалось, стены впитывали звук, чтобы через мгновение выдать его обратно, искаженным и чужим.
Дверь в подвал была неприметной, обитой жестью, исцарапанной до металлической плоти. Ни вывески, ни звонка. Только маленький, круглый глазок, черный и мертвый, как паучий глаз. Он толкнул ее. Дверь отворилась бесшумно, без скрипа, впустив его в объятия полной, абсолютной тьмы и запаха. Запаха погреба, старой земли, мокрого камня и тления — сладковатого, как испорченное мясо.
Он сделал шаг внутрь, и тьма проглотила его. Сзади дверь так же бесшумно закрылась, отсекая последнюю связь с внешним миром. Он стоял, боясь пошевелиться, пока глаза не начали привыкать. Длинный коридор, бесконечно длинный, уходил вглубь. Его освещали редкие лампы накаливания в проволочных колпаках, висящие на толстых, просмоленных кабелях. Они не горели, а тлели, излучая тусклый, желтоватый свет, который не рассеивал мрак, а лишь подчеркивал его густоту. Свет дрожал, и тени на стенах колыхались, как живые. Со стен, обнаженных до кирпича, сочилась влага, стекая по швам медленными, маслянистыми каплями.
Он пошел. Звук снаружи умер мгновенно. Оставался лишь звук его шагов, его дыхания и натянутой, звенящей тишины, давящей на барабанные перепонки. Ему почудилось, что из темноты впереди доносится чье-то частое, поверхностное дыхание, но он не был уверен. Воздух был холодным и неподвижным, как в склепе.
В конце коридора — еще одна дверь. На этот раз — из темного, почти черного дерева, обитая потертой кожей, со стальной, отполированной до зеркального блеска ручкой. Из-за нее не доносилось ни единого звука. Он взялся за ручку. Холод металла обжег ему ладонь. Он нажал и вошел.
Контраст был настолько резким и неестественным, что у него перехватило дыхание и потемнело в глазах. Он стоял в просторном зале с низкими сводчатыми потолками, с которых свисали громадные хрустальные люстры. Они горели ослепительно ярко, и каждая подвеска была идеально чиста. Их свет отражался в полированных поверхностях красного дерева, в позолоте рам, в зеркальных стенах и в безупречном зеленом сукне игровых столов. Это было казино. Роскошное, безупречное, как сон банкира. Но абсолютно беззвучное.
Здесь не было гула толпы, звона фишек, возгласов победы или стонов поражения. Не было даже музыки. Дилеры в безупречных смокингах раздавали карты. Их движения были плавными, выверенными, но лишенными какой-либо плавности живого тела. Это были движения манипуляторов, аниматроников, запрограммированных на идеальную точность. Их лица были спокойны, маскообразны. Игроки, сидевшие за столами — мужчины и женщины в дорогой одежде — были столь же неподвижны. Они делали ставки, брали карты, но их глаза были пусты. В них не читалось ни азарта, ни отчаяния, ни скуки. Лишь глубокая, бездонная пустота, как у рыб, выловленных из вечной мерзлоты. Они походили на восковые фигуры, расставленные в тщательно воссозданной сцене, из которой начисто изъяли звук.
Арчибальд почувствовал странное, ледяное облегчение. Здесь царил порядок. Холодный, стерильный, математический. Здесь не было дурацких песен, не было пахнущего имбирем печенья, не было требований «быть душой рядом». Здесь были только правила. Он подошел к стойке, где сидел крупье с лицом, не выражавшим ровным счетом ничего, и купил фишек. Золотые диски были холодными и тяжелыми. Он сел за стол для блэкджека.
Время потеряло свою вязкость, растеклось. Он не знал, играл он час или пять. Карты ложились перед ним на зеленое сукно с мягким, шелковистым шелестом — единственным органическим звуком в этом зале. Он выигрывал. Стопка фишек перед ним росла. Он проигрывал. Золотые диски перетекали к дилеру, чья рука забирала их с той же безразличной точностью. Он не чувствовал ни прилива адреналина от победы, ни горькой досады от поражения. Это была чистая математика. Стерильная, как операционная. В конце концов, он проиграл все, что принес, а затем, подключившись к защищенной сети через свой телефон, все, что было на его счетах. Он ощущал лишь легкое, холодное раздражение, как от сбоя в безупречном алгоритме.
Когда перед ним не осталось ничего, кроме холодного сукна, он поднял глаза. За столом напротив, который секунду назад был пуст, сидел Человек.
Он был одет в темно-синий костюм, сшитый так безупречно, что казался второй кожей. Его лицо было правильным, симметричным, но абсолютно ничем не примечательным. Оно могло принадлежать бухгалтеру, адвокату, врачу. Оно было лицом с пирамиды доллара. И именно эта его универсальная безликость делала его пугающим до тошноты. Его глаза были бледными, цвета старого льда, и в них не отражался ослепительный свет люстр. Они просто поглощали его.
— Кажется, удача покинула вас, мистер Финч, — сказал он.
Его голос был тихим, ровным, идеально модулированным. В нем не было ни низких, ни высоких частот. Он звучал как голосовая почта. Как сообщение автоответчика.
— Удача — статистическая вероятность, — автоматически, как заученную мантру, ответил Арчибальд.
Его собственный голос показался ему сиплым и грубым.
— Верно, — согласился Человек.
Его губы изогнулись в подобие улыбки, но это не затронуло его глаз. На столе перед ним материализовался деревянный лакированный ящик. Он был темного, почти черного дерева, с латунной фурнитурой. Он открыл его с точным, мягким щелчком, который прозвучал в тишине как выстрел. Внутри, на бархате цвета запекшейся крови, лежал револьвер. Наган. Старый, тяжелый, сияющий холодной, маслянистой синевой вороненой стали. Он выглядел не как оружие, а как ритуальный предмет. — Тогда предложу игру, где вероятность проста и элегантна. Пятьдесят на пятьдесят. Русская рулетка. Ваша жизнь — против моего интереса.
Арчибальд почувствовал, как что-то холодное и тяжелое опускается у него в животе. Это было чистое, неразбавленное безумие. Но безумие, подчинявшееся своей собственной, безупречной логике. Логике абсурда. И в этой ледяной чистоте была своя, perversная притягательность. Это был апофеоз контроля — ставкой в котором была полная его потеря. Он кивнул, не в силах издать звук.
Дьявол — Арчибальд уже не сомневался, глядя в эти пустые глазницы, — вынул из карманного жилета один-единственный патрон. Длинный, тупоголовый, медный. Его движение было лишено всякой театральности, оно было функционально, как движение часовщика, вставляющего шестеренку. Он вложил патрон в одну из шести камор, щелчком большого пальца, с нечеловеческой ловкостью, провернул барабан. Тот закрутился с низким, угрожающим жужжанием, словно металлический шершень. Затем, резким, отточенным движением запястья, Дьявол вогнал барабан на место. Звук — сухой, металлический щелчок — прозвучал в тишине зала оглушительно громко.
— По традиции, начинаете вы, — Человек подтолкнул оружие к Арчибальду через зеленое сукно.
Оно скользнуло с идеальной плавностью, остановившись точно перед ним.
Тяжесть стали была шокирующе реальной, почти одушевленной в его внезапно вспотевшей ладони. Холод проникал сквозь кожу, до самых костей. Он почувствовал каждую насечку на рукоятке, каждую крошечную царапину на воронении. Он поднес дуло к виску. Давление стали на тонкую кость было невыносимым, унизительным. Внутри него все кричало, вопило, рвалось наружу. Но снаружи — лишь мертвая тишина зала и пара ледяных глаз, наблюдающих за ним с холодным, научным любопытством. Он нажал на курок.
ЩЕЛЧОК.
Звук был сухим, пустым, самым ужасающим звуком в его жизни. Он эхом прокатился по залу, и Арчибальду показалось, что все восковые фигуры игроков на мгновение замерли еще неподвижнее. Пот хлынул по его спине и груди ледяными струйками. Его рука дрожала, когда он передавал револьвер обратно.
Человек взял оружие с той же безразличной, машинальной точностью. Не меняя выражения лица, не отрывая своего пустого взгляда от Арчибальда, он приставил дуло к своей собственной височной кости. Не было ни тени сомнения, ни капли страха. Лишь чистый эксперимент. Он нажал на курок.
ЩЕЛЧОК.
Он вернул револьберт по тому же безупречному trajectory.
— Продолжим.
Это был ритуал. Монотонный, лишенный всякого смысла, кроме одного — финального, необратимого. Щелчок. Передача. Щелчок. Передача. Каждый раз, когда Арчибальд подносил леденящий ствол к голове, перед его внутренним взором, с болезненной, фотографической четкостью, вспыхивало какое-то воспоминание. Не его собственные мысли, а словно кто-то проецировал ему их извне. Он видел не просто ссору с Кларой — он видел крошечную морщинку у ее глаза, которая дрогнула, когда он кричал. Он видел не просто испуганное лицо Эмми — он видел, как ее нижняя губа мелко задрожала, прежде чем она обняла брата. Он слышал не просто смех Лайма — он слышал в нем легкую, сипловатую нотку, оставшуюся после недавней простуды. Эти образы были ярче, болезненнее, реальнее, чем сама жизнь. Они жгли его изнутри.
Третий ход. Четвертый. Пятый.
Оружие снова оказалось у него. Пятый щелчок. Он был жив. В барабане оставалась одна, единственная камора. Один патрон. Шанс 1 к 6. Он передал револьвер Дьяволу, его пальцы скользили по металлу, не слушаясь.
Тот взял его, и в его глазах что-то изменилось. В них не было ни злобы, ни торжества. Лишь холодное, неуемное научное любопытство, как у вивисектора, видящего редкий экземпляр.
— Интересный результат, — произнес его ровный голос.
— Но один эксперимент — это не статистика. Данные требуют повторения для чистоты. Давайте повторим. На более высоких ставках. Ваша душа, мистер Финч, против вечности. Ведь вам же некуда идти. Ваш дом — это просто тихая, хорошо обставленная комната, где вы одиноки.
И в этот миг, глядя в эти бездонные, пустые глаза, в которые, казалось, уходила вся вселенная, Арчибальд все ПОНЯЛ.
Это не была игра со смертью. Это была игра с его собственной жизнью. С тем, что он в нее вкладывал, или, точнее, не вкладывал. Каждый щелчок пустой каморы был не везением, а упущенным шансом, безвозвратно прожитым впустую днем. Шансом обнять жену, когда она в этом нуждалась. Шансом поцеловать спящих детей. Шансом услышать их смех и смеяться вместе с ними, а не раздражаться на «гам». Он годами, день за днем, играл в эту рулетку, нажимая на курок своего равнодушия, своей холодности, своей работы. И ему всегда везло. Пустая камора. Снова пустая. Еще одна. Но везение — всего лишь статистическая вероятность. И она, как и все в его мире, имеет свойство заканчиваться. Рано или поздно барабан остановится на патроне.
Он оттолкнул револьвер. Звук тяжелой стали, ударившейся о полированное дерево, прозвучал в тишине громоподобно. Эхо покатилось по залу, и на этот раз восковые фигуры игроков действительно замерли, повернув к нему свои пустые лица.
— Нет, — его собственный голос был хриплым, надтреснутым, полным слез, которых он не чувствовал.
— Мне есть куда идти. Домой.
Он встал. Его ноги были ватными, колени подкашивались. Он не побежал, не кинулся прочь. Он развернулся и пошел к выходу, чувствуя на своей спине тяжелый, безразличный, всевидящий взгляд существа, для которого он был лишь точкой данных в бесконечном потоке информации, точкой, которая внезапно вышла из уравнения. Он шагнул за дверь, в вонючий, сырой, бесконечно длинный коридор, и этот запах тления и влажного камня был самым сладким, самым живым ароматом, который он когда-либо вдыхал.
Он не помнил, как вышел из того подвала. Казалось, подворотня сама вытолкнула его обратно в мир, отряхнув с плеч прилипшую тьму. Он очутился на пустынной улице, глотая ледяной воздух полной грудью, как утопающий. Но на этот раз этот воздух не был густым и пропитанным смогом. Он был чистым, острым, обжигающе живительным. Снег, падавший с неба, уже не казался ему пеплом. Каждая снежинка, кружась в свете одинокого фонаря, была крошечным, совершенным кристаллом, шепчущим о чуде.
Он пошел, не пытаясь поймать такси. Ноги сами несли его по знакомым улицам, но теперь он видел их другими глазами. Огни гирлянд были не назойливой мишурой, а теплыми маяками, зажженными людьми в своих домах, чтобы отогнать тьму. Запотевшие окна маленьких кафе были не стеклами, за которыми чужие люди едят чужую еду, а живыми картинами: вот пожилая пара молча сидит за чашками кофе, и их молчание — не неловкое, а полное глубокого понимания; вот компания друзей заливается смехом, и их радость была такой же реальной и осязаемой, как асфальт под его ногами. Он слышал доносящуюся откуда-то колядку — «Silent Night» — и это не была надоевшая мелодия. Это был тихий, хрустальный гимн миру, который он раньше отказывался слышать.
Он понял. С поразительной, обжигающей ясностью. Дьявол не предлагал ему новую игру. Он предлагал продолжить старую. Ту самую, в которую Арчибальд играл годами, сидя в своем кабинете и в своей гостиной. Игру на оскудение души. Ставкой в которой были не деньги, а тихие вечера, утренние улыбки детей, тепло руки жены в его руке. И он был в одном шаге от того, чтобы поставить крест на всем этом. От того, чтобы его жизнь стала такой же бесшумной и бездушной, как то подпольное казино.
Он почти бежал теперь, его дорогие туфли вязли в снегу, но он не замечал. Ему нужно было домой. Не в пентхаус с видом на город, а ДОМОЙ.
Лифт поднял его наверх. Он замер перед дверью, боясь, что за ней — тишина, лед, пустота. Он вставил ключ, повернул. Дверь открылась.
В гостиной горел только свет елки и камин. Тихие, разноцветные огоньки отражались в стеклянных шарах. Было прибрано, но не до стерильности: на диване лежал плед, в котором куталась Клара, на столе стояла недопитая чашка чая. Идиллия, но не мертвая, а живая, дышащая, согретая недавним присутствием жизни.
Клара сидела в кресле у камина, в том самом, где он оставил ее несколько часов назад. Она не читала. Она просто смотрела на огонь, и на ее щеке блестела высохшая слеза. Услышав его, она медленно подняла на него глаза. В них не было упрека. Лишь усталая, бездонная грусть и вопрос.
Он не стал говорить. Не стал оправдываться. Все слова, которые он готовил по дороге, показались ему фальшивыми и ненужными. Он просто подошел, опустился перед ее креслом на колени, как рыцарь перед своей королевой, и взял ее руки. Руки были холодными.
— Прости, — выдохнул он. И это было не просто слово. Это был ключ, повернувшийся в замке его души.
— Прости меня, Клара. Я был слеп. Я был там... и я все понял.
Она смотрела на него, и в ее глазах что-то дрогнуло. Ледышка недоверия дала трещину.
— Что ты понял? — тихо спросила она.
— Что я играл не в ту игру, — сказал он, глядя прямо на нее.
— И ставки были не те. Что все это... — он обвел рукой комнату, елку, их сцепленные руки,
— Всë это и есть настоящая ставка. И я чуть не проиграл ее. Навсегда.
Он прижал еë ладони к своему лицу, и она почувствовала влагу на его щеках. Он плакал. Впервые за долгие, долгие годы.
Клара медленно вынула одну руку и коснулась его волос. Жест был бесконечно нежным и прощающим.
— Ты вернулся, — просто сказала она. И этого было достаточно.
Он поднял на нее глаза, и в них горела новая, странная решимость.
— Разбудим их.
— Что? Арчи, уже поздно, они спят…
— Пожалуйста, — попросил он.
— Я хочу встретить Рождество с ними. Со всеми вами. Наяву.
Она увидела что-то в его взгляде — что-то сломленное и вновь собранное, но уже по-другому, — и кивнула.
Они поднялись в детскую. Лайам и Эмми спали глубоким, безмятежным сном ангелов. Щека Лайма была размазана в полосочку, а Эмми крепко сжимала в руке уши плюшевого зайца. Арчибальд сел на край кровати дочери и легонько потряс ее за плечо.
— Эмми? Проснись, солнышко.
Она завозилась, прошептала что-то несвязное и открыла глаза. Увидев его, удивленно протерла кулачками лицо.
— Папа?
— Мы идем встречать Рождество, — тихо сказал он, и его голос дрожал. — Пойдем с нами?
В гостиной они разбудили Лайма. Дети, сонные и удивленные, сидели на диване, закутанные в свои пледы. Клара зажгла все свечи, какие нашла. Арчибальд, не говоря ни слова, взял гитару, стоявшую в углу как декоративный предмет. Он не играл лет пятнадцать. Пальцы были неуклюжими, но он нашел несколько аккордов. И он запел. Тихо, сбиваясь, старую колядку, которую пела его мама в далеком детстве.
Клара присоединилась к нему, ее голос, чистый и мягкий, подхватил мелодию. Эмми, улыбаясь, прижалась к его плечу. Лайм, окончательно проснувшись, начал подпевать на своем, придуманном языке.
И вот она — идилия. Настоящая. Не из журнала. Непричесанная, немного сонная, с фальшивыми нотами в пении и спутанными волосами. Но живая. Теплая. Наполненная не вещами, а чувствами. Арчибальд смотрел на лица своих детей, на улыбку жены, на огоньки елки, отражавшиеся в их глазах, и чувствовал, как что-то каменное и мертвое внутри него тает, уступая место чему-то хрупкому, новому и невероятно ценному.
Он не победил Дьявола в аду. Он победил дьявола в себе. И его Рождество началось не с первого удара церковного колокола, а с тихого щелчка пустой каморы, который наконец заставил его услышать музыку собственной жизни.
Послесловие.
Прошло два дня. Рождественские праздники окрасили город в ленивые, медовые тона. В их доме пахло жареной индейкой и корицей, воздух был наполнен смехом детей и тихим перешептыванием взрослых. Арчибальд был другим человеком — более мягким, присутствующим, его смех теперь достигал глаз. Но в глубине души, как заноза, сидела потребность проверить. Удостовериться, что тот кошмар был реальностью, а не просто галлюцинацией, порожденной стрессом и выпивкой.
Утром двадцать шестого декабря, под предлогом прогулки, он снова сел в такси.
— Тот же адрес, — сказал он водителю, назвав улицу и номер, которые врезались в его память.
Таксист, другой, не тот, что был тогда, кивнул и повез его. Арчибальд смотрел в окно, сердце его колотилось. Он ожидал снова увидеть мрачные фасады, грязный снег, ту самую зловещую подворотню.
Но когда машина остановилась, его охватило чувство, похожее на падение в пропасть.
На том месте, где должен был быть ряд обшарпанных зданий, простирался парк. Небольшой, ухоженный, засыпанный чистым, белым снегом. Дети катались с горки на санках, их радостные крики неслись в морозном воздухе. По аккуратным дорожкам гуляли пары, толкая перед собой коляски. Солнце, бледное зимнее солнце, отражалось в искрящемся насте. Никаких фабрик. Никаких доходных домов. Никакой подворотни.
— Вы уверены в адресе? — спросил таксист, видя его ошеломленное лицо.
Арчибальд молча кивнул, расплатился и вышел. Он стоял на краю парка, вглядываясь в местность. Его мозг отчаянно пытался сопоставить карты. Вот тут должен быть тот длинный коридор. Вот здесь — та дверь, обитая кожей. А здесь — тот стол, где…
Он подошел к пожилой женщине, выгуливавшей спаниеля.
— Извините, — его голос прозвучал хрипло.
— Здесь... раньше были здания? Два старых кирпичных дома, с подворотней между ними?
Женщина посмотрела на него с легким недоумением и улыбнулась.
— О, нет, молодой человек. Я живу в этом районе сорок лет. Здесь всегда был парк. Еще с середины прошлого века. Очень милое место, правда? Детки обожают эту горку.
Она кивнула ему и пошла дальше, за собакой.
Арчибальд замер. Сорок лет. Всегда парк. Легкий морозец пробежал у него по коже, но это был не холод зимнего утра. Это было касание чего-то безмерно древнего и непостижимого. Не было ни казино, ни Дьявола в синем костюме. Не было и русской рулетки. Не было никаких доказательств. Только память, ясная и четкая, как утренний лед, и этот мирный, невинный парк, будто насмехающийся над его воспоминаниями.
И тогда его осенило. Это и был финальный, самый изощренный урок. Неважно, был ли тот мир реальным или порождением его души. Важен был выбор, который он там сделал. Выбор в пользу жизни, любви, дома. И этот выбор был настолько правильным, настолько истинным, что сама реальность стерла следы тьмы, давшей ему этот шанс. Не было никакого казино. Потому что ему больше не нужно было доказывать его существование. Ему нужно было просто жить с тем даром, который он оттуда вынес.
Он развернулся и пошел прочь от парка. Он шел домой, к Кларе, к детям, к запаху корицы и к своему второму шансу, который был единственной реальностью, имевшей значение. И больше он никогда не искал доказательств. Самым главным доказательством был смех его дочери и рука жены в его руке.