Туман над рекой стоял плотный, молочный. Он не двигался, будто присох к воде, и только редкие клочья медленно сползали к берегу, таясь в пожухлом тростнике. Рассвет ещё не наступил — небо над лесом на востоке лишь едва заметно серело, переходя от чёрного к темно-синему, и первые петухи в далёкой деревне — Ольховке, что стояла за день пути к северу, — ещё не начинали своё утреннее пение.
Ратмир проснулся, как всегда, до света. Он открыл глаза и несколько мгновений лежал неподвижно, глядя в потолок избы — низкий, закопчённый, с тёмными пятнами смолы между брёвнами. Потолок был ему знаком до каждой щели, до каждой трещины в древесине. За десять лет он изучил его так, как изучают лицо близкого человека — хотя близких людей у Ратмира давно уже не было.
Дыхание его было ровным. Сердце билось спокойно, без спешки. Так каждое утро — проснуться, полежать, дать глазам привыкнуть к темноте. Дать мыслям собраться, улечься, как улёгся на ночь игумен в келье. Только келья у Ратмира была не в монастыре, а здесь, у реки, и монашеский обет он нёс не перед богами, а перед самим собой.
Потом встать.
Он откинул одеяло — старое, латаное, из овечьей шерсти, свалявшееся от долгого употребления — и сел на лавку. Изба встретила его холодом, накопившимся за ночь. Октябрь выдался в этом году суровым, первые заморозки ударили ещё в середине сентября. Огонь в очаге давно погас, только кучка серого пепла да несколько углей, уже не красных, а тёмно-бурых, хранили память о вчерашнем тепле. Ратмир потянулся — хрустнули плечи, позвонки, старая рана на левом боку отозвалась тупой ноющей болью — и опустил босые ноги на земляной пол.
Холодно. Осень в этом году пришла рано, и зима обещала быть долгой.
Он нащупал в темноте бересту, щепки, сложенные с вечера у очага. Чиркнул огнивом — раз, другой, искры посыпались на бересту, одна, другая, третья — и вот уже маленький жёлтый язык огня лизнул сухую кору. Ратмир поднёс щепки, дунул осторожно, раздувая пламя. Огонь занялся, отбросив на стены пляшущие тени. Изба словно проснулась вместе с ним.
Теперь можно было умываться.
Он набросил на плечи плащ, взял длинную жердь и вышел на крыльцо. За десять лет он наловчился делать это в полной темноте — спуститься к реке по вытоптанной тропинке, опустить жердь в воду, проверить, не поднялась ли за ночь. Река Серая была капризна: после дождей она могла вздыбиться за несколько часов, затопив брод и сделав переправу невозможной. И наоборот — в засуху уровень падал так низко, что ил на дне обнажался, и кони вязли по колено, пугаясь и брыкаясь.
Вода сегодня стояла на прежнем уровне — жердь ушла в неё по зарубку, не выше и не ниже. Ратмир кивнул сам себе. Хорошо. Значит, день пройдёт без приключений.
Он зачерпнул воду ладонями, плеснул в лицо. Холодная, как лёд, обжигающая, на мгновение перехватило дыхание, оледенели щёки. Ратмир вытерся рукавом, набрал воды в берестяное ведро и вернулся в избу. Вода в ведре плескалась, тяжёлая, мутноватая — такой всегда была Серая, — но чистой её и не требовалось. Для питья он отстаивал её в глиняном кувшине, для умывания годилась и такая.
На углях уже можно было греть воду для каши. Он достал из берестяного туеса горсть крупы — ячневой, вчера размолотой ручными жерновами, — и высыпал в котелок. Туда же кусок вяленого мяса, нарезанного мелко, горсть сушёной малины, собранной летом на лесных полянах. Пусть каша густая, сытная. День предстоит долгий, а сил потребуется много — даже если путников не будет, работы по хозяйству всегда хватало.
Пока каша варилась, Ратмир сидел у очага и смотрел на огонь. Ничего не думал. Думать было не о чем — день предстоял такой же, как вчера и позавчера, как месяц назад и год назад. Как каждый день последние десять лет. Проснуться, проверить брод, накормить коня, починить что сломалось, наколоть дров, проверить запасы. Если придёт путник — перевезти. Если нет — просто жить, дышать, ждать.
Ждать чего?
Он не знал. Может, ничего и не надо было ждать. Может, это ожидание и было тем наказанием, которое он сам себе назначил — ждать того, что никогда не случится.
Каша поспела. Ратмир съел её прямо из котелка, деревянной ложкой, без хлеба — хлеб у него закончился три дня назад, а печь новый было лениво. Да и незачем. Он жил один, ни перед кем не надо было распинаться, соблюдать приличия. Поел — и слава богам. Главное, что сыт.
Он встал, оделся не спеша. Рубаха льняная, толстая, домотканая, поверх — кожаная безрукавка, подбитая мехом. Штаны из грубой шерсти, суконные, подвязанные у щиколоток кожаными ремешками. Сапоги — старые, но крепкие, подбитые железными гвоздями, неоднократно перекладанные подмётками. Плащ из серого сукна, с капюшоном, такого же цвета, как река и небо над ней. На поясе — нож в ножнах, костяной гребень, огниво в кожаном мешочке. Больше ничего ему не требовалось.
Всё его имущество умещалось в одной избе. Всё, что у него было — это стены, крыша да река за порогом. И этого было довольно.
Ратмир вышел во двор. Утренний воздух холодил лицо, пахло прелой листвой, хвоей, сырой землёй. За избой стоял сарай — низкий, приземистый, сложенный из брёвен, проконопаченный мхом. Внутри фыркнул конь.
— Доброе утро, — сказал Ратмир негромко.
Он вошёл в сарай, нашарил рукой гриву. Конь ткнулся тёплыми губами ему в ладонь, требуя угощения. Вороной, высокий, с белым пятном на лбу в форме полумесяца, он достался Ратмиру от прежнего хозяина этого места — старика Онуфрия, который держал переправу до него. Онуфрий умер семь лет назад, зимой, от лихорадки, скрюченный и немощный. Ратмир похоронил его на холме за избой, под старой елью, выкопав могилу в мёрзлой земле. Коня звали Ветер. Глупое имя для старого мерина, который едва переставлял ноги, но менять его Ратмир не стал. Не его это был конь, не ему и давать имя.
Он задал коню овса — столько, сколько полагалось, не больше — и вышел к реке.
Серая.
Её и впрямь звали Серой — не за цвет воды, хотя вода в ней была мутная, глинистая, цвета мокрого камня, а за характер. Река текла спокойно, почти беззвучно, но брода через неё было мало. Она была глубока, течение — коварное, дно — илистое, вязкое. Не всякий конь пройдёт, не всякий человек выберется. Только здесь, у дома Ратмира, река мелела. Каменистая отмель уходила в воду пологой дугой, και человек, знающий брод, мог перейти без жилья — по пояс, не глубже. Конь — по грудь. Путники платили Ратмиру за провод. Не за то, что он вёз их — он ничего не вёз, только шёл впереди, показывал дорогу, предупреждал о ямах. За знание. За опыт. За то, что с ним они не утонут.
Десять лет он провожал путников через Серую. Десять зим и десять весен. Сотни людей, десятки обозов, бесконечная вереница чужих лиц, которые он забывал на следующий день.
Ратмир остановился у воды и посмотрел на тот берег. Туман уже рассеялся, и тёмная полоса леса проступила на горизонте. Лес стоял стеной — ельник, сосняк, изредка берёза, золотая и алая от осенней листвы. Ни деревни, ни дыма, ни признака жизни. Только лес, болота за ним, и дорога — узкая, разбитая, размытая осенними дождями, уходящая на юг.
Туда, к городам. К людям. К той жизни, которую Ратмир оставил.
Он отвернулся и пошёл вдоль берега, проверяя вёсла у лодки, вытащенной на песок. Лодка была ему не нужна — брод проходили пешком, это было быстрее и надёжнее. Но иногда путники платили, чтобы он перевёз их вещи, особенно если груз был тяжёлым или боялся воды. Тогда он брал лодку — широкую, плоскодонку, выдолбленную из цельного ствола старого дуба. Вёсла были целы, дно не протекало, смола на швах держалась крепко. Хорошо.
Он обошёл лодку, проверил причальный канат, посмотрел на воду. Река сегодня была смирной — течения почти не чувствовалось, поверхность ровная, без водоворотов. Но Ратмир знал, что это обманчивое спокойствие. Стоило отойти на десять шагов от брода — и дно уходило из-под ног, ил засасывал, течение сбивало с ног. Он сам однажды чуть не утонул здесь, в первый год, когда только пришёл. Ему пришлось учиться — на ощупь, на страхе, на уверенности, что следующего раза может не быть.
Солнце поднялось выше, пробилось сквозь облака. День разгорался — серый, прохладный, с низкими тучами, которые то и дело закрывали небо. Осень уже ощущалась в каждом вздохе — прелый запах опавших листьев, холодный ветер с севера, приносящий запах болот, птицы, сбивающиеся в стаи. Скоро полетят на юг. Гуси, утки, журавли. Ратмир слышал их по ночам — крики в темноте, далёкий трубный гул, словно небо плакало о чём-то.
Он вернулся к избе, взялся за дела. Починил забор — одна жердь подгнила, пришлось заменить, вырубив новую из молодой осины. Наломал хвороста, сложил у стены пирамидой. Проверил запасы — крупа, соль, вяленое мясо, сушёные ягоды, грибы, собранные в конце лета. Хватит до зимы. Зимой придётся идти в деревню, менять шкуры на муку и сало. Деревня называлась Ольховкой и стояла в дне пути к северу, у озера с одноимённым названием. Там жили люди, которые не любили Ратмира — побаивались его шрама, его молчания, его нелюдимости. Но делали с ним дела, потому что он был им нужен. Брод, который он держал, был единственным путём на юг через Серую на пять дней пути в обе стороны. Без него купцы шли бы в обход, три дня через топи и гати, с риском потерять коней и груз.
Ратмир не хотел их любви. Ему было довольно того, что они его терпели. Что брали его шкуры, давали взамен еду и железо. Что не приходили с факелами, не гнали его прочь. Он знал истории о других отшельниках, которых крестьяне не выносили — побоями, огнём, колдовскими обвинениями. С ним такого не случалось. Он был им полезен.
К полудню он услышал скрип колёс.
Звук пришёл с юга, со стороны дороги — далёкий, едва различимый, но Ратмир привык замечать такие вещи. Он отложил топор — он колол дрова за избой, заготавливая на зиму — и прислушался. Скрип, стук копыт, голоса, скрип резаных кожаных постромок. Обоз. Плотный, не меньше трёх телег. Судя по звуку — кони тяжёлые, с грузом, идут медленно, устали.
Купцы.
Ратмир вышел к дороге, остановившись у старого камня, что отмечал начало его владений — серый валун, поросший мхом, с выбитой на нём стрелкой, указывающей направление к броду. Он ждал, сложив руки на груди, неподвижный, как дерево, лицом к югу.
Обоз показался из-за поворота — три телеги, крытые рогожей, и четверо коней. Впереди ехал мужчина на вороном жеребце, коренастый, плотный, в тёплом кафтане из тёмно-синего сукна и меховой шапке. Лицо круглое, красное от холода и езды, борода аккуратно подстриженная, усы — на российский манер, не по-старинному. За ним — двое работников, молодые, угрюмые, в простых зипунах, с посиневшими от холода носами. И ещё один, старик, правивший последней телегой, с длинной седой бородой и глухим взглядом.
Купец натянул поводья, останавливая коня перед Ратмиром. Жеребец фыркнул, заплясал на месте, но всадник успокоил его коротким словом.
— Переправа? — спросил он негромко, оглядывая Ратмира с головы до ног.
Ратмир кивнул.
— Серый Брод?
— Он.
Купец оглядел его — медленно, оценивающе, привычно. Взгляд скользнул по лицу, задержался на шраме, спустился к рукам — мозолистым, узловатым, — вернулся к глазам. Ратмир стоял неподвижно, не опуская взгляда. Он привык к такому. Люди всегда смотрели на его шрам — длинный, от виска до челюсти, перечёркнутый белёсой полосой на левой щеке. Шрам был старым, лет пятнадцати, но всё ещё заметным. Он не прятал его — да и как спрячешь?
— Сколько? — спросил купец.
— За обоз — две серебряных гривны. За провод людей — ещё одна.
Купец нахмурился, губы его дрогнули, словно он хотел возразить.
— Много.
— Река глубокая. Без проводника утонете.
— Я слышал про этот брод. Говорят, здесь мелко.
— Мелко, если знаешь где шагать. — Ратмир посмотрел на реку, потом снова на купца. — Дно коварное. Ямы, ил. Один шаг в сторону — и конь по грудь. С грузом — утонет. Было уже.
Купец помолчал, поглаживая бороду. Потом махнул рукой.
— Ладно. Три гривны. Веди.
Ратмир кивнул. Он не торговался. Кто не хотел платить — разворачивался и ехал в обход. Трое суток через болота, без дороги, с риском потерять коней. Или искал другой брод — в пяти днях пути к западу. Платили все.
— Сперва коней распрягите, — сказал он. — Телеги по одной, по очереди. Я пойду впереди, вы за мной. Глубина — по колено, местами по пояс. Идти медленно, не торопиться. След в след.
Работники переглянулись. Купец кивнул.
— Слышали? Сделайте, как он говорит.
Ратмир спустился к воде, не дожидаясь, пока они управятся. Он вёл обозы через брод тысячу раз — знал каждый камень, каждую яму, каждое опасное место. Река текла спокойно, но он чувствовал её характер — упрямый, скрытный, недобрый. Сегодня она была смирной. Хорошо.
Он вошёл в воду. Холодная, как всегда, мгновенно промочила сапоги, но Ратмир не замечал. Он шёл вперёд, выбирая дорогу, и слышал за собой плеск — работники вели коней, тянули телеги, ругались вполголоса. Вода поднималась до колен, выше, до пояса — и снова падала, обнажая каменистое дно. Ратмир не оборачивался. Он знал, что они идут за ним. Он вёл.
Тот берег. Он поднялся по отмели, отряхнул плащ, вылил воду из сапог, поморщившись от холода. Обернулся. Телеги одна за другой выползали из воды, колёса скрипели, кони фыркали, трясли гривами, брызгая водой. Работники тяжело дышали, их лица были красными от натуги.
— Здесь дорога на Новгород? — спросил купец, подъезжая к нему на коне.
— Прямо. До перекрёстка — день пути, если не задерживаться. Там свернёшь направо — будет Новгород, налево — Псков. Дорога хорошая, гать есть, не завязнете.
Купец кивнул, полез в-за пазуху, достал кошель — тугой, звенящий. Отсчитал три серебряных монеты, протянул Ратмиру.
— Держи.
Ратмир взял монеты, убрал в поясную сумку, не пересчитывая. Серебро — тяжёлое, прохладное. Такие деньги здесь, в глуши, были редкостью. Обычно платили меньше — медью, мехами, товаром. Три гривны — это была хорошая плата, щедрая. Купец, видимо, был из богатых.
— Счастливого пути, — сказал Ратмир.
Купец усмехнулся, поправляя шапку.
— Ты всегда так говоришь? «Счастливого пути»?
Ратмир пожал плечами.
— Это вежливо.
— Ты кто? — купец прищурился, его взгляд стал любопытным. — Из каких будешь? Говор у тебя не здешний. Северный.
Ратмир молчал. Купец подождал ответа, не дождался, но не отставал.
— Я торговал на севере. Ладога, Новгород, даже до Хольмграда доходил. Ты откуда?
— Местный, — сказал Ратмир.
— Врёшь. — Купец усмехнулся, но глаза его остались серьёзными. — Ладно. Твоё дело. Не хочешь говорить — не говори. — Он повернул коня. — Поехали!
Обоз тронулся. Скрип колёс, стук копыт, голоса — всё удалялось, пока не исчезло за деревьями. Ратмир стоял на берегу и смотрел им вслед, пока последний конь не скрылся в лесу. Потом отвернулся и пошёл обратно.
Река встретила его тем же холодом. Он перешёл брод — один, без груза, быстро — и поднялся к избе. Переоделся. Сапоги мокрые — поставить у очага сушиться. Плащ тоже, на вешалку у двери. Хорошо, что у него была запасная одежда — второй плащ, ещё одни сапоги, запасные портянки. Он давно научился готовиться к худшему.
День прошёл тихо. Больше путников не было. Ратмир сидел у очага, точил нож — старый, из хорошей стали, с костяной рукоятью, — смотрел на огонь, думал о чём-то своём или ни о чём. Нож был острым, но он точил его снова и снова — привычка, занятие для рук.
За окном темнело. День угасал, как всегда здесь, на севере, быстро и незаметно. Ратмир вышел к реке — проверить, не изменился ли уровень. Вода стояла по-прежнему, но он заметил, что течение стало сильнее. Наверное, прошли дожди выше по течению. Завтра река может подняться. Хорошо, что обоз прошёл сегодня.
Закат разгорался над лесом — холодный, бледный, с розовыми и оранжевыми полосами, предвещающими ветер. Солнце опускалось за деревья, бросая длинные тени на воду, окрашивая её в медные и золотые тона. Ратмир сел на прибрежный камень — плоский, нагретый за день, гладкий от воды — и стал смотреть, как день угасает.
Вот уже десять лет он видел этот закат. Каждый вечер — один и тот же. Солнце за лесом, тени на воде, крики птиц, уходящих на ночёвку. Ничего не менялось.
Или менялось, но он не замечал.
Он думал о том, что купец сказал про его говор. Да, он был не здешний. Он родился на севере, в маленьком городе у моря, который назывался по-старинному — Хольмград, а по-новому — просто город. Там пахло солью и рыбой, и ветер дул с ледяных полей, принося запахи водорослей и холодной воды. Там была другая жизнь — далёкая, почти забытая, как сон, который забывается к утру. Ратмир не хотел о ней думать.
Шрам на его лице ныл — старая рана, память о крови и боли. Он потрогал её пальцами, провёл по длинной борозде. Пятнадцать лет назад его ударили мечом. Он помнил боль, кровь, заливающую глаза, крики вокруг, звон металла. Потом — темноту. Он очнулся через три дня, в чужом доме, с перевязанным лицом, и ему сказали, что он выжил чудом.
Чудом. Ратмир усмехнулся. Он не верил в чудеса. В богов — может быть, но не в чудеса. Боги были суровы и далеки, они не творили чудес для таких, как он.
Солнце село. Небо потемнело, звёзды проступили сквозь облака, редкие, тусклые. Ратмир встал, собираясь вернуться в избу, поужинать остатками каши, лечь спать. Завтра будет новый день, такой же, как этот.
Но тут он увидел.
На том берегу, у кромки леса, стояла фигура.
Маленькая. Худенькая. Мальчик, не старше двенадцати, а может, и младше — в темноте трудно было разобрать. За спиной — котомка, перевязанная верёвкой, в руках — ничего. Он стоял неподвижно, глядя на реку. Или на Ратмира — в сгущающихся сумерках трудно было понять.
Ратмир замер. Путники редко приходили к броду в такое время. Днём — да, бывало. Но ночью? В одиночку? Ребёнок?
Он ждал. Мальчик не двигался. Он просто стоял и смотрел — тонкий силуэт на фоне тёмного леса, почти прозрачный в последних лучах заката.
— Эй! — крикнул Ратмир.
Тишина. Ветер шелестел в тростнике, вода плескалась о камни. Река текла, как текла, беззвучная и равнодушная.
Мальчик не ответил. Не пошевелился. Он стоял и ждал чего-то.
Ратмир нахмурился. Он не любил странностей. За десять лет он привык к тому, что путники — простые люди, с ясными целями: перейти реку, доставить груз, добраться до города. Купцы, крестьяне, ремесленники, иногда воины или монахи. Они платили, шли, исчезали. Всё было просто.
А этот мальчишка — он был непонятен.
Ратмир смотрел. Мальчик смотрел. Между ними текла река — тёмная, безмолвная, холодная, как сама смерть.
Ночь опускалась на Серый Брод.