28-й день 2-й луны 2-го года Эры Процветающей Вечности[1]. Место неизвестно.
Так хорошо мне давно не спалось! Не знаю, откуда взялась эта чудесная перина: сквозь невесомую ткань не ощущается ни единого пёрышка! Это сколько же уток нужно добыть, чтобы набить её чистым пухом? Отец сказывал, у бояр московских такие в домах. И подушки — мягче мягкого… Спать, спать: всю ночь страшные сны мучили. Злодеи с саблями гнались, только от одного убежишь, как другой на пути встаёт. Много их, все на одно лицо. Гнали меня по лесу, как зайца. Насилу убежал, кое-как схоронился. Место надёжное, тут меня никто не найдёт…
— Просыпайся, родненький!
Бабушка — как всегда, не вовремя. Сквозь толстое одеяло её голос еле слышен. Тоже пуховое: совсем ничего не весит. Откуда у нас такое? Притворюсь, что не услышал…
— Василий, проснись!
Снова бабушка. Какого-то Василия зовёт, не меня, я ведь Сабуро́? Ну и хорошо — значит, можно дальше спать…
— Очнись! Замёрзнешь!
Видать, холодно бедолаге! Надо бы его сюда позвать, этого Василия, под одеяло: тут тепло. Но это же вставать придётся! Нет, не буду: очень спать хочется…
— А ну-ка просыпайся! Нашёл время!
Ладно, уговорили! Сейчас быстренько встану, затащу Василия в тепло — и снова спать. Иначе бабушка ни ему, ни мне покоя не даст. Суровая она и строгая: даром что шаманка…
***
Я с трудом разлепил глаза и не понял, где нахожусь. Ясно было только, что перина с одеялом мне приснились: я лежал, скорчившись, в какой-то тёмной яме!
Не ощущая ни рук, ни ног, попытался сесть. Затёкшее тело пронзило судорогой, из груди вырвался хрип, и я вдруг почувствовал, как за шиворот что-то сыплется. Судя по тонкому ручейку, покатившемуся вниз по спине, — снег, совсем не холодный.
Глаза понемногу привыкли к темноте. То, что я поначалу принял за яму, оказалось глубокой снежной норой. Здесь было тепло и тихо. Двигаться не хотелось, и я продолжал сидеть в странном оцепенении, силясь вспомнить хоть что-нибудь.
Постепенно в памяти всплыли смутные видения. Чья-то разъярённая рожа. Снова она, уже перекошенная страхом. Вытаращенные глаза, в которых испуг сменился изумлением. Дрожащие губы, читающие какую-то молитву. Мои собственные руки, изо всех сил сжимающие что-то мягкое и в то же время твёрдое…
Я встрепенулся. Показалось даже, что в норе стало чуть светлее. Скрюченные пальцы, безвольно лежавшие до сих пор на коленях, словно вспомнив о чём-то важном, полезли за пазуху. Несколько мгновений я ощупывал два маленьких мешочка и пару крошечных образков на прочном шнурке. Омамори от домовёнка и костяные нэцке, Эбису с Дайкоку. Мягкое и твёрдое… Вспомнил!
Вот я смеюсь в лицо ронину — одному из близнецов Ноги. В следующее мгновение сижу на верхушке огромного валуна. Вокруг возвышаются заснеженные деревья. Вечереет, холодный ветер насквозь пронизывает одежду. Я понимаю, что долго не выдержу. Скатываюсь с камня и начинаю прямо под ним рыть убежище. Узкий короб, что был за спиной, приходится как нельзя кстати: копать им удобно, благо снег свежий и его вокруг много. Докапываюсь до камня, останавливаюсь, затем продолжаю рыть вглубь, до земли. Расчищаю место под лежанку. Жаль, нечего подстелить, впрочем, пожухлая прошлогодняя трава лучше, чем ничего. К счастью, земля здесь не промёрзла, даже наоборот, набухла весенней влагой. Это сугроб подтаял. Чудно: ведь ещё недавно жара стояла, откуда столько снега намело? Ну да весна всегда переменчива. Главное, чтобы лисы не учуяли: их логово где-то поблизости, а у нас старые счёты…
Сколько же я проспал? Вовремя меня бабушка разбудила: не хватало ещё замёрзнуть на чужбине! Вспоминают родные, скучают. Но ведь я же на службе…
Меч! В коробе был меч! Теперь, когда сэнсэй ранен, никто кроме меня не доставит драгоценность нашему князю. Я пошарил вокруг, но обнаружил только собственную котомку. Выходит, я не расставался с ней даже в беспамятстве. Внутри глухо звякнуло: после вспомню, что там. Где же короб? Он точно был, я им нору копал — не иначе снаружи остался… Надо отсюда выбираться!
Толстые снежные стены моего убежища стали ещё светлее. Да это же солнце сквозь снег пробивается! Скорее на волю, прочь из душной норы! Сон словно рукой сняло. Я с трудом развернулся — тело всё ещё плохо слушалось — и пополз к выходу. А нора-то не маленькая! Как я сумел такую вырыть — хоть убей, не помню!
Выход засыпан, оставлено только маленькое отверстие, через которое поступает свежий воздух. Надо же, всё по уму делал, как учили!
Толчок, ещё один, ещё! Снег смёрзся ледяной коростой. Ба, да это же короб с мечом! Получается, я им вход заложил, а сверху снега добавил. Нашёлся, родимый!
На радостях я сумел извернуться и изо всех сил толкнул короб ногами. Задубевшее от мороза дерево поддалось, отозвавшись раскатистым гулом. На миг ослепнув от хлынувшего в нору яркого света, я выполз наружу…
Когда глаза вновь обрели способность видеть, я с трудом встал на ноги, огляделся по сторонам и обомлел. Вокруг высились заснеженные сопки, а в полусотне шагов справа маячила знакомая ель с обугленной верхушкой! Я был дома!
***
Раздумывать над тем, почему я вновь оказался на Камчатке, не было времени. Несмотря на солнечную погоду, холод уже начал проникать под одежду. Ног я по-прежнему не чувствовал: лёгкая обувка давно перестала их согревать. Первым делом нужно было переодеться, и я заковылял, припадая на отчего-то болевшую ступню, к обгоревшей ели.
Толстая кухлянка-кохч, меховые штаны-чопакэ, торбаса-сфуны[2] — всё, в чём я добирался сюда из дома, лежало на прежнем месте. В мешке из нерпичьих шкур, припрятанном среди корней изуродованного дерева. Благодарствую тебе, ель-хранительница! Сберегла мои вещи от дикого зверя да людского глаза! Пришлось, правда, немного в снегу покопаться, ну да это не твоя вина!
Сил терпеть холод почти не оставалось, и я натянул всё, что смог, прямо поверх японской одежды. Больше всего времени ушло на переобувание. Непослушные пальцы долго возились с перемёрзшими верёвками, но в конце концов я избавился от бесполезных лаптей и сунул окоченевшие ноги в торбаса.
Ненужная обувка отправилась в опустевший мешок, за ней последовала изрядно помятая соломенная шляпа и верная котомка со всем содержимым: запасное кимоно, кольчуга (вот что там звякает!), а уж тем более дощечка-пропуск мне сейчас без надобности. Главное — поскорее согреться!
При заготовке дров вакидзаси топору, разумеется, не замена, однако ничего более подходящего не было. После нескольких неуклюжих попыток я всё же умудрился срубить дедовым клинком пару веток с ближайшей берёзы…
Пожалуй, самой нужной вещью в мешке был походный пояс. Хотел его в Японию захватить, да Тамаси отговорил: уж больно приметный. Ещё бы, мама неделю бисером вышивала! Но всё же главное в поясе не красота, а то, что на нём висит. У каждого нашего мужчины это несколько мешочков, а в них — всё, что необходимо в лесу, от верёвки до иголки. И, конечно, огонь! Точнее, то, чем его добывают. Развязав нужный мешочек, я извлёк оттуда кремень, огниво и кусок бересты…
Когда пламя разгорелось, пришлось наведаться к зарослям стланика — хорошо, снегоступы никуда без меня не ушли — и нарубить большую охапку душистых веток. На этот раз вышло половчее, и вскоре передо мною пылал настоящий костёр.
Помимо прочего, на поясе имелась большая кружка со свистком в ручке: отец подарил. Когда я спросил, для чего свисток, он рассмеялся и сказал: чтобы в лесу не потеряться. Дескать, если заблудишься — свисти громче, авось, кто и услышит. Потом добавил: «А ещё можно зверя отпугивать!»
Пару месяцев я исправно брал эту кружку с собой в лес, благо, она была на удивление лёгкой, и пробовал в неё свистеть. От пронзительных звуков разлетались птицы, ныряли в свои норы суслики, шарахались в кусты зайцы. Зверя крупнее ушастых я так и не встретил, поэтому выяснить, испугается ли свистка рысь или, к примеру, медведь, не смог. В конце концов отец признался: кружку со свистком он выменял в Москве у одного немца. У того на родине такие в каждом кабаке: сидят мужики, пиво пьют, а тот, чья кружка опустеет, в неё свистит — добавки требует.[3] Про само пиво отец чудно рассказывал: хмельная вода из ячменя, к тому же горькая. Зачем её пьют, когда вокруг хорошей полно, да ещё и добавки требуют, я не понял. Одно слово, немцы!
Сейчас кружка пригодилась, чтобы натопить снега и вскипятить воду. Затем в неё отправилась горстка сушёных ягод из другого мешочка, получилось вкусно!
Я потягивал горячий напиток и размышлял. Почему вместо лисьей тропы камень забросил меня на Камчатку, понял сразу, вот только признаться в этом было нелегко и даже стыдно. Выходило, что в душе я всё же струсил и по-настоящему желал одного: убраться из Японии куда подальше! Нутро не обманешь. Представляя себе окрестности горной тропы в Каи, я втайне мечтал поскорее оказаться дома. Надеюсь, хоть маму вслух не звал! Хорош самурай…
***
Отец говорил, дескать, человек предполагает, а Бог располагает. Учил, что намерения людские изменчивы и несовершенны, а Промысел Господний всё творит во благо. Судя по моим недавним приключениям, так оно и есть. Всё было не так, как грезилось пару недель назад, однако и жаловаться не на что: душу деда упокоил, про моряков его не забыл, Тамаси пристроил, меч спас. И к тому же цел и почти невредим — сэнсэю повезло куда меньше…
Я мысленно вознёс хвалу Ворону Кутке, Будде, а также Всемилостивейшей Каннон. Достал из котомки крестик и прицепил его к шнурку рядом с Эбису и Дайкоку — не знаю, обрадовались ли они такому соседству, но заодно с Иисусом я поблагодарил и их. Теперь нужно было решать, что делать дальше.
Родная земля, на которой я сейчас сидел, звала домой, помогать родным. Короб с именем дома Такэда на крышке недвусмысленно намекал: нужно возвращаться. В споре между он, гиму и гири[4], учил покойный дед, победителей нет. Долг долгу рознь, но исполнять приходится любой. В пример приводил яйцо: желток в нём — он, белок — гиму, а скорлупа — гири. Он и гиму — суть долги неоплатные. Перед предками, родителями, племенем. Следовать им радостно, потому как без роду-племени человек и не человек вовсе. С долгом гири сложнее: такой может быть настоящей обузой. Как русские гири: отец сказывал, ими товар взвешивают, а ещё к ногам преступника приковывают, чтобы не сбежал. Вот и долг, что не в радость: тяжек, да никуда от него не денешься. Но и с гирями на ногах человек должен жить так, чтобы не было стыдно за свои поступки. «А коли взять и сбросить гири?» — спросил я деда. Он ответил, что и так можно, но если с яйца скорлупу снять, то путь ему один — в чей-то рот. Так и человек без обязательств: никому ничего не должен, значит, ни род, ни племя тоже ему ничего не должны. А без них человек для любого врага не просто лёгкая добыча, а настоящая приманка. Как голое яичко: грех не съесть.
Но и это ещё не всё. Твои поступки не должны навлечь позор на тех, кто тебе близок. Кажется, что роднее семьи никого нет, однако подвести своего благодетеля, пусть он трижды чужой, тоже подло. У японцев это называется словом До-току, Путь Добродетели[5]. По сути, извилистая дорога между стыдом и срамом, идти по которой придётся всю жизнь.
Кто-то, наверное, плюнул бы на всё, вернулся домой, повесил старинный меч на стену и постарался поскорее забыть обо всём, что с ним связано. Как там иностранцы говорят? Трофей? Кто осудит охотника за рога беспечного оленя или шкуру глупой нерпы? Тамаси вообще считает, что стыд попы придумали, чтоб человеков пасти сподручнее было. Не знаю, может, в их Голландии людей и пасут: народ там изобретательный… Но у нас никаких попов отродясь не водилось, а вот стыд есть, его каждый чувствует. Тамаси сказывал, на европейских кораблях моряков за провинности секут. Разденут догола, четверо за руки-ноги держат, а пятый розгами по спине лупит. И казаки как-то своего за воровство плетью пороли. И ничего — оклемался и снова за своё. Потом-то его уже насмерть зарубили… А любой из нашего племени после порки на себя бы руки наложил. От стыда.
Дед говорил, что хуже всего, когда разные долги друг на дружку накладываются. То есть один долг вернёшь, а от этого кому-то близкому хуже станет. Помнится, тогда я спросил, что же в таком случае делать? Дед ответил, что, во-первых, стоит быть разборчивее в отношениях с людьми. А во-вторых — и это главное — слушаться своего сердца. Оно, благодарное, помнит всё, что для него сделано.
По всему выходило, что бросить начатое и остаться дома нельзя, как бы мне этого ни хотелось. Коли не доставлю меч в срок — подведу не только князя, но и сэнсэя. Ведь это Годзаэмон помог мне упокоить мающуюся дедову душу. А та пуля, что в него попала — может, она мне предназначалась? И сэнсэй, пусть и невольно, мою жизнь спас? Да и Его Милость, как ни крути, всё одно — благодетель. Кабы не он, моё путешествие закончилось бы на первой же заставе! Ну и как можно подвести этих людей?
— Ох, грехи наши тяжкие! — пробормотал я, вспомнив очередную отцовскую присказку, и достал из-за пазухи обереги: Эбису с Дайкоку широко улыбались, словно одобряя мой выбор. Чёрный и серый омамори выглядели надёжно и строго. Отцовский крестик, потеснивший в ладони божков, отмёл последние сомнения. Я невольно покосился на Камень, темнеющий за спиной, как будто хотел удостовериться, что тот никуда не делся. Затем затушил костёр, достал из мешка котомку и лапти-варадзи, ещё раз обернулся. И принялся стягивать с себя кухлянку…
***
Примечания:
[1] То есть 23 марта 1705 года. «Процветающая Вечность» — девиз правления японских императоров с марта 1704 по апрель 1711 года (Эра Хоэ́й).
[2] Названия соответствующих предметов одежды на ительменском языке.
[3] Такие кружки были популярны в XVII — XIX веках в питейных заведениях Англии, Голландии и других государствах Северной Европы. Изготавливали их из различных материалов. Кружка нашего героя, по всей видимости, сделана из сплава олова (так называемый «пьютер»).
[4] Он, ги́му, ги́ри — три категории долга в моральной японской традиции. В общих чертах «он» — это долг, который приобретается самим фактом рождения и жизни человека на земле (благодарность родным богам, предкам и родителям). «Ги́му» — долг перед родиной, семьёй и родом. «Ги́ри» — долг, приобретаемый в процессе взаимоотношений в обществе. Первые два — понятия высшего обязательства, обозначающие «неоплатный долг», который не может быть полностью выполнен: человек должен нести его бремя всю жизнь. Обязательства ги́ри, напротив, определяются более четко, они ограничены временем и могут быть выполнены полностью.
[5] До-то́ку (яп. «мораль») — философская категория, заимствованная японцами из древнекитайского трактата «Да́о Дэ Цзин», авторство которого приписывается Ла́о Цзы (VI век до н.э.). До-то́ку (Да́о Дэ) является сокращением цитаты «Путь (Да́о) рождает Добродетель (Дэ)».