14-й день 7-й луны 2-го года Эры Процветающей Вечности[1]. Город Осака.


…Он и Она. Он казался бесплотной серой тенью. Она... Даже сейчас она была прекрасна. Как в нескончаемом дурном сне я бежал за ними по вечерним переулкам незнакомого города и никак не мог догнать. Бежал босиком, потеряв счёт времени, задыхаясь от невыносимой духоты, что обволакивала с головы до ног липкой пеленой. Там, на Дотонбо́ри[2], было легче — тёплый вечерний ветер, доносившийся с реки, хоть как-то позволял дышать, но здесь, среди тесно стоящих домов, о глотке свежего воздуха оставалось только мечтать. Пот заливал глаза, сердце бешено колотилось где-то под ключицей — того и гляди выскочит из груди! Стыдно признаться, но сейчас я был рад, что впопыхах забыл об оружии — оба моих меча остались там, в зале, рядом с изумлённым неслыханной дерзостью князем…

Незаметно стемнело. Здесь, на окраине, и раньше было немноголюдно, теперь же вокруг не осталось ни души, только я и эта чёртова парочка.

Они двигались совершенно бесшумно, будто и не бежали, а скользили над землёй. Я поймал себя на мысли, что до сих пор не видел их ног! Даже звуки топота, что гулким эхом отражались от стен домов, принадлежали мне одному.

Тот, кого называли чужим именем Токубэй, вдруг исчез из виду. Ещё мгновение назад впереди маячили две спины, теперь осталась лишь одна, женская. Её обладательница звалась Охацу, и правды в этом было не больше, чем в моём собственном имени. Из многих тысяч обитателей огромного города насмешник-случай безошибочно выбрал тех, кто выдавал себя за других...

Бегущая остановилась. Загадочное выражение белого лица лишь подчёркивало его холодную, неземную красоту. Усмехнувшись краешком тонких губ, она бросила на меня пристальный взгляд, качнула непомерно большим для этих хрупких пальцев веером — и презрительно отвернулась. Пёстрой волной перекатились складки кимоно, сверкнул жёлтым шёлковый пояс, завязанный на спине широким — в ладонь — изящным узлом, и беглянка, неожиданно присев, ловко прыгнула в сторону!

На миг я потерял её из виду, но, к счастью, вовремя заметил узкий, только боком и протиснуться, проход между домами. Там, стелясь над землёй, стремительно удалялся узел золотого шитья…

Перескочив через канаву с нечистотами, тянувшуюся вдоль обочины, я кинулся вдогонку.

…Сразу за домами начинались огороды. Они широкими ступенями поднимались вверх по склону невысокого холма, на вершине которого раскинулась густая роща. Прямо перед ней высились ворота-тории с парой каменных изваяний по краям.

Вскоре я разглядел и знакомые очертания: прильнув к земле, беглецы диковинными прыжками двигались вдоль низкого плетня. Мимо огородов — ко входу в святилище!


***


…У ворот пришлось остановиться: куда бежать дальше, было непонятно. В который уже раз обшарив взглядом ближайшие кусты и широкую тропу, ведущую вглубь священной рощи, я прислушался в надежде уловить хоть какой-то шум. Тщетно. Каменные стражи ворот[3] были удовлетворены: один глумливо ухмылялся, другой злорадно скалился — будто потешались над незадачливым гостем. Беглецы как сквозь землю провалились.

Вдруг со стороны огородов донёсся слабый, едва различимый всхлип, затем ещё один. Весь обратившись в слух, я осторожно двинулся на эти звуки.

Она сидела на земле, прильнув лицом к низкой ограде. Там, за плетнём, недвижно лежал Он. Наверное, я ненароком выдал себя: очередной всхлип перерос в отчаянный стон. Ворох роскошных одежд взвился в воздух, вечернюю тишину нарушил треск рвущейся ткани, и пёстрое кимоно легло рядом с распластанным на грядке серым платьем. Беглянка неловко, по-собачьи, подползла к своему товарищу, обняла его и негромко завыла. Полный отчаяния, скулящий плач этот делался всё тише и тише, покуда совсем не затих…

Я стоял у ограды, с ужасом глядя на два неподвижных тела. В голове метались путаные мысли: рассудок искал хоть какого-то объяснения того, чему стал свидетелем. Искал и не находил.

Веер! Первым делом нужно вернуть веер! Вон он — тонкие белые пальцы по-прежнему сжимают чужую, совсем не женскую вещь. Двадцать восемь тончайших дощечек на серебряной заклёпке, прошитые поверху прочной шёлковой нитью.[4] Скромный — ничего лишнего — веер полураскрыт, видно, что он испачкан в земле, возможно сломан, но на нём выжжен тот же знак, что украшает мою одежду. Герб дома Янагисава. Это веер нашего князя, и вернуть похищенное владельцу для меня не просто дело чести. На кону моя дальнейшая судьба!

Левая рука легла на невысокую, чуть выше пояса, ограду. Упор, толчок, и руку пронзило острой болью!

Уже на той стороне я поднёс ноющую ладонь к лицу: на ней набухал глубокий порез! В тусклом свете луны кровь казалась чёрной… Сорвав пучок какой-то травы, я сжал её в кулаке и сунул раненую руку подмышку. Затем прислушался к своим ощущениям, стараясь уловить присутствие чужой силы, однако ничего не почувствовал. Похоже, колдовские чары уже развеялись: иного объяснения случившемуся не было…

Под ногой что-то чавкнуло. Иссушенная летним зноем земля, на которой скорчились два странных создания в людских одеждах, превратилась здесь в грязное месиво. Я уже сталкивался с подобным: так истекают кровью. Но ведь это просто деревянные куклы! Пусть тончайшей работы, но — куклы…


***


Наше путешествие[5] подходило к концу, когда Янагисава-доно принял решение возвращаться в Эдо морем, из Осаки. От мысли о том, что будет, если Его Милость решит посетить дедову родню, я не находил себе места. Как в воду глядел...

— Завтра, Сабуро, заглянем к тебе домой! Прямо с утра! — объявил князь во время прощального обеда на горе Коя. — Желаю родню преданного слуги повидать! Жаль, родители твои не дожили: вот бы кого отблагодарить! Ну да не судьба… Не волнуйся, мы ненадолго. Всё помню: и что братьев недолюбливаешь, и что отдали тебя дальним родственникам. Но теперь-то ты явишься не с протянутой рукой, а с двумя мечами за поясом! Будет им всем урок...

Хорошо, что присутствовавший за обедом отец Гоген помалкивал. Намедни он заверил меня, что родные погибших моряков извещены о судьбе своих близких, а заупокойная служба давно состоялась. Сейчас священник просто молчал и всё косился на Годзаэмона. А тот слушал господина и согласно кивал, будто и не было у нас никакого разговора по душам. Может, сэнсэю память отшибло? Главное помнит, а мелочи забыл… Наверное, так оно и есть. Он вообще какой-то квёлый и неразговорчивый стал. Слаб ещё, вот Янагисава-доно и решил обратно морем плыть. Жаль, не на “Нэко-мару”: у бакуфу, оказывается, свои корабли имеются.

Эх, сэнсэй-сэнсэй! Что же мне теперь делать? Его Милость считает меня урождённым японцем! Что-то будет, когда вскроется обман? Нет, с семьёй деда встречаться нельзя, надо как-то отговорить князя от этой затеи. Можно больным притвориться... Или просто прийти с повинной? Ладно, время ещё есть. Доберёмся до Осаки, попытаюсь расшевелить сэнсэя, вдруг получится? А там уже решу, каяться или хворать...

— Значит, с рассветом отправлю гонца к родным Сабуро, чтоб готовились, потом встреча с Отой, заодно выясню насчёт ближайшего судна, — продолжил князь, обращаясь к Годзаэмону. — В это время море спокойно, так что отлежишься и в Эдо прибудешь совсем здоровым!

— Благодарствую, господин, — склонил голову сэнсэй, — но, право, не стоит так обо мне беспокоиться.

— Не перечь! По-твоему, тряска пойдёт тебе на пользу? А ну как в дороге рана откроется? Нет уж, лучше морская качка! Себя не жалеешь, меня пожалей: я на норимоно уже смотреть не могу! — отрезал Янагисава-доно. — Ладно, ближе к делу: ночевать будем в Осакском замке. Завтра ты останешься отдыхать, а Сабуро я возьму с собой: нам после обеда ещё в Такэмото-дза[6] ехать…

— Скажите, Ваша милость, а что там нынче показывают? — едва ли не впервые за вечер осведомился отец Гоген. — В прошлом году народ сходил с ума от какой-то истории о влюблённых самоубийцах. Нашлись даже подражатели: уже несколько пар покончили с собой под влиянием этого лицедейства…

— Именно эту постановку я и намереваюсь лицезреть, Гоген-сама, — ответствовал князь. — «Сонэдза́ки Си́ндзю»[7]. Говорят, чрезвычайно талантливая вещь! Сора́и[8], мой советник, был в полном восторге, слова едва не наизусть выучил. Теперь в разговор целые куски вставляет, а я даже беседу толком поддержать не могу. Но это к слову, важно другое. Опасаясь пагубного влияния на неокрепшие молодые умы, кое-кто в правительстве предлагает постановку запретить. Вот я и хочу лично убедиться, действительно ли сие действо столь вредно для общества. Не хотелось бы понапрасну обижать сочинителей: Его Светлость сёгун благоволит писателям, тем более столь одарённым!

Так я оказался в числе зрителей знаменитой постановки, повествующей о печальной судьбе мелкого торговца Токубэя и его возлюбленной Охацу…


***


Пространство перед входом в Такэмото-дза было запружено ожидающими начала представления людьми. Господин Ота, ещё недавно подозревавший во мне неприятельского лазутчика, теперь был сама любезность. Правда, мне он лишь разок кивнул, сосредоточив своё внимание на высоком госте.

Заверив Его Милость в том, что половина зрителей пришла исключительно для того, чтобы собственными глазами взглянуть на ближайшего помощника самого сёгуна, градоначальник представил князю создателей нашумевшего творения, совсем пожилых уже писателя Тикама́цу Мондзаэмо́на и Такэмо́то Гидаю́, которого назвал “несравненным рассказчиком”, а также некоего Такэ́ду Идзумо́, управляющего.[9] Этому на вид было лет тридцать. Он прямо-таки соловьём разливался, пытаясь поведать гостям историю своего знаменитого заведения, но ни Янагисава-доно, ни господин Ота его особо не слушали. Идзумо, впрочем, не унывал. Сделав вид, что обращается к столпившимся вокруг, управляющий произнёс короткую шутливую речь. Льстивая угодливость тут же сменилась совершенной открытостью. Глуповатое широкое лицо управляющего и немного виноватый взгляд круглых навыкате глаз, обычные у людей незамысловатых, совершенно не сочетались с поразительным красноречием. Посыпавшиеся как из ведра прибаутки, от которых толпа пришла в полный восторг, лучше прочего свидетельствовали, что перед нами яркий представитель осакских горожан с их знаменитой хитрецой. Тех, кого воспевал в своих книгах небезызвестный Сайкаку, и каковых сам князь Янагисава на дух не переносил. Толпа, впрочем, была иного мнения: судя по одобрительным выкрикам, управляющего здесь любили, стало быть, хитрец Идзумо занимал свою должность по праву.

До начала представления ещё оставалось время, и нас отвели в отдельную, богато украшенную комнату, где усадили на новёхонькие шёлковые дзабутоны и предложили утолить жажду холодным чаем, а разгорячённые летней жарой тела охладить льдом. Нет, не в смысле приложить кусок к потному лбу, а “вкусить”, как выразился господин Ота, “редкого лакомства, доставленного прямиком из Сасары”.

Лакомство оказалось обычным какигори[10], каким Его Милость со свитой угощали в разных местах на протяжении всего нашего путешествия. Хотя “обычным” оно было не для всех. Подозреваю, что простой японец про какигори разве что слышал. По крайней мере, покойный дед о нём никогда не упоминал. А вот я за время поездки оценил это лакомство и, совестно сказать, незаметно к нему пристрастился. В такую жару ничего лучше и придумать невозможно, только усердствовать не стоит: потом горло болит.

Странное дело: на Камчатке льда полно, но никто его не ест, потому как даже летом прохладно. А тут… вроде и горы с вечными льдами имеются, но до них далеко, вот и приходится японцам строить химуро́, “ледяные комнаты” — суть глубокие погреба с толстенной деревянной крышей. Копают их в горных лесах, в самой чаще, дабы кроны деревьев, защищали химуро от палящего солнца. Зимой морозят куски льда, сносят в эти ледники и там хранят до лета. Когда наступают жаркие дни, припасённый лёд развозят по дворцам и усадьбам. Куски огромные, пока довезут, они вдвое меньше становятся. Ну а потом то, что не растаяло, строгают особыми рубанками, добавляя разные соки или сладкие бобы. Об этом мне самолично Его Милость рассказывал. Стоит какигори дорого, обычному человеку не по карману. Да простолюдинам его и не продают, лакомится сладким льдом только знать. Ну и слугам иногда перепадает.[11]

Вот и сейчас мне досталась большая чашка, в которой громоздилась изрядная горка мельчайшей ледяной стружки, похожая на пышный снежный сугроб. Заливки предлагали на выбор: зелёную, из чая маття, красную, из бобов адзуки, и ещё жёлтую, из плодов юдзу.[12] Я попросил её, уселся скромно в уголке и, неспешно черпая серебряной ложечкой кисло-сладкую смесь, принялся слушать, о чём говорят взрослые.

Выяснилось, что лёд прибыл из знаменитого государева ледника в местечке Сасара, что неподалёку от Осаки. Оттуда его поставляют в летние усадьбы принцев, но, как сказал господин Ота, он “сумел договориться”. Чем и заслужил благосклонный взгляд князя, которому поднесли сразу все три вида какигори в изящных чашечках на лаковом подносе. Отказываться Его Милость, разумеется, не стал.

Вскоре нас осталось четверо: “несравненный рассказчик” Такэмото вежливо откланялся, сославшись на скорое своё выступление, а градоначальник Ота просто шепнул что-то князю и ушёл, не попрощавшись. Сразу видно: занятой человек!

Янагисава-доно вполголоса обсуждал что-то с писателем Тикамацу, небрежно отмахиваясь от вьющегося вокруг ужом управляющего. На меня Его Милость вообще не обращал внимания, и на то имелась веская причина…


***

Зачем князь взял меня с собой на представление, было непонятно. Со вчерашнего вечера он не сказал мне ни единого слова, а если и смотрел, то как на пустое место. Отчего? Ясное дело: слуга обманул господина. Господин сердится...

Началось всё с того, что уже перед сном я мышкой поскрёбся в дверь княжеской опочивальни, напустив на себя самый виноватый вид, какой только смог придумать. Стража отсутствовала: дворец при Осакском замке охраняли лишь снаружи, прочую свиту поселили в другом крыле, и только нас четверых — рядом с покоями Его Милости. “Нас” — это меня, Годзаэмона, господина Абэ, личного врача князя, и Соана, моего нового учителя.

Время шло, наутро предстояла поездка к “моей”, то бишь дедовой родне, которую я и в глаза не видел. Переговорить с сэнсэем не удалось. Сухо поведав, что больной плохо перенёс дорогу и в настоящее время спит, господин Абэ даже на порог меня не пустил!

Советоваться с Соаном было себе дороже: отношения у нас, как назло, не складывались. Наверное, оттого, что он мне продыху не давал, заставляя зубрить толстенную книгу правил поведения при дворе, да вдобавок учить наизусть по дюжине новых кандзи ежедневно. К тому же Соан куда-то спешил и даже — неслыханное дело! — урок завершил раньше обычного. Правда, выговорить мне за леность не преминул. А как, спрашивается, можно что-то выучить, сидя в тёмном норимоно, где никаких светильников не предусмотрено? В общем, пожурил он меня, дал новое задание — и ушёл, не дожидаясь ужина.

Оставшись в одиночестве (Годзаэмона поселили вместе с врачом, а меня, разумеется, с учителем) и ещё раз всё тщательно взвесив, я решил идти на поклон к Его Милости. С почти чистосердечным раскаянием — завтрашний позор нужно было предупредить во что бы то ни стало...


***


Внимательно меня выслушав, Янагисава-доно ничего не ответил. Поначалу он, кажется, опешил, но мгновенно взял себя в руки и молча указал на дверь. Слова о том, что Годзаэмону давно обо всём известно, не произвёли на князя никакого впечатления. По его подчёркнуто равнодушному виду стало ясно, что я вдобавок ко всему ещё и сэнсэя подвёл. Конечно, рано или поздно Годзаэмон всё рассказал бы господину, вот только обстоятельства сложились так, что делать это пришлось мне. В спешке и наобум, потому что дальше откладывать признание было уже невозможно.

Потом наступила бессонная ночь, и когда, наконец, на смену ей пришло утро, я совсем извёлся. Надо ли говорить, что ни к какой родне мы не поехали? Более того, впервые за всё путешествие я завтракал в одиночестве: еду мне прямо в комнату принесла служанка. Учитель Соан всё не возвращался, а я не находил себе места. И не только от неизвестности — хоть и говорят, что нет ничего хуже, врут: есть. Вынужденное безделье! До нового задания руки так и не дошли, хотя порывались не раз. Однако сосредоточиться на учёбе я никак не мог и в тяжких раздумьях провалялся на татами — постель служанка давно убрала — до самого обеда. Который снова подали в комнату.

Чувствуя себя узником — не столько князя, сколько собственной совести — я угрюмо поедал безвкусную кашу с такими же пресными овощами: впервые за всю поездку ни на завтрак, ни на обед мне не приготовили даже плохонькой рыбёшки, хотя до сих пор единственного из всей свиты ежедневно баловали скоромным. В голову лезли совсем уж нехорошие мысли про карпа на последний в жизни ужин…

Когда после обеда явились двое самураев из наших и предложили собираться, я приготовился к самому худшему. Вещи было сказано оставить, но пока меня вели к выходу, я всё ожидал увидеть у ворот “цыпочкину корзину”, в какой государственных преступников на казнь относят.

Вместо этого меня ждал лаковый норимоно с гербом на боку, и спустя примерно четверть часа дюжие носильщики остановились у входа в Такэмото-дза. Ещё только прочитав вывеску на дверях заведения, я возликовал: прощён! Чуть позже выяснилось, что радость была преждевременной.

Встречавший слуга шепнул, кивнув в сторону обступивших Его Милость важных персон, что мне надлежит держаться с князем рядом, но всё же в стороне, с разговорами не лезть, вопросами не докучать. После чего с поклоном отвернулся, давая понять, что теперь я предоставлен самому себе…


***


Управляющий Идзумо, видя, что важному гостю не до него, подсел ко мне. Тёмные очки его совершенно не смутили, впрочем, как я уже убедился, летом в крупных городах таковые не были редкостью. Бедняки их, конечно, не носили, но щеголявших в тёмных очках людей побогаче я видел не раз.

— Скажите, вы уже знакомы с нингё-дзёрури[13], Такэути-сама? — обратился ко мне управляющий. — Я ведь правильно запомнил ваше имя?

— Совершенно верно, — ответил я. — Как верно и то, что на подобном представлении я впервые.

— О, тогда считайте, что вам вдвойне повезло! — обрадовался Идзумо.

— Почему вдвойне? — удивился я.

— Ну как же? Моему заведению выпала особая честь! — громко и восторженно воскликнул управляющий, глянул на князя, беседующего с писателем, придвинулся поближе и неожиданно перешёл на шёпот. — Чтобы угодить столь важному гостю — а ваш господин известный ценитель изящных искусств, — мы решили дать сразу два представления! Так сказать, подать двух зайцев на стол!

— Понимаю. Разные истории, разные куклы… — кивнул я, не сумев сдержать улыбку.

— Не просто разные, Такэути-сама, а совершенно разные! — зашептал мне на ухо управляющий. — Уникальные куклы! Истории, разумеется, тоже. Ах, какие истории! Но главное — это куклы!

— Что вы имеете в виду?

— Открывать представление будут куклы-каракури, — шёпот сделался жарче, — а продолжать — куклы-нингё.[14] Чувствуете разницу?

Каракури? Самодвижные куклы? Я вспомнил рассказ Сакона. Неужели мне доведётся увидеть их собственными глазами? Вот это да! Будет, что рассказать Василисе! Если, конечно, нам суждено когда-нибудь встретиться: после беседы с Его Милостью я был не слишком в этом уверен…

— Хотите сказать, нам выпала редкая удача?

— Именно! Только умоляю, ни слова вашему господину! Обещаете?

— Хорошо. Позвольте спросить, что означает слово “дзёрури” в названии ваших выступлений?

— “Рури” несравненной чистоты. Возможно, вы не слишком разбираетесь в драгоценных камнях, тогда позвольте, я объясню…

Слово “рури” я знал. Так иногда называл мои глаза покойный дед. Говорил, что на самоцветы похожи. Отец уточнял, что такой самоцвет на целом свете всего один — лазоревый яхонт [15]. Видимо, его и имел в виду мой собеседник.

— Я знаю, что это. Синий камень чистой воды, без примесей. Но при чём здесь куклы?

— Считается, что он попал в наш мир из Чистой Земли будды Якуси. Именем этого камня называют особую музыку, исполняемую на сямисэне — она столь же прозрачна и чиста. Именно под неё выступают наши куклы... Однако есть и другая история. Кое-кто уверен, что название нингё-дзёрури пошло от неё. Знаете, в кого был влюблён юный Усивака, будущий Минамото Ёсицунэ? В девушку по имени Дзёрури…[16]

Я невольно вздрогнул. Усивакой звал меня дедушка Содзё. Будда Якуси оберегал во время недавних странствий. Теперь вот “музыка лазоревых яхонтов”. Музыка моих глаз? “Синевой своей подобны они…” Взгляд скользнул по спине Его Милости, увлечённого беседой. Что это — просто совпадения? Или знаки судьбы? Пальцы против воли стиснули пару костяных божков — с некоторых пор я носил их на поясе, как полагается.

— Замечательные нэцке! Старинная работа, я их сразу заприметил! Не желаете уступить? — вкрадчиво произнёс управляющий. — Предложу хорошую цену, ведь Эбису — наш небесный покровитель!

— Извините, не продаётся! — возразил я. — Да и зачем вам, вы ведь вроде по другой части?

— Ваше право, Такэути-сама, ваше право! Я всего лишь имел в виду, что, помимо своих широко известных достоинств, Эбису защищает ещё и лицедеев. Включая таких, как мы: мастеров-кукольников, сочинителей, рассказчиков, кукловодов, музыкантов. И, конечно же, кукол! Всяких: и прекрасных, и ужасных, ведь красота и уродство идут рука об руку. Кстати, возлюбленная Усиваки, несмотря на своё имя, была не без изъяна. Можете себе представить — у неё на левой ноге имелось всего два пальца! Хе-хе, верно говорят: любовь слепа, так что Усивака ничего не замечал, а когда он в первый раз умер — задолго до своих подвигов, от болезни, — Дзёрури так рыдала, что парень ожил! Вроде как сам Якуси над ними сжалился, превратил слёзы в чудодейственное снадобье. А по мне, так Усивака просто не вынес женских визгов, ха-ха-ха!

“Говорят, этим зельем и убитого можно к жизни вернуть, — подсказала память голосом дедушки Содзё. — Сам не пробовал, но слыхал, что прежнему Усиваке помогло.”

— А потом… что было? — в горле разом пересохло, слова с трудом сложились в коротенькое предложение.

— Известно что: бросил девицу наш герой, она с горя руки на себя наложила, — ухмыльнулся Идзумо. — И даже Якуси ей не помог. Красотка мало того, что с изъяном, так ещё и дурёхой оказалась, даром что княжеская дочь. А к глупцам и боги, и будды равнодушны. Обычное, в общем, дело, уж не знаю, почему народ такие истории обожает! Вот и наша сегодняшняя постановка тоже о несчастной любви, кого угодно рыдать заставит. Та, которая главной заявлена. А открывать представление решено другой историей, героической. Над ней зритель, разумеется, тоже слёзы льёт. Так уж этот мир устроен...


***


О, это было поистине волшебное зрелище! Представление открывала история о том, как Ёсицунэ с Бэнкеем плыли по морю на лодке, спасаясь от преследователей, посланных вероломным братом Ёсицунэ, будущим сёгуном Ёритомо. Саму легенду я знал, но, как говорится, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать!

На пути у героев вздымались волны, по небу гуляли тучи, гремел гром, сверкали молнии. Духи воинов Тайра призраками восстали из вод и что было сил раскачивали лодку, норовя утопить утлое судёнышко, на котором Ёсицунэ бился с Томомори[17] — бился изо всех сил и никак не мог одолеть заклятого врага, воскресшего из мёртвых!

Куклы-каракури двигались сами! Ей-Богу, сами. Как у них так получалось, было непонятно, да я и не желал этого знать — настолько захватило действо!

Музыкантов было всего трое, но игра их пробирала до печёнок. А рассказчик и вовсе сидел сбоку в гордом одиночестве, и помощники ему явно не требовались. Господин Такэмото действительно оказался несравненным таю[18]: одним голосом рассказывал, что происходит, другими озвучивал слова героев, да как — привидением выл, лодочником хрипел, будучи Ёсицунэ, грозно кричал на врагов, Бэнкеем — молился![19] А ещё кукарекал петухом.

Вот про петуха я не понял: вначале птица спокойно восседала на огромном барабане, а когда действо началось, вдруг забила крыльями, соскочила на пол и потом до самого конца бегала кругами, крутила головой и хлопала себя по бокам!

Сидевший рядом Идзумо пояснил, что петух на барабане означает мирные времена: барабан-то боевой, а с тех пор, как кончилась война, в него никто не бил. Петух, не будь дураком, проклевал в барабане дыру и стал там жить. А потом, хоть жильё его никто и не трогал, почувствовал, что грядут неспокойные времена, выскочил наружу и давай людей предупреждать: дескать, пришла беда, отворяй ворота! Да только никто его не понимал, разве что жрецы с колдунами, кто птичий язык знал, но те помалкивали, боялись сёгуна прогневить.

— Вон как Гидаю наш надрывается! — негромко хмыкнул управляющий. — Кукарекает-кукарекает, да всё без толку. Ибо судьба Ёсицунэ уже предопределена. Это петуха, коли сломается, можно починить — кстати, моего отца работа, — а с человеком не то. Раз спасётся, другой, на третий уже не выйдет. Перерождения это, конечно, хорошо, но я считаю, нужно жить здесь и сейчас. И пока твой час не пробил, все радости жизни вкусить, всё перепробовать…


***


Радости жизни… Герои следующей, главной, постановки, наверное, тоже о том мечтали: о чём ещё подлому сословию думать? Он лампадным маслом вразнос торгует, на чужого дядю работает, она в чайном доме богатых гостей развлекает. И вроде бы всё у них хорошо складывалось, но по отдельности, А вместе — никак.

Красавицу Охацу кто только замуж не звал — выбирай не хочу! Женихи всё завидные и богатые, вот только никто из них своего не добился. Потому как любила Охацу одного Токубэя. Любила без памяти.

А у того вроде бы и дела в гору пошли, да всё не то. Хозяин настолько ценил Токубэя, что решил на своей единственной дочке женить. Казалось бы, вот она, удача; рано или поздно всё дело к парню перейдёт. Владелец масляной лавки — звучит! Кто же откажется в люди выбиться? Хозяин загодя уже и свадебную одежду будущему зятю купил. Сильно потратился: столичные шелка недёшевы.

Сердцу, однако, не прикажешь. Стоило Токубэю заикнуться, что хозяйская дочь ему не по душе, как у него тут же появился выбор. Или свадьба, или вольная воля. И выбрал бы он волю, да только хозяин условие поставил: прежде чем работника отпустит, тот должен вернуть деньги, что на свадебное платье потрачены. Сроку на всё — семь дней!

Кое-какие деньги у Токубэя были: жил он скромно и половину жалованья исправно откладывал. Да вот незадача: всё, что скопил, намедни занял лучшему другу. Под расписку — порядок есть порядок — и ненадолго, всего на три дня.

Едва дождавшись срока, кинулся Токубэй к своему другу. А того словно подменили: мало того, что отказался долг возвращать, так ещё и расписку порвал, Токубэя же побил. Вот оно как в жизни бывает…

Чем всё закончилось, зрители так и не узнали, хотя по названию и так было понятно. Поначалу казалось, что представлению не будет конца: прошло уже почти полдня, солнце клонилось к закату, а действо всё продолжалось. Здесь за каждой куклой прятались по двое кукловодов в чёрном. Благодаря им герои двигались, крутили головами, размахивали руками и вообще выглядели совсем живыми. Музыканты старались вовсю, но по лицам было видно, что они уже порядком утомились. У кукловодов тоже не всё шло гладко: чем дальше, тем хуже слушались их куклы. Один только рассказчик Такэмото не ведал усталости. Как и в первой постановке, он один озвучивал всех героев, и получалось это просто блестяще. Однако ближе к концу даже у несравненного рассказчика пару раз сорвался голос.

Поглощённый зрелищем, я почти забыл о своих печалях. Главное происходило в зале, здесь и сейчас. Вместе со всеми я сочувствовал бедолаге Токубэю, а в прекрасную Охацу невозможно было не влюбиться.

К счастью, зрителям давали передышку, иначе все бы просто сошли с ума от переживаний. Пять частей, из которых состояло действо, перемежались длинными перерывами, чтобы зрители смогли прийти в себя, отдохнуть от впечатлений, обсудить увиденное и подкрепить силы — прямо на месте можно было купить разнообразные напитки и немудрёную еду.

В один из таких перерывов управляющий Идзумо, не отходивший от меня ни на шаг, рассказал, что изначально предлагал устроить представление только для князя и, если тот соблаговолит, пригласить лучших людей города. На что Янагисава-доно ответил, что желает быть с народом, посему стоит пригласить всех желающих. Зал оказался переполнен, и даже “лучших людей” пришло неожиданно много. Я сразу обратил на них внимание: судя по одежде, всё это были богатые купцы. Держались степенно, сидели особняком в первых рядах, сразу за нами, однако князю их никто не представил, сам же Его Милость ни на кого, кроме господина Тикамацу, внимания не обращал, сидел бок о бок со знаменитым сочинителем, а если с кем-то и беседовал, то только с ним.

Видимо, чтобы как-то извиниться перед “лучшими людьми города”, управляющий раздарил им шитые золотом платочки, целую стопку. Один остался, и Идзумо, явно не зная, куда его пристроить, теребил платок в руках, словно те зябли.

Конец наступил куда раньше, чем ожидалось, причём такое завершение своего детища сочинитель Тикамацу не смог бы представить в самом страшном сне!

В середине последней, пятой части, Токубэй громко объявил Охацу, что у него остался единственный способ отстоять своё честное имя. Голосом рассказчика, разумеется. А потом… потом он взмахнул рукой — я собственными глазами видел, что кукла сделала это самостоятельно, кукловод слева и дёрнуться не успел, — и из-за боковой занавески выскочили остальные куклы, все до единой, и бросились к выходу! Сами, безо всякого участия людей!

Гул изумления, прокатившийся по залу, скрыл последние слова героя. Токубэй выхватил игрушечный ножик, что был у него на поясе, ткнул своих кукловодов — одного в живот, другого едва не в глаз — и соскочил с помоста. В двух шагах от князя Янагисавы и сочинителя Тикамацу! Пара в чёрном, что управляла Охацу, бросила свою героиню и с криками кинулась прочь. По всем законам кукла должна была упасть, но Охацу только отряхнулась, словно освобождаясь от невидимых пут, и, подобрав края кимоно, спрыгнула на руки Токубэю — в этот миг она была особенно красива!

Он бережно опустил Её на пол, и пара устремилась вслед за прочими куклами. Пробегая мимо Его Милости, Она неожиданно выхватила у князя веер, а Он метнул свой ножик в самую гущу повскакавших с мест “лучших людей города” и, кажется, попал. Недоумённый зычный вопль дородного купца, шлёпнувшегося задом об пол, на мгновение перекрыл царивший в зале шум, а куклы вихрем промелькнули в проходе и были таковы!

От подобной концовки кто другой бы растерялся, но меня спас веер. Когда любимой вещицей Его Милости — в эти жаркие дни он не выпускал веер из рук — завладела наглая кукла, все мысли о её красоте разом улетучились. На смену им пришла одна-единственная: во что бы то ни стало догнать беглецов и вернуть князю украденное. В этом было моё спасение, единственный способ доказать верность дому Янагисава и спасти собственное потерянное лицо!


***


И вот, после сумасшедшей погони, отнявшей почти все силы, я наконец-то держал его в руках. К счастью, веер, на который возлагалось столько надежд, не пострадал. Развернув вещицу, я тщательно, насколько позволяли сумерки, осмотрел каждую дощечку, проверил крепление и нить, и только убедившись, что ничего не сломано, бережно спрятал сложенный веер в рукав.

Дело было сделано, но то, чему я стал свидетелем, требовало хоть какого-то объяснения. Куски дерева, которым придали облик людей и одели в настоящую одежду, начали вдруг не просто двигаться без посторонней помощи, а действовать — совершенно осознанно, совсем по-человечески! Самодвижные куклы это одно, а вот ожившие... Во всём этом следовало разобраться — и не просто из любопытства. Если я сумею разгадать эту тайну и объяснить князю, что же всё-таки произошло, обманщик Сабуро будет полностью прощён!

Мысли о веере, который по уму нужно было бы незамедлительно вернуть владельцу, отошли в сторонку, уступив место иным размышлениям.

Если есть следствие, значит, должна быть и причина. Кому и зачем понадобилось срывать выступление, на котором присутствовал второй человек в стране, да ещё и таким изощрённым способом? Завистникам нашего князя? Придворным из Мияко, которых самураи, пришедшие к власти, давным-давно отстранили от государственных дел? Или… самим куклам? Последнее предположение было самым нелепым: здесь явно имело место колдовство. Чья-то злая волшба, следов которой я не ощущал, но в том, что именно она водила куклами, был уверен. Чародеи, способные на такое, наверняка имеются. Нанять колдуна по карману не каждому. Принудить — тем более. Нет, в деле явно замешан или какой-нибудь даймё, или кто-то из влиятельных сановников. Говорят, отношения между Мияко и Эдо совсем плохи, самураи ни во что не ставят государевых придворных, значит, те исподтишка могут пойти на что угодно, лишь бы показать всем слабость правительства. А кто его возглавляет? Верно, князь Янагисава Ёсиясу. Всё сходится! Кроме одного: откуда на куклах кровь? Жаль, нет рядом Тамаси: я-то по наитию размышляю, а он целой науке обучен. Как её в европах называют — “логика”?

Взгляд скользнул по распростёртой на земле парочке. Куклы как куклы, даже лежат соответствующе: руки-ноги нелепо согнуты, локти торчат не в ту сторону, будто изломаны. В лунном свете видно нарисованное лицо, ещё недавно казавшееся совсем живым…

— Отвернись, человек… Не смотри!

От испуга я едва не подпрыгнул. Волосы на голове встали дыбом, да так, что на миг показалось, будто они снова прежние, длинные и густые, а у той заставы Сакон стриг кого-то другого. Впрочем, радости от этого мимолётного ощущения я не испытал: снизу на меня в упор глядели настоящие, не кукольные глаза…


***

Примечания:

1. То есть 13 августа 1705 года. «Процветающая Вечность» — девиз правления японских императоров с марта 1704 по апрель 1711 года (Эра Хоэ́й).

2. Дотонбо́ри — квартал в центре Осаки, расположенный вдоль одноимённого канала. Здесь располагались главные городские театры и другие увеселительные заведения.

3. У ворот синтоистских святилищ часто ставят каменные статуи «кома-и́ну», священных зверей, похожих на львов. Они призваны защищать от злых духов.

4. Количество планок на веерах имело глубокий смысл. Одно из значений числа 28 — полное равновесие. Кроме того, оно призвано оберегать владельца, ведь у бодхисатвы Канно́н ровно 28 небесных защитников.

5. В июле 1705 года князь Янагисава испросил разрешение на отпуск и отправился на запад. Имеющиеся сведения о цели и маршруте поездки крайне скудны, известно лишь, что он побывал в монастыре Манпу́кудзи близ Киото. Автор предполагает, что целью князя были и иные места, информацию о посещении которых тот предпочёл не афишировать.

6. Такэмо́то-дза — знаменитый кукольный театр в Осаке, основанный в 1684 году. Просуществовал до 1767 года.

7. «Сонэдза́ки Си́ндзю» («Самоубийство влюблённых в роще Сонэдза́ки») (1703) — одна из первых пьес в бытовом стиле «сэвамо́но» (в отличие от господствовавшего ранее военно-исторического стиля «дзидаймо́но»). Написанная специально для кукольного театра Такэмото-дза, эта постановка до сих пор пользуется успехом.

8. Огю́ Сора́и (1666—1728) — философ и литератор, работавший под псевдонимом Бу́цу Сора́и. В 1696—1709 годах служил личным советником князя Янагисавы.

9. Тикама́цу Мондзаэмо́н (1653—1725) — знаменитый драматург, один из родоначальников жанра «сэвамо́но». Написал более ста пьес для кукольного театра.
Такэмо́то Гидаю́ (1651–1714) — основатель и владелец театра Такэмото-дза, легендарный актёр-рассказчик, чьё имя стало нарицательным: рассказчиков в японском кукольном театре и сегодня называют словом «гидаю́».
Такэ́да Идзумо́ (?—1747) — театральный деятель, режиссёр и драматург. Ученик Тикамацу Мондзаэмона. В 1705 стал директором Такэмото-дза, положив начало династии, на протяжении трёх поколений управлявшей знаменитым театром.

10. Какиго́ри — (яп. «скоблёный лёд») — японский десерт в виде тёртого льда с добавлением сиропа.

11. Общедоступным лакомством какигори станет много позднее, в конце XIX века.

12. Адзу́ки (яп. «малые бобы») — фасоль угловатая, второй по популярности вид бобовых в Японии после сои. Из вываренных с мёдом или сахаром бобов делают сладкую пасту «анко́», которую используют в начинках и десертах. Юдзу — цитрусовое растение, естественный гибрид мандарина и лимона.

13. Нингё́-дзёру́ри — первоначальное название японского театра кукол. Используемое сегодня слово «бунраку» появится лишь столетие спустя.

14. Караку́ри — механические куклы. Нингё — куклы-марионетки.

15. Яхонтами на Руси называли сапфиры. Лазоревый яхонт — синий сапфир.

16. Легенда о любви Усиваки и Дзёрури стала одним из первых сюжетов японского кукольного театра, и с конца XVI века именем героини в народе называли уже все кукольные представления подряд.

17. Та́йра Томомо́ри (1152 — 1185) — сын Тайры Киёмори, прославленный полководец, выигравший у клана Минамото три сражения из четырёх. Потерпев поражение в последнем, кинулся в морскую пучину, привязав к ногам якорь.

17. Та́ю — певец-декламатор в традиционном японском театре.

18. Речь идёт о классической пьесе «Бэнкей-лодочник» (яп. «Фуна́ Бэнке́й») драматурга Ка́ндзэ Нобуми́цу (1435 (50) —1516). Изначально написанная для театра Но, пьеса вошла и в репертуар кукольных театров.

Загрузка...