Для Бейли

Тысячу раз звучит «прощай», и прибрежные скалы пустеют. Туата не хотят дольше необходимого думать о смерти. Туата не любят моря. Из-за моря они пришли в Ирландию, сожгли свои корабли, и когда-нибудь канут туда же — в забвение, в бездну. Только один остается в скалах: глаза у него цвета моря, и серебряная кайма на одеждах, и складка рта как из камня. Человек может бесконечно смотреть, как горит огонь, волнуется море, и как войско идет мимо на битву.

Море по-ирландски зовется Ллир. Туата, стоящий на скалах — Мананнан Мак Ллир. Сын Ллира и властелин моря. Исполняющий обязанности, потому что сам Ллир ушел на покой, похоронил одну жену и взял другую, и даже переселился на сушу, где и процветает в благости и мудрости в окружении старых друзей и новых детей. А повелевать на путях оставил сына. Так что Мананнан действующий бог, и его расположения ищут все, потому что все куда-то идут, в том или в другом смысле.

Мананнан никому не враг. Возможно, поэтому он какой-то не совсем Туата. Мананнан будет здесь, покуда будет море, а если настанет день, когда море умрет... что ж, тогда некому будет и искать Мананнана.

Усилием воли морской владыка стряхивает с себя оцепенение: он полагает, будто оно — оборотная сторона вечности, на которую он обречен, и подзывает колесницу. Белогривые кони летят по волнам и уносят своего бога в чертоги на Инис Витрин — Стеклянный остров, где тот вверяет себя прохладным рукам своей единственной и любимой.

* * *

— Приветствую тебя, лучший из Туата.

— И тебе мир, Великий Балор.

Немного помолчали, наслаждаясь обоюдной вежливостью. Великого Фомора следовало принимать со всею возможной роскошью, он царь и чувствителен к вещам подобного рода. Все они чувствительны. Сам Балор тоже, очевидно, весьма тщательно выбирал нынешний облик: половина его лица, включая глаз с отравленным взглядом, скрыта сегодня маской, цельноточенной из белой кости, черные волосы собраны в высокий пучок. Драгоценные гребни в волосах и драгоценные перстни на пальцах. Одежды из стального шелка, половинный доспех из перламутра. Оружия нет.

Мананнан не хочет выглядеть роскошнее гостя, хотя мог бы: к его услугам сокровища подводных кладовых. Серебряного перстня его отца вполне достаточно для тех, кто понимает, какая заключена в нем сила, а левое запястье обвивает морской дракон в бирюзовой чешуе — еще один символ изменчивой стихии. Вечное и живое. Комбинация Мананнана.

— Если фомору надо выбирать, кому довериться, фомор выберет море, − сказал Балор, переходя к делу. — Мне нужно спрятать дочь. Причины я не хотел бы объяснять.

Мананнан вежливо приподнял бровь. Нужно, значит нужно. Слишком большое доверие слишком обязывает. Меньше знаешь — за меньшее тебе отвечать. Смешно пользоваться такими аргументами, будучи единственным в обозримом пространстве повелителем стихий.

К тому же Мананнан не глух и не туп, он слышал о пророчествах. У Балора множество сыновей, но дочь одна, и предсказано, будто сын от нее убьет Балора. И к своим ему не обратиться, пожалуй, потому что у фоморов три царя, и ни один из тех двух не откажется иметь такое средство шантажа в адрес Великого Фомора.

− Где бы ты хотел, чтобы я поселил царевну?

− В месте, со всех сторон окруженном водой. На острове Тори есть хрустальная башня, она подойдет. Башню я отдаю ей, а ты, коли на то будет твое согласие, властью своей обеспечишь ей уединение. Посещать ее могут только женщины.

Не то, чтобы Мананнан ожидал увидеть роскошно цветущую деву — он вообще ничего не ожидал, поскольку был достаточно мудр для того, чтобы не составлять предвзятых суждений. Однако и он в глубине души был изумлен, когда к нему доставили худого пугливого ребенка — прикоснись и сломается! − в сопровождении столь же запуганной няньки. Этне не вошла еще в брачный возраст. Великий Фомор взял на себя труд позаботиться о роковом пророчестве заблаговременно. Никто из женщин не сказал ни слова, пока их водворяли в хрустальную башню: видимо, их лишило дара речи величие сил, решавших их судьбу.

Спасибо, что отец вообще ее не убил. Видимо, Балор все-таки любил свою принцессу.

Мананнану был привычен этот суровый пейзаж, он ведь и сам здесь вырос, и был его частью от сотворения времен. Да, небо серое, море бурное, ветер валит с ног. Высокая влажность и корка соли буквально на всем. Если Этне будет гулять, ей потребуются митенки.

— Она что-то значит?

Мананнан задумался, отвечая на вопрос Фанд, и, как обычно, нырнул глубже, чем собирался.

— Она скоро вырастет, — сказал он, — и займет свое место среди персонажей легенд. Довольно важное место, судя по всему, потому что пророчества касательно великих обойти нельзя, как ни старайся. Едва ли это удастся даже Мудрому Балору. У нее слишком мало времени, чтобы что-то значить самой по себе. Сейчас как раз это время.

— Я не могу утишить ветер, потому что иначе то место просто рассыплется, — продолжил властелин морей, — оно сшито ветрами и стоит на воде. Но я мог бы отправить туда тюленей лежать на прибрежных скалах, она сочтет их забавными. Скажу китам, куда им плыть, пусть наблюдает их игры с берега. И, может быть, послать туда дельфинов?

— Это не мое дело, — ответила Фанд.

Он не рассчитывал, что Фанд поймет. В конце концов, будучи настолько бессмертным, привыкаешь сбрасывать со счетов некоторые вещи. В области понимания действительно важных вещей ты всегда будешь одинок.

Время пришло, она выросла и стала прекрасна — прикоснись, и зазвенит! Но где есть охраняемое сокровище, там всегда найдется похититель. Мананнан не знал, сколько там было любви. Была ли она вообще? Для Этне Киян, сын Диан Кехта, был, в сущности, единственным мужчиной на земле, она его не выбирала. Для него... ну что ж, для него это была дерзкая выходка, изобретательная пакость, а если предположить, что он знал о пророчестве — да кто ж про него не знал! — то и подвиг, учитывая, что на земле Ирландии должен остаться только один народ, и Туата де Даннан не хотят, чтобы это были фоморы. Справедливости ради, это единственный подвиг, которым прославился Киян.

В следующий раз Мананнан услышит о Кияне лишь в связи с его смертью, бессмысленной и лишенной не только героизма, но и хорошего вкуса, ибо Туата, честно говоря, особым изяществом не отличались. Попался сыновьям Туиреанна, своим же отдаленным родственникам, на их земле, попытался укрыться от них в свином стаде, изменив облик на свинский, но был раскрыт и убит ими. И то прошло бы стороной, не достигнув ушей многих, если бы не суд по делу об убийстве, который вершил блистательный сын Кияна, восседая на троне, уступленном ему королем Нуаду. Диан Кехт был тогда среди знатных Туата, однако не требовал виры. С обычной сардонической складкой у рта взирал он на тех, что одарены способностью любить, но с легкостью лишают других их любимых, на тех, что убивают и ранят себе подобных, а от него требуют, чтобы он исправил их деяния — или деяния таких, как они. Моя кровь — против моей крови, как я могу требовать виры? К тому же, подними он свой голос — и непременно нашелся бы завистник или недруг, кто спросил бы: а где другой твой сын, Миах? (1) Нет, Луг Самилданах, Луг Всеискусник не лишил преступников жизни тут же на месте. Он послал их на подвиг: добыть волшебные предметы, надобные им для грядущей великой войны, и исполнить прочие ритуалы, и они положили жизнь на пользу Туата, а когда погибли, совершая последнее из великих деяний, кто-то сказал, что Самилданах обошелся с ними, как со свиньями, пустив в дело все, что было у них: и мясо, и кожу, и щетину...

Итак, негодник прокрался в стеклянную башню Этне в числе служанок, переодетый в женское платье. У него был Дар, который не назовешь честным: перед ним сама собою открывалась любая дверь, и закрывалась за ним. Понятно, почему из всех детей Диан Кехта этот не пошел по стопам отца: ибо зачем утруждать себя годами тягостного учения, будучи одаренным в иной сфере? Сердечная боль, которую испытал Мананнан, поместилась где-то там, в той сфере, где он был одинок, шум прибоя глушил ее, или, скорее, впитывал ее в себя, делал ее частью себя. Ничто не мешало Мананнану убить Кияна на месте, Балор, вероятно, остался бы доволен... если бы в этой ситуации он вообще мог быть доволен. Но, во-первых, в разумении Мананнана пророчества наступали с неотвратимостью приливов, и глупо было пытаться избежать их, проливая кровь. К тому же это была кровь Диан Кехта, которая стоила дорого даже без оглядки на то, что в жилах Диан Кехта текла та же кровь, что у Нуаду, Владыки Туата. Великий может убить великого только в битве, но не когда волею случая тот оказался в его власти. Это не по-королевски. Ну и, в конце концов, если бы он сделался врагом Туата только потому, что их врагом был Одноглазый Фомор, не значило бы это, что он, Мананнан, встал под руку Одноглазого Фомора?

Он отослал Кияна к отцу, хвалиться его деянием, и усилил охрану, однако весть мигом долетела до Балора, и он явился, гневный как грозовая туча.

— Кому верить, если не верить тебе, Мананнан!

— Я мог быть ее тюремщиком или быть ей отцом — ты предоставил мне выбор. Разве ты хотел, чтобы я был жесток?

— Не говори, будто ты не можешь быть жесток.

Мананнан пожал плечами. Он был стихией. Он мог что-то упустить, мог чем-то пренебречь, что-то мелкое могло ненароком попасть под копыта коней, влекущих его колесницу. Жесток? Да полноте.

— Что ты собираешься делать?

— Она в тягости, — сказал Балор. — Нет смысла делать что-то сейчас, потому что единственный, кто мог бы изгнать плод из чрева, оставив в живых мать, по нелепому стечению обстоятельств мифа является плоду дедом, и не навредит своей крови.

— Посягнуть на свои плоть и кровь означает навлечь на себя тяжкое проклятие, — мимоходом заметил Мананнан.

— Я так и так проклят, — прорычал Балор. — Рассказать тебе про этот глаз, или ты и сам все знаешь?

Мананнан знал. Все знали, что когда Балор был царевичем, то заглянул в щель между ставнями в чертог, где друиды его отца варили зелье столь ядовитое, что он лишился чувств, только увидев его. С тех пор его глаз приобрел способность убивать все живое, выжигать траву и делать бесплодной землю, и посему Балор держал этот глаз закрытым.

— Как богато одарено было бы это дитя, имея двух столь достойных предков, — вновь сказал Мананнан. — Если и воспитать его по-королевски, он мог бы стать великим мужем.

— Вот это меня и пугает, — Балор сказал это хмуро, но Мананнан расценил его слова как вынужденную шутку — и как мировую. — Может родиться и девочка.

— Девочка передаст по наследству великую кровь. Диан Кехт ценит свою дочь не меньше, чем сыновей. Почему бы нам не ценить его внучку? И твою, о Балор.

— Не говори мне о Диан Кехте!

— Договоримся так, — подумав, решил Балор. — Я не стану забирать Этне. Ты хранил ее до сих пор, сохранишь и впредь, потому что я не знаю могущества превыше твоего. Но рожать она будет в присутствии моих людей — и в отсутствие твоих! Потому что если здесь сумели зачать ребенка, то сумеют его и подменить.

* * *

Дело свершилось зимней ночью, в грозу. В стеклянной комнате метались черные тени, и дело, несомненно, там творилось злое. Он выходило злым, с какой стороны ни посмотреть, и Балор шел твердым шагом к своему предсказанному концу, ибо хорошее пророчество, несомненно, предполагает и меры своего предупреждения. Посланцы его имели твердые инструкции, и когда было объявлено, что дочь короля родила мальчика, один из фоморов вышел на балкон, опоясавший башню, сказал прощальные слова, и младенец выпал из его рук прямо в бурное море, бросавшееся на скалы.

И море приняло его в свои ладони. А море — вотчина Мананнана, нет ничего, что оно не отдало бы ему, если он попросит. И Мананнан сказал Лугу приветственные слова.

* * *

Время на Инис Витрин течет как песок сквозь пальцы: ничто не сдвинется с места, пока горсть за горстью не переберешь весь пляж. Туман укрывает холмы, дождь струится по стеклам, в чертоге так тихо, что слышно, как мокнут сады. Голова Мананнана лежит на коленях у Фанд, обтянутых шелком бирюзового цвета, ее локоны свисают по сторонам его лица: повелитель вод как будто дремлет под водопадом. На Инис Витрин легко позабыть, что было прежде, а что — после, перепутать то, что было, с тем, что будет.

— Дети важны, — негромко говорит она. — В вашей семье все потрясения так или иначе связаны с детьми.

Мананнан задумывается, бывал ли он когда-нибудь потрясен.

Когда Ллир устранился от дел и передал свою власть сыну, он поселился на суше в большом доме, решив вести жизнь такую же, как равные ему, и женился на дочери короля Аррана Аобх, и был счастлив. Родил четверых детей: трех сыновей и старшую дочь, в которой души не чаял. Овдовел. Женился вторично на сестре первой жены, Аоифе. Мананнан подозревал, что Ллир и сам не понял, что это другая женщина, и просто продолжил прежние отношения вместо того, чтобы строить новые. Патриарх пребывал в блаженном умиротворении, и Мананнану, в сущности, не было до него дела, кроме как время от времени выражать почтение отцу, его семье, его кругу, и устраивать ежегодные пиры в их честь. Поэтому случившееся грянуло над ним, как гроза — да что такое гроза? Он бывал в центре тысячи гроз.

Молодая жена оказалась ревнива — и к кому бы. К падчерице и пасынкам, своим же племянникам. Она отвела детей на озеро и произнесла над ними заклятие, превратив их в четырех лебедей. Триста лет должны они были провести на тихом озере Лейк Дарвра, еще триста — на море Мойл, и еще триста — в уединенном месте на остове Глора, и лишь тогда вернулся бы к ним человеческий облик. Преступницу раскрыли быстро и поставили перед ее отцом, имевшим над нею власть, и она раскаялась, содрогаясь от ужаса перед своим деянием. Приговор не замедлил: крови ее не пролили, но возместили равной мерой — произнесли над нею заклятие, и женщина растаяла, превратившись в духа воздуха, и унеслась прочь, хлопая невидимыми крыльями и пронзительно крича. Мананнан помнил, как не мог он смотреть на отца — слишком сильную боль причинял ему этот вид. Старик потерял всех, на ком отдыхал его взор, кто радовал его благородную старость.

Тем не менее, Ллир не покинул своих детей: он отправился к берегу озера, где плавали его лебеди, построил на берегу его новый дом, и ежедневно спускался к воде: на берегу играла музыка и велись ученые беседы, возвышавшие разум, и состязались барды. Лебеди стали приплывать, внимать, участвовать в играх, но самое главное — они были со стариком все эти триста лет.

Однако когда эти годы истекли, мысль о разлуке стала тяготить Ллира. Именно тогда Мананнан стал чаще бывать с ним: старику нужна была опора, о которой он не думал прежде, будучи лишь дающей стороной. Теперь присутствие сильного сына, само его существование, мысль о том, что вот уж этому-то никто не навредит безнаказанно, давали ему слабое утешение в его горести.

— Послушай меня, Мананнан, — сказал отец. —Я не смогу с ними быть на море Мойл, но ты должен приглядеть за ними. Они твоей крови, вы все моей крови, хоть они и сводные тебе — я никогда не думал, что для моих детей это будет важно.

— Я бы приглядел, даже если бы ты не попросил.

Отец похлопал его по руке.

Первая из этих новых трехсот зим ознаменовалась такой бурей, что посреди нее едва выжил и сам Мананнан. Не было ни верха, ни низа, только молнии и мокрый снег, и ветер, могущий унести упряжку волов за край земли, если бы он нашел ее посреди бурного моря. Как будто все проклятия изверглись на его голову из всех глоток мира. Несколько дней и ночей, неотличимых друг от друга, Мананнан метался по волнам, выкликая имена детей:

— Фионуала, Аэд, Фиахтра, Конн! — и когда каким-то чудом вернулся на Инис Витрин, был так обессилен, что покорно отдался в руки Фанд и позволил вернуть себя к жизни с помощью нехитрой домашней магии и обжигающего грога.

Лебедей он нашел через несколько дней, замерзших и полумертвых, но всех — в прибрежной пещере. Лебедь-сестра крыльями укрывала братьев. Там они спрятались, там и остались, и в этих краях их уже навещали немногие, кто их помнил, а история Ирландии катилась своим чередом.

Через триста лет лебеди перебрались в предписанное им уединенное место, да вот незадача — оно уже не было столь уединенным. На острове Глора поселился святой человек, славивший нового бога и не евший мяса, добрый ко всему живому и проповедовавший любовь. Лебеди, истосковавшиеся по ученой беседе, стали слушать его, и вскорости были обращены.

За эти последние триста лет в Ирландии переменилось все, и среди тех, кто пришел к лебедям в день их Великого Возвращения, они увидели очень мало дорогих им лиц. Однако Мананнан был там и увидел, как перья пали наземь, а перед ним стояли три дряхлых старца и сгорбленная старушка. Глаза их, однако, светились, потому что свершилось чудо, которого они ждали три раза по триста лет. И они тут же умерли и рассыпались в прах, и казалось, что от этого им вышло невероятное облегчение, потому что они слишком устали вести жизнь в птичьем обличии. Их похоронили в одной могиле, как в гнезде, и те, кто видел всю историю целиком, плакали при этом, но таковых было немного.

Именно тогда Мананнан впервые задумался о своем бессмертии.


1 Диан Кехт убил своего сына Миаха, по официальной версии мифа — из-за того, что Миах превзошел отца в искусстве врачевания, научившись воскрешать мертвых. Альтернативная версия изложена в рассказе «Все коровы с бурыми пятнами».

Загрузка...