Санура и бог петрушки

Из хроник храма Бастет в Бубастисе, год 1497-й эры Пепе

Часть первая. Враг зелёный, коварный, листовой

Санура была уверена, что петрушка её ненавидит.

Не сама петрушка, конечно. Петрушка — растение, у неё нет ни воли, ни мнения, ни даже приличного уровня в Системе. Но за петрушкой определённо стоял кто-то. Какой-нибудь мелкий дух огородных грядок, затаивший на Сануру личную обиду. Или целый бог — почему нет? В мире, где у каждого второго камня есть покровитель, а у каждого третьего жука — своя строчка в божественном реестре, было бы странно, если бы петрушка осталась без поддержки.

Одной из обязанностей Сануры в родительском доме — с тех пор, как ей исполнилось восемь и она получила свою первую тунику, что знаменовало конец беззаботного голопузого детства, — было поливать зелень в огороде. Каждое утро, когда солнце ещё только намекало на своё появление оранжевой полоской над крышами, девочка должна была вылить на маленькую грядку ровно два ведра воды. Специальным ковшиком, не торопясь, равномерно.

На грядке росли петрушка, салат-латук, кинза, укроп и ещё какая-то трава, название которой Санура так и не удосужилась запомнить, но которая, по словам матери, «придаёт рыбе тот самый вкус». Если полить их утром — к вечеру вся зелёная братия стояла бодрая, свежая и готовая к исполнению своего кулинарного предназначения. Составляла основу вечернего салата и в течение дня шла в различные кушанья, которые мать готовила с той спокойной уверенностью, которая отличает женщин, точно знающих, сколько кинзы класть в соус.

Если же не полить — к закату грядка являла собой зрелище жалкое, пожухлое и укоризненное. Салат опускал листья, словно уши напуганного осла. Петрушка скукоживалась, приобретая выражение — если допустить, что у петрушки бывает выражение, — глубокой обиды. Укроп ложился, как сражённый. Даже безымянная трава для рыбы как-то увядала с особым достоинством, словно хотела сказать: «Я-то переживу, но рыба сегодня будет невкусная, и ты об этом знаешь».

Задача была несложной даже для восьмилетки. Вода набиралась из прудика в центре сада, а в сезон разлива — из арыка, что было ещё ближе. Всё занимало от силы четверть часа, и это если подходить к делу вдумчиво и аккуратно — не плескать, не торопиться, давать земле впитать воду перед следующим ковшиком.

Главное было не забыть.

Вот с этим были проблемы.

Потому что мир за порогом дома был огромен, интересен и полон вещей, требующих немедленного внимания. Соседская кошка родила котят — нужно бежать смотреть, это же профессиональный интерес! На рынке привезли стеклянные бусы из Пи-Рамсеса — а вдруг среди них есть голубые, как у старшей жрицы? Нефи опять застрял на заборе — нет, сначала посмеяться, потом помочь. Серт нашла жука с рогами — нужно немедленно выяснить, кусается ли он (кусается, но не сильно). И всё это происходило утром, именно утром, когда нормальные растения ждали своей порции воды, а ненормальная девочка уже куда-то неслась босиком по пыльной улице.

Борьба за вечерний салат была долгой. Иногда — болезненной. Подробности Санура предпочитала не вспоминать, хотя её организм хранил о них вполне отчётливую память. Достаточно сказать, что к двенадцати годам, когда Санура перебралась из родительского дома в храм Бастет, став послушницей, утренняя поливка сделалась для неё чем-то автоматическим, как чистка зубов содовым порошком. Встала, подошла, полила, пошла дальше. Тело помнило, даже когда голова ещё спала.

Победа далась салату дорого. Но он победил.

Позднее, когда Санура стала чуть старше и научилась тому полезному занятию, которое взрослые называют «думать задним числом», ей пришла в голову простая мысль. В доме жили две служанки — Ити и Мерит, девушки лет шестнадцати, расторопные и исполнительные. Любая из них справилась бы с поливкой играючи, без борьбы, без забывания и без сопутствующих последствий. Можно было просто поручить им — и дело с концом.

Но родители этого не сделали.

Не потому что были жестки — они были добры, терпеливы и, пожалуй, даже слишком терпеливы для родителей девочки с такой скоростью мысли и такой короткой памятью на бытовые обязанности. Просто дело было не в петрушке. Вернее — не только в петрушке.

Дело было в порядке. В ответственности. В привычке делать скучное, но нужное, даже если за забором происходит что-то интересное. Во всех тех вещах, ценность которых Санура вполне понимала — теоретически — и совершенно не любила — практически.

Иначе говоря: ей нравился салат. Особенно если полить его маслом и лимонным соком, а ещё добавить распаренную пшеничную крупу — булгур, который мать готовила так, что он рассыпался на языке. Это было очень вкусно. Она могла съесть целую миску и попросить ещё.

Но поливать его каждое утро... Это всё-таки было смертельно скучно.

Спасло её, как это часто бывало в жизни Сануры, воображение.

Где-то между девятью и десятью годами — она не помнила точно, когда именно — Санура изобрела ритуал.

Идея была простой, как всё гениальное. Раз уж поливка неизбежна, почему бы не превратить её во что-нибудь более... возвышенное? Не просто — ковшик, вода, грядка. А — священнодействие. Церемония. Торжественное утреннее подношение водных даров богу плодородия Мину, покровителю всего, что растёт из земли. Она все-таки была дочерью жреца и присутствовала на храмовых молениях с раннего детства.

Мин был выбран не случайно. Санура знала о нём немного — крестьянский бог, простой, близкий к земле, покровитель нома Коптос. Отец как-то рассказывал, что именно жрецы Мина разработали систему севооборота, благодаря которой поля Египта давали по два-три урожая в год. Бог, который заботится о том, чтобы из земли что-то росло, — логичный адресат для девочки, поливающей петрушку.

Ритуал был разработан со всей серьёзностью, на которую способен ребёнок, решивший поиграть в жрицу.

Сначала — омовение рук в ведре. Трижды. (Практического смысла в этом не было никакого, но выглядело солидно.)

Затем — поднятие ковшика над головой обеими руками и произнесение «Вступительного Слова»: «О Мин, владыка борозды и колоса, прими воду сию для зелени сей, дабы она росла крепкой и вкусной, особенно с маслом и лимоном». Формулировка менялась от утра к утру — Санура не любила повторяться и считала, что богу тоже может наскучить одно и то же.

Далее — собственно полив, сопровождаемый размеренным покачиванием ковшика из стороны в сторону. Каждый ряд — отдельный «пассаж», с отдельным благословением. Петрушка получала «Да будешь ты зелена и курчава». Салат — «Да будут листья твои хрустящими, как папирус нового урожая». Кинза — «Да не завянешь ты раньше вечера, ибо вечером тебя съедят». Укроп — просто «Расти», потому что к укропу Санура относилась без особых эмоций.

Завершалось всё «Благодарственным Поклоном» — лёгким наклоном головы в сторону восходящего солнца, что к Мину отношения не имело, но Санура решила, что любому ритуалу нужна красивая концовка.

Самое удивительное случилось через неделю.

Система — та самая Система, которая пронизывала мир от дворца фараона до последней рыбацкой хижины, — отреагировала. Утром, после очередного «Вступительного Слова», Санура почувствовала... что-то. Лёгкое, почти неуловимое, как тёплый выдох. Если бы она умела читать показатели маны — а она ещё не умела, — она бы увидела, что от её грядки в сторону далёкого Коптоса потянулась тоненькая, как паутинка, ниточка.

Крошечный, но совершенно реальный поток маны.

Девочка десяти лет, поливая петрушку, создала действующий культ.

Ни один жрец Мина об этом не узнал. Поток был слишком мал, чтобы его заметили — капля в Ниле общих подношений, которые бог плодородия получал от миллионов крестьян каждое утро. Да и сама Санура не вполне понимала, что произошло. Она просто заметила, что поливать стало веселее, что грядка как будто лучше отзывается, и что петрушка — надо же — перестала казаться такой уж противной.

Впрочем, с маслом и лимонным соком она и раньше была неплоха.

Часть вторая. Храмовый огород

Храм Бастет в Бубастисе принял Сануру, как большая тёплая кошка принимает в гнездо нового котёнка: без лишних церемоний, но с негласным условием — здесь свои правила, и ты их выучишь.

Первые месяцы были одновременно проще и сложнее домашней жизни. Проще — потому что здесь почти всё делалось коллективно. Сложно забыть об утренней службе, когда весь класс — четырнадцать девочек примерно одного возраста — поднимается, умывается и шлёпает босиком по тёплому камню коридора в молельню, где уже ждёт жрица-наставница с выражением лица, не допускающим опозданий. Сложно отлынить от уборки храма, когда все работают рядом, а почтенная Нефертари — старшая жрица, ответственная за послушниц, — обладает сверхъестественной способностью замечать непротёртый угол с расстояния в тридцать локтей. Под её присмотром сложно было сделать что-нибудь не так. Под её присмотром было сложно даже подумать о том, чтобы сделать что-нибудь не так.

Нефертари представляла собой тот тип женщины, который в любую эпоху и в любой стране составляет несущую конструкцию цивилизации. Высокая, плотная, с лицом левантийского идола (по мнению подопечных) и глазами, в которых одновременно читались бесконечное терпение и абсолютная неспособность терпеть бардак. Она управляла полусотней подростков так, как хороший номарх управляет провинцией, — без лишнего шума, без суеты и с результатами, которые говорили сами за себя. Полы в храме блестели. Кошки были сыты. Запасы зерна учтены до последнего дебена. Послушницы накормлены, одеты и — самое главное — при деле.

А при храме был огород.

Не маленькая грядка, как у родителей Сануры, — настоящий огород, щедро раскинувшийся за храмовой оградой. Он кормил жриц, послушниц, храмовых работников — и обеспечивал кошкам зрелище: около тридцати храмовых кошек считали огород личной территорией для охоты, прогулок, философских размышлений на тёплых грядках и периодических набегов на урожай кошачьей мяты, росшей в дальнем углу.

И разумеется, на огороде было целое поле зелени.

Не грядка. Поле. Ровные ряды салата, петрушки, кинзы, укропа, базилика, мяты, тимьяна, и ещё доброго десятка трав, в которых Санура путалась первый месяц, пока не выучила их по запаху — потому что по виду некоторые были неотличимы, особенно в предрассветных сумерках, когда глаза ещё не вполне договорились с мозгом о совместной работе.

На этот участок требовалось не одно и не два ведра воды, а минимум двадцать, а то и тридцать, и носить их приходилось от дальнего пруда, потому что ближний обслуживал кухню и прачечную, и Нефертари строжайше запретила «путать хозяйственную воду с огородной, у меня тут не бассейн». Двадцать вёдер — это сорок ходок, если считать туда и обратно. Пруд — в ста шагах. Итого — четыре тысячи шагов, и это ещё без учёта того, что полное ведро весит прилично, а двенадцатилетняя девочка, даже жилистая и закаленная, — всё-таки не ослик.

Но вода была только началом.

Поле требовалось пропалывать. Сорные травы — упорные, жизнерадостные и плодовитые — росли с энтузиазмом, который вызывал у Сануры мрачное восхищение. Их не нужно было поливать. Их не нужно было подкармливать. Они просто росли — всюду, вопреки всему, с неистребимой волей к жизни, которой позавидовали бы пустынные шаманы дальнего севера. Каждые три дня огородная бригада выходила на прополку и проводила битву, в которой победитель определялся только до следующего раза.

Ещё землю нужно было подкармливать. В углу огорода высилась куча нильского ила — тёмного, жирного, с характерным запахом, от которого у непривычного человека слезились глаза. Ил носили в тех же вёдрах, раскладывали между рядами и заделывали в почву деревянными мотыжками. Работа была грязная, пахучая и неизбежная: без подкормки зелень мельчала, желтела и приобретала тот укоризненный вид, который Санура хорошо помнила по домашней грядке.

Ну и вишенкой на торте — старые растения требовалось выдёргивать и сеять семена новых. А потом следить, чтобы всё взошло, чтобы всходы не забил сорняк, чтобы молодые ростки получали достаточно воды, но не слишком много — залитый салат гнил и вонял ещё хуже, чем нильский ил. Тут, к счастью, имелся написанный на папирусе план, составленный, судя по почерку, ещё при предыдущей настоятельнице: что и где должно расти, в какой последовательности, когда сеять, когда убирать. План был подробный, толковый и испещрён приписками разных рук — поколения послушниц оставляли на нём свои заметки, так что документ напоминал палимпсест, только вместо философских трактатов — «САЛАТ ТУТ НЕ РАСТЁТ, ДАЖЕ НЕ ПЫТАЙТЕСЬ» и «Кориандр засевать после полнолуния, иначе горчит, проверено» и, совсем свежее, детским почерком: «Кошки опять спали на базилике, две грядки погибли».

Надо ли говорить, что Санура была распределена именно на работу с зеленью?

Нефертари, которая распределяла обязанности с хирургической точностью, наверняка не знала о домашней войне Сануры с петрушкой. Это было просто совпадение. Или — Санура это подозревала — очередное доказательство того, что петрушка действительно ведёт против неё целенаправленную кампанию.

К счастью, в огородной бригаде она была не одна. Зелёное хозяйство обслуживали шесть послушниц разных возрастов, и командовала ими Хенутсен — шестнадцатилетняя жрица из выпускного класса, высокая, спокойная девушка с длинными умелыми руками и тем особым терпением, которое вырабатывается у людей, проведших четыре года в обществе подростков, сорняков и кошек.

Хенутсен распоряжалась толково. Малышки одиннадцати лет — Мерси и Нубит — поливали грядки из ковшиков, потому что для этого не требовалось знаний и особой силы, которой у детей не хватало. Хенут, тринадцатилетняя тихоня с удивительно точными руками, занималась посевом и пересадкой — она чувствовала растения так, словно понимала их язык. Рыжая Кийа, ровесница Сануры, отвечала за прополку — нудную, но несложную работу, к которой она относилась с философским спокойствием, недоступным самой Сануре.

Сануре же доставалось всего понемногу — и подкормка, и полив, и прополка, и то, что Хенутсен дипломатично называла «общее руководство утренней сменой», а на деле означало: разбуди всех, проследи, чтобы дошли до огорода, и не дай Мерси уснуть в борозде, она это умеет.

Воду же от пруда носили все. Иначе за короткое утро не справится.

Будить людей в предрассветный час — занятие неблагодарное. Будить двенадцатилетних девочек, которые вчера полдня провели на жаре и мечтают только об одном — поспать ещё хоть чуть-чуть — занятие, за которое в приличном обществе полагалась бы доплата.

— Мерси. Мерси! Ра ещё не встал, а тебе пора. Вставай.

Мерси, кнопка с круглым лицом и талантом засыпать в любом положении, бормотала что-то невнятное и натягивала на голову тонкое покрывало.

— Мерси, я не шучу. Если Нефертари увидит, что мы опоздали, ей будет грустно. А когда Нефертари грустно, грустно всем.

Это действовало. Имя Нефертари обладало магическими свойствами, сравнимыми с лучшими баффами Тота.

Утренняя работа на огороде выглядела примерно одинаково каждый день — и каждый день находила способ отличаться.

— Мерси, ведро переносить надо двумя руками. Двумя. Не одной. Ты не богиня Нейт, тебе не обязательно одной рукой держать лук, а другой — ведро.

— У меня нет лука, — резонно отвечала Мерси, плещась водой на ноги.

— Вот именно. Поэтому обе руки свободны. Для ведра. Которое ты сейчас опрокинешь.

Плеск. Мокрый визг.

— Я же говорила.

Кийа полола молча, сосредоточенно, методично выдёргивая сорняки и складывая их в междурядья. Кийа вообще всё делала методично. Санура иногда ей завидовала — не таланту, а способности не скучать за монотонной работой. Кийа, казалось, впадала в некий транс, в котором прополка переставала быть прополкой и становилась чем-то вроде медитации. Санура так не умела. У неё руки работали, а голова — думала. О чём угодно, кроме сорняков.

— Кийа, — спросила однажды Санура, присев рядом на корточки, — тебе не скучно?

Кийа подняла на неё спокойные тёмные глаза.

— Нет.

— Совсем?

— Совсем.

— А о чём ты думаешь, когда полешь?

Кийа задумалась. Это заняло секунд пять — для неё много.

— Ни о чём.

Санура посмотрела на неё с тем выражением, с которым учёный жрец смотрит на необъяснимый феномен.

— Как это — ни о чём? Вообще ни о чём? Совсем-совсем?

— Ну... — Кийа пожала плечами и выдернула очередной сорняк с аккуратностью, достойной храмового хирурга. — Я просто полю.

Санура пыталась — честно пыталась — освоить этот навык. Просто полоть. Не думать. Выдёргивать зелёное из зелёного и не задаваться вопросом, почему сорняк, которому никто не помогает, растёт вдвое быстрее салата, которому помогают шесть человек. Не получалось. Мозг отказывался молчать. Он производил мысли с энтузиазмом сорняка — обильно, беспорядочно и совершенно не к месту.

— Хенутсен, — спросила как-то Санура у бригадирши, — а почему мы не используем баффы на рост? Ну, узоры Тота? Есть же для урожайности, я читала.

Хенутсен, разгибаясь от грядки с мятой, посмотрела на неё сверху вниз — она была на голову выше — и улыбнулась.

— Потому что графические баффы на ткани стоят денег, Санура. А зелень стоит дёшево. Вышить один платок с узором Тота на урожайность — это заплатить мастерице, купить правильные нити, освятить готовую работу у жреца Птаха. Знаешь, сколько петрушки можно вырастить за эти деньги?

— Сколько?

— Больше, чем храм съест за год.

— Но ведь один раз вышил — и пользуйся?

— Узоры выцветают. Их нужно обновлять каждый сезон. И для огорода нужен не один штандарт. Это... — Хенутсен прикинула что-то в уме, — это примерно как оплатить годовое содержание двух послушниц.

— То есть нас, — сказала Санура.

— То есть вас, — подтвердила Хенутсен. — Поэтому — ручками, девочки. Ручками.

Санура вернулась к прополке. Мозг немедленно начал подсчитывать, при какой площади посевов бафф-платок становится экономически оправданным, и ушёл в эти расчёты так глубоко, что она машинально выдернула три куста кинзы вместо сорняков.

Хенутсен не рассердилась. Просто вздохнула.

— Воткни обратно. Кинза переживёт. Она живучая.

— В отличие от моей репутации, — пробормотала Санура, утыкая пострадавшую зелень обратно в землю.

— Твоя репутация, — заметила Хенутсен с мягкой иронией, которая, вероятно, тоже была результатом четырёх лет в коллективе послушниц, — тоже живучая. Хотя и не всегда в том смысле, в каком тебе хотелось бы.

Но хуже всего были подкормки.

Нильский ил — субстанция, безусловно, полезная. Тысячелетиями разливы великой реки несли его на поля, и он делал египетскую землю самой плодородной в известном мире. Учёные жрецы Птаха давно установили, что ил содержит минеральные вещества, необходимые растениям, и Система подтверждала это аккуратными цифрами баффов к урожайности. Всё это было прекрасно, разумно и полезно.

Но пахнул он ужасно.

— Хенутсен, — сказала Санура в день своей первой подкормки, стоя с ведром ила на расстоянии вытянутой руки и стараясь дышать через рот, — объясни мне, пожалуйста, как грязюга, от которого хочется оторвать себе нос, помогает вырастить нечто, что люди добровольно кладут в рот?

— Магия природы, — невозмутимо ответила Хенутсен. — Неси. И не на расстоянии вытянутой руки — прижми к себе, иначе половину расплещешь.

— Прижать? К себе? Это?

— Туника отстирается.

Туника не отстиралась. Вернее — отстиралась, но запах жил ещё два дня и преследовал Сануру с настойчивостью, которая, по её мнению, подтверждала теорию заговора. Даже кошки обходили её стороной, а это, для послушницы в храме кошачьей богини, было профессиональным унижением.

Но было на огороде и хорошее. Даже, пожалуй, прекрасное.

Утра.

Египетское утро в час до рассвета — это время, когда мир ещё не определился, каким ему быть. Жара ещё не навалилась. Воздух прохладен — насколько может быть прохладен воздух в Нижнем Египте — и пахнет сырой землёй, ночными цветами и чуть-чуть рекой. Небо на востоке светлеет, переходя от густого тёмно-синего к бледной зелени, потом к розовому, потом к золотому. Звёзды гаснут по одной, как масляные лампы, которые задувает невидимый служитель. И в этой тишине, в этом промежутке между ночью и днём, шесть девочек молча работают на огороде — и это, если честно, красиво.

Даже Санура, которая не была склонна к созерцательности, иногда замирала с ковшиком в руке и смотрела, как первый луч Ра — ещё не жгучий, ещё ласковый — касается мокрых листьев салата, и каждая капля загорается, как крошечный драгоценный камень. Фаянсовый, скорее всего — настоящие Санура видела только на рынке, и то издалека. Но всё равно красиво.

А потом кто-нибудь ронял ведро, или кошка выпрыгивала из базилика, как демон из подземного мира, или Мерси снова засыпала в борозде — и мгновение проходило. Но оно было. И Санура его запоминала.

При всём при этом — при утренней красоте, при товариществе, при спокойной уверенности Хенутсен и философском дзене Кийи — при всём при этом огород оставался для Сануры испытанием. Не физическим — к физическому труду она привыкла. Не интеллектуальным — тут и думать-то особо не о чем, полей да прополи. Испытанием экзистенциальным.

Скука.

Честная, беспримесная, неразбавленная скука. Та самая, от которой дома спасал выдуманный ритуал. Но здесь, в храме Бастет, обращаться к богу Мину было... ну, как бы это сказать... неловко. Всё равно что прийти в гости к одному другу и на его глазах начать хвалить другого.

Санура была ребёнком, но чувство такта у неё имелось — пусть избирательное, пусть срабатывающее не всегда, но имелось.

Так что поливала она молча. Пропалывала молча. Таскала ил — молча и стараясь не дышать. И даже съехидничать было некому: других девочек она по этому поводу не трогала, потому что обижать товарищей, даже мимоходом, даже шуткой, — это было не в её правилах. Съязвить над ситуацией — пожалуйста. Съязвить над человеком, который в этой ситуации рядом с тобой потеет, — нет. Этому её научила не храмовая дисциплина и даже не родители. Это она знала сама, откуда-то изнутри.

Вот так бедолага и мучилась — пока не подружилась с богиней.

Часть третья. Вечерние посиделки

Дружба Сануры с Бастет началась... впрочем, это отдельная история, и длинная. Достаточно сказать, что к середине первого года послушничества двенадцатилетняя девочка и богиня кошек каким-то образом перешли от отношений «смертная — объект поклонения» к чему-то совершенно иному. Не панибратство — Санура не была дерзкой. Не фамильярность — Бастет не потерпела бы. Скорее — доверие. Того сорта, что возникает между очень разными существами, которые вдруг обнаруживают, что рядом с другим можно просто быть.

Их вечерние посиделки стали традицией. После заката, когда храм затихал, когда послушницы укладывались спать, а старшие жрицы расходились по кельям, Санура выскальзывала во внутренний двор — маленький, мощённый камнем, с единственным старым сикомором в углу — и садилась на нижнюю ступеньку у входа во внутреннее святилище. Бастет появлялась сама — иногда в облике женщины с кошачьей головой, иногда — просто кошки, большой, золотисто-рыжей, с глазами цвета расплавленного янтаря. В кошачьем облике она обычно устраивалась рядом на ступеньке, и Санура — с молчаливого разрешения — почёсывала её за ухом. Это, строго говоря, было чудовищным нарушением протокола: смертная чешет за ухом богиню. Но Бастет мурлыкала, а мурлыканье богини — это, пожалуй, самый убедительный аргумент из возможных.

В тот вечер Санура пришла позже обычного. Руки пахли илом — третья подкормка за неделю, — и она долго отмывала их в храмовом бассейне, но запах цеплялся, как проклятие.

Бастет была в человеческом облике — высокая, гибкая, с кошачьей грацией в каждом движении. Она сидела на ступеньке и смотрела на звёзды с тем безмятежным выражением, которое у кошек означает «мне хорошо, и весь мир может подождать».

— Ты пахнешь, — сказала богиня вместо приветствия.

— Я знаю, — Санура села рядом, подтянув колени к груди. — Это ил. Я мылась. Два раза. Он не отмывается. Я начинаю думать, что он живой и делает это нарочно.

Бастет чуть повела носом — движение, одинаковое для кошки и для кошачьей богини.

— Ил полезен.

— Ил ужасен. Но сегодня не об иле. Сегодня — хуже.

— Хуже ила? — В голосе Бастет мелькнуло любопытство — настоящее, кошачье, мгновенное.

— Хуже ила, хуже прополки, хуже сорняков, которые растут быстрее, чем я их выдёргиваю. Хуже всего, — Санура набрала воздуха и произнесла это слово с интонацией, с которой произносят имя заклятого врага: — Петрушка.

Бастет моргнула. Медленно, по-кошачьи.

— Петрушка, — повторила она.

— Петрушка, — подтвердила Санура. — Она меня преследует.

Повисла пауза. Ночной ветер шевельнул листья сикомора. Где-то на крыше мяукнул храмовый кот — коротко, деловито, по своим кошачьим делам.

— Санура, — сказала Бастет тоном, который у любого другого существа означал бы «я хочу убедиться, что правильно тебя поняла», — ты жалуешься мне... на петрушку?

— На петрушку! — Санура развернулась к богине всем корпусом, и слова полились потоком — быстро, горячо, с той убеждённостью, которая бывает только у двенадцатилетних, уверенных в фундаментальной несправедливости мироздания. — Она меня преследует с восьми лет! С восьми! Сначала — грядка дома. Каждое утро. Два ведра. Ковшиком. И попробуй забудь — а я забывала, потому что мне было восемь и на улице были котята, и Нефи опять влез на забор, и...

Она осеклась, потому что некоторые последствия забывания лучше было не перечислять, тем более в разговоре с богиней.

— ...ну, в общем, были последствия. Неважно. Важно, что я четыре года — четыре! — поливала эту петрушку дома. А потом пришла сюда, в храм, и что? Поле! Целое поле петрушки! И салата. И кинзы. И всего остального зелёного, что можно полить, прополоть и подкормить этим ужасным илом. Как будто она меня нашла. Как будто она сказала: «А, ты думала сбежать? Нет, дорогая. Я тебя и тут достану».

Бастет смотрела на неё не отрываясь. Выражение её лица — того особого лица, в котором человеческие черты переплетались с кошачьими, — было совершенно нечитаемым. Что, впрочем, для кошачьей богини было состоянием по умолчанию.

— Ты... — начала Бастет, и в её голосе что-то дрогнуло, — ты понимаешь, что петрушка — растение?

— Конечно, понимаю. Но за ней кто-то стоит. Не может быть, чтобы это было случайностью. Четыре года дома, потом — бац! — и тут то же самое, только в десять раз больше. Это заговор. Зелёный, листовой, хорошо организованный заговор.

— Заговор петрушки, — повторила Бастет.

— Заговор петрушки.

Уголок рта богини дрогнул. Совсем чуть-чуть, как у кошки, которая увидела что-то забавное, но ещё не решила, стоит ли реагировать.

— И как давно ты ведёшь эту... войну?

Санура задумалась, загибая пальцы.

— С восьми лет. Четыре с половиной года. Если считать перемирие в сезон разлива, когда поливать не надо, — три с половиной года активных боевых действий.

Дрогнувший уголок рта перерос в улыбку. Бастет улыбалась редко — не потому что не умела, а потому что улыбка богини — это событие, и она предпочитала не обесценивать его частым использованием.

— И каков счёт?

— Петрушка ведёт, — мрачно сказала Санура. — С большим отрывом. Но я не сдаюсь!

И тут Бастет рассмеялась.

Смех кошачьей богини — это нечто среднее между человеческим смехом и мурлыканьем. Звук глубокий, мягкий, вибрирующий — и совершенно неожиданный, потому что Бастет, малая богиня с тысячелетней историей, покровительница кошек, домашнего очага и санитарного контроля зернохранилищ, смеялась примерно так же часто, как Нил тёк вверх по течению.

— Как... — Бастет попыталась совладать с собой, — как ты вообще выжила? Четыре года в борьбе с таким страшным врагом? Тебе надо присвоить боевой титул. «Победительница Петрушки». Нет — «Та, Что Не Склонилась Перед Зеленью».

— Ты смеёшься, а мне не смешно! — Санура попыталась сохранить оскорблённый вид, но уголки губ предательски поползли вверх. — Ты не понимаешь. Ты богиня. Тебе не надо поливать петрушку.

— Мне надо следить за кошками, — парировала Бастет, всё ещё улыбаясь. — Ты хоть знаешь, каково это — быть покровительницей существ, которые принципиально не признают авторитетов?

— Знаю, — сказала Санура. — Я же с тобой дружу.

Бастет открыла рот, закрыла. Моргнула. И снова засмеялась — на этот раз коротко, одобрительно, как смеются над шуткой, которая попала точно в цель.

— Ладно, — сказала Санура, когда смех стих и ночь снова наполнилась тишиной, нарушаемой только стрекотом сверчков и далёким пением цикад. — Раз уж ты всё равно надо мной смеёшься, я расскажу тебе самое ужасное.

— Есть что-то ужаснее войны с петрушкой?

— Есть, — Санура помедлила, и на её смуглых щеках проступило нечто, подозрительно похожее на румянец. — Я... создала ритуал. Для полива.

Бастет наклонила голову — жест, одинаковый для всех кошек мира, от храмовых до божественных.

— Ритуал для полива петрушки, — произнесла она с расстановкой, пробуя слова на вкус.

— Не только петрушки! — торопливо уточнила Санура. — Для всей зелени. Салата тоже. И укропа. Там у каждого своё благословение. Укроп получает короткое, потому что я к нему равнодушна. А кинза — подлиннее, она мне нравится, особенно с рыбой.

— И кому... — Бастет, кажется, начала догадываться, и её глаза сузились в двух янтарных щёлочках, — кому адресован этот ритуал?

— Мину, — выдохнула Санура. — Богу плодородия. Ну а кому ещё? Он же за всё это отвечает — за урожай, за то, чтобы росло... Мне было девять. Мне казалось, это логично.

— Мину, — повторила Бастет. — Ты создала ритуал в честь Мина. Для полива петрушки.

— Да.

— И он... работал?

— Мне было веселее поливать! Это же главное, да?

Бастет смотрела на неё несколько секунд — долго, пристально, тем взглядом, которым кошки смотрят на вещи, природу которых пытаются определить.

— Он генерировал ману, — сказала она. Это был не вопрос.

Санура замерла.

— Что?

— Ману. Магическую энергию. Если ты выстроила структуру — омовение, воззвание, направленное действие, благодарственное завершение — это базовая схема ритуала. Система распознаёт структуру и конвертирует искренность в ману. Немного, но... — Бастет прищурилась, и в её взгляде смешались изумление и что-то, напоминающее восхищение. — Ты в девять лет, не имея жреческого образования, самостоятельно вывела работающую ритуальную формулу. На основе полива петрушки.

— Я не... — Санура открыла рот, закрыла, снова открыла. — Я просто хотела, чтобы было не скучно!

Бастет встала.

Когда кошачья богиня вставала, это выглядело так, словно само пространство перестраивалось вокруг неё — плавно, без усилия, с грацией, от которой даже сикомор во дворе, казалось, подтягивал ветви. Она сделала два шага по ступеньке, развернулась — и села обратно. Но уже иначе: не расслабленно, а собранно, как кошка, которая приняла решение.

— Значит, так, — сказала она. — Поскольку ты уже и так это делала, и поскольку — Маат свидетельница, я не верю, что произношу это вслух, — поскольку твой самодельный ритуал полива петрушки действительно работает... Я разрешаю тебе продолжать.

— Продолжать?

— Проводить свой ритуал в честь Мина. На моём огороде. В моём храме. Но, — Бастет подняла палец, — тихо. Никаких торжественных воззваний в полный голос. Никаких церемониальных жестов, которые заметят другие послушницы. Просто... делай то, что делаешь. Мысленно. Как молитву.

— Ты серьёзно? — Санура смотрела на неё снизу вверх, и в её тёмных глазах было написано всё сразу — удивление, радость, смущение и острое подозрение, что богиня всё-таки над ней подшучивает.

— Я богиня кошек, Санура. Кошки — существа практичные. Если что-то работает — пусть работает. Мне не жалко толики маны для Мина, он хороший бог. Простоватый, но честный. И потом, — она улыбнулась, и улыбка была тёплой, почти человеческой, — это, наверное, единственный в мире ритуал, рождённый из ненависти к петрушке. Он заслуживает сохранения. Для истории.

Санура почувствовала, что лицо горит.

— Мне немножко стыдно, — призналась она.

— Тебе не должно быть стыдно, — сказала Бастет, и голос её стал серьёзнее. — Ты нашла способ превратить скучное в осмысленное. Взрослые жрецы учатся этому годами, и не у всех получается. Ты сделала это сама, в девять лет, с ведром воды и дурацким ковшиком.

— Он не дурацкий, — машинально возразила Санура. — Он удобный. С деревянной ручкой.

— С деревянной ручкой, — согласилась Бастет. — Иди спать. Завтра рано вставать. У тебя, кажется, петрушка.

— Всегда петрушка, — вздохнула Санура, поднимаясь. — Всегда.

Она сделала несколько шагов к двери, ведущей в общую спальню, и обернулась.

— Бастет?

— М?

— Мы не перебудили никого? Ты... довольно громко смеялась.

Богиня посмотрела на неё с тем выражением мягкого превосходства, которое одинаково хорошо удаётся богиням и домашним кошкам.

— Я всё-таки богиня, котёнок. Если я захочу, тут можно бить в барабаны — и никто не проснётся. Иди.

Санура улыбнулась — быстро, светло, как умеют только дети, — и исчезла за дверью.

Бастет осталась одна на ступеньках. Некоторое время она сидела неподвижно, глядя на звёзды. Потом тихо, одними губами, произнесла:

— Ритуал полива петрушки. Работающий ритуал полива петрушки.

Покачала головой.

Мурлыкнула.

Часть четвёртая. Священнодействие на грядке

На следующее утро Санура встала раньше обычного.

Она тихо выбралась из общей спальни, где четырнадцать послушниц спали вповалку на циновках, прошла по знакомому коридору, вышла в предрассветный двор — и направилась к огороду.

Утро было идеальным. Небо — тёмное на западе, нежно-зелёное на востоке, с одинокой Венерой, догорающей, как забытая лампа. Воздух — прохладный, влажный, пахнущий рекой и ночными цветами. Тишина — полная, звенящая, нарушаемая только далёким криком ибиса на болотах. Земля под ногами холодной и влажной.

Санура набрала ведро воды. Взяла ковшик — знакомый, деревянный, с отполированной ручкой. Подошла к рядам петрушки.

Посмотрела на них.

Петрушка стояла ровными рядами — тёмная в предрассветном свете, чуть пыльная, слегка увядшая после ночи. Обычная петрушка. Ни злобы, ни коварства, ни заговора. Просто растение, которое хочет пить.

Санура окунула ковшик, подняла его двумя руками — и мысленно, одними губами, не произнося ни звука, произнесла:

«О Мин, владыка борозды и колоса. Прими воду сию для зелени сей. Да будет она зелена и вкусна. Особенно с маслом».

И полила.

Ковшик качнулся. Вода легла на землю ровной дугой, впиталась мгновенно — сухая земля пила жадно, ненасытно, и петрушка, казалось, выпрямилась чуть-чуть, подставляя листья влаге.

Система — невидимая, вездесущая — отозвалась. Тоненькая ниточка маны, тонкая как паутинка, протянулась от грядки куда-то на юг — к далёкому Коптосу, к далёкому храму далёкого бога, который наверняка сейчас спал, потому что даже боги плодородия спят, когда ещё не взошло солнце.

Санура улыбнулась и перешла к салату.

«Да будут листья твои хрустящими, как новый папирус».

К кинзе.

«Да не завянешь ты прежде вечера, ибо вечером тебя ждёт рыба».

К укропу.

«Расти».

— Эй, — раздался сонный голос за спиной. — Ты чего так рано?

Мерси стояла на краю огорода, протирая глаза кулаками. За ней маячила заспанная Нубит.

— Не спалось, — сказала Санура. — Берите вёдра, пока Хенутсен не пришла. Мерси, двумя руками. Двумя. Ты не богиня Нейт.

— У меня нет лука, — привычно отозвалась Мерси.

— Вот именно.

Утро потекло как обычно. Вёдра, ковшики, вода, земля. Мерси плескала. Нубит пыхтела. Кийа пришла позже и молча занялась прополкой, уйдя в свой непостижимый транс. Хенутсен появилась последней, окинула огород опытным взглядом и кивнула — порядок.

Никто ничего не заметил. Ни мысленных слов, ни едва уловимой паутинки маны, ни того, что петрушка на грядке Сануры в это утро выглядела чуть зеленее, чем обычно.

Только одна из храмовых кошек — рыжая, толстая, с порванным ухом — подошла к грядке, принюхалась, посмотрела на Сануру долгим немигающим взглядом и ушла. С достоинством.

Санура решила считать это одобрением.

Часть пятая. Пир малых богов

Пиры малых богов проходили восемнадцать раз в год — в празднование каждого из них, кроме Тота.

Это были не те грандиозные празднества, что устраивал Пепе для полного пантеона, — не торжества с тысячей гостей, имперским церемониалом и бюджетом, от которого у казначейства случалась мигрень. Нет, пиры малых богов были делом камерным, почти семейным. Десять-пятнадцать божеств — тех, кого Система классифицировала как «малых», хотя некоторые из них обладали возрастом и могуществом, перед которым многие «великие» боги других пантеонов смотрелись бы бледно. Просто в Египте Пепе иерархия была строгой, а «малый» — не обидный термин, а административная категория.

Собирались в зале Коптоса — праздник урожая был днем Мин. Зал был простой — каменный, добротный, без архитектурных излишеств, украшенный снопами пшеницы и глиняными чашами с фруктами. Как и всё, что делал Мин, — практично и без претензий.

Бастет прибыла с характерной грацией, которая заставляла даже каменные колонны выглядеть рядом с ней неуклюжими. Она заняла своё место — невысокое ложе с подушками, потому что кошачья богиня предпочитала полулежать, — и некоторое время молча наблюдала за залом.

Мин сидел во главе стола — крупный, широкоплечий бог с обветренным лицом земледельца и руками, которые выглядели так, словно привыкли к плугу, а не к скипетру. На нём был простой белый шендит — парадная набедренная повязка — и характерный головной убор с двумя высокими перьями, выглядевший несколько комично на фоне его деревенской основательности. Но Мин носил его с такой невозмутимой серьёзностью, что смеяться не хотелось.

Пир шёл своим чередом. Разговоры, подношения, обмен новостями — кто сколько маны собрал за квартал, у кого какие храмы отремонтированы, кто подал прошение Пепе на расширение штата и что из этого вышло (ничего, как правило, — Пепе расширял штаты примерно с тем же энтузиазмом, с каким расширял бюджеты, то есть крайне неохотно). Ренинутет, богиня урожая, обсуждала с Хапи, богом разлива, прогноз водности Нила на будущий год. Хека, бог магии, меланхолично жевал виноград в углу. Обычный вечер.

Бастет дождалась подходящего момента. Она умела ждать — это было кошачье, врождённое, и за тысячелетия божественного существования лишь отточилось до совершенства. Момент наступил, когда Мин, благодушный после третьей чаши ячменного пива, откинулся на спинку кресла и принялся рассказывать Рененутет о новом сорте пшеницы, выведенном его жрецами в Коптосе.

— Мин, — позвала Бастет.

Бог плодородия повернулся к ней — спокойно, с той основательной неторопливостью, которая была свойственна ему во всём. Мин никогда не торопился. Поля не терпят спешки, и их покровитель тоже.

— Бастет, — он кивнул приветственно. — Рад видеть. Как храм? Кошки здоровы?

— Кошки прекрасны, спасибо. Храм тоже. Я, собственно, о храме и хотела поговорить. Вернее — об одной его обитательнице.

— Послушай, если это опять о зерне для кошачьего корма, то я уже говорил Пепе...

— Не о зерне, — Бастет улыбнулась, и в этой улыбке было что-то такое, от чего Рененутет навострила уши, а Хека перестал жевать виноград. Когда Бастет улыбалась так, это означало, что у неё есть история. А истории кошачьей богини, при всей её сдержанности, стоили того, чтобы их послушать. — О кое-чём более интересном. Скажи, Мин, ты в последнее время не замечал... ничего необычного? В потоках маны?

Мин нахмурился. Для бога, большую часть существования проводящего в наблюдении за посевами и сборе молитв от миллионов крестьян, «необычное в потоках маны» означало обычно одно из двух: либо засуха (плохо), либо ошибка в ритуальном расписании (тоже плохо).

— Нет... — он потёр подбородок. — Всё стабильно. Никаких аномалий... Погоди. — Его глаза чуть сузились. Мин был прост, но не глуп — это частая ошибка тех, кто путает простоту с недалёкостью. — Был один странный поток. Очень слабый, из Бубастиса. Решил, что артефакт фонит или храмовая вышивка слегка «протекает» — бывает, когда узор старый. Не придал значения.

— Это не артефакт, — сказала Бастет. — И не вышивка.

— А что тогда?

— У меня в храме есть послушница, — начала Бастет, и голос её приобрёл тот мурлыкающий оттенок, который появлялся, когда ей было по-настоящему весело. — Двенадцать лет. Зовут Санура. Она работает на храмовом огороде. Поливает петрушку.

— Ну? — Мин терпеливо ждал продолжения. Он привык к тому, что разговоры с другими богами иногда начинались издалека.

— Она ненавидит петрушку, — сообщила Бастет.

— Бывает.

— Нет, ты не понял. Она ненавидит петрушку лично. Считает, что петрушка ведёт против неё заговор. Зелёный, листовой, хорошо организованный заговор — это цитата.

Мин моргнул.

— Она, — продолжала Бастет с наслаждением, — воюет с петрушкой с восьми лет. Четыре года непрерывных боевых действий. По её подсчётам, петрушка ведёт с большим отрывом.

— Бастет, — осторожно сказал Мин. — Это... интересно, но при чём тут мана?

— При том, что когда ей было девять, — Бастет сделала паузу, — она изобрела ритуал. Чтобы было не так скучно поливать. Полный, структурированный, с омовением, воззванием, направленным действием и благодарственным завершением. Адресованный тебе. С индивидуальными благословениями для каждого вида зелени. Петрушка получает «да будешь ты зелена и курчава». Укроп — просто «расти», потому что он ей безразличен. И знаешь что? Он работает. Система его распознала. Девятилетний ребёнок без жреческого образования, с ведром воды и ковшиком, самостоятельно вывел рабочую ритуальную формулу в честь бога плодородия. На основе полива петрушки.

В зале стало тихо.

Мин смотрел на Бастет. Бастет смотрела на Мина. Рененутет смотрела на обоих. Хека забыл про виноград.

— Она... — Мин с видимым усилием переварил услышанное. — Девочка двенадцати лет создала мой культ? В храме Бастет?

— Ну, «культ» — это, пожалуй, громко сказано. Одна послушница, одна грядка, один ковшик. Но ритуал рабочий, мана идёт, и, если я правильно понимаю, — Бастет посмотрела на бога плодородия с тем невинным выражением, которое у кошек обычно предшествует чему-нибудь неожиданному, — это первый в истории Египта ритуал, порождённый ненавистью к петрушке.

Мин откинулся в кресле. На его широком, честном лице отразилась сложная работа мысли — как на поле после пахоты видны борозды, так на лице Мина читалось столкновение нескольких чувств одновременно.

Первым было изумление. Это понятно.

Вторым — чисто профессиональный интерес. Работающий ритуал — это всегда интересно, даже если он придуман ребёнком и проводится над петрушкой.

Третьим — и это было неожиданно — тёплое, простое, совершенно человеческое чувство. Мин был крестьянским богом. Его молились миллионы — но молились по привычке, по традиции, потому что так положено, потому что урожай нужен, а без молитвы Мину — кто знает? Искренних среди них было немало, но искренность их была практической: помоги, дай, защити от саранчи.

А тут — девочка. Которая даже не просила ничего. Которая просто хотела, чтобы было не скучно поливать. И выбрала его. Его, Мина, а не кого-нибудь поинтереснее. Потому что он — бог того, что растёт из земли, а она поливала землю, и ей показалось логичным.

Он осознал, что ему приятно.

— И ты ей разрешила? — спросил он наконец. — Проводить мой ритуал в твоём храме?

— Разрешила, — кивнула Бастет. — Мне не жалко. Мана — капля, а девочка... — она помедлила, подбирая слова. — Девочка стоит внимания.

— Санура, говоришь?

— Санура. «Котёнок» по-нашему.

Мин кивнул, медленно, обстоятельно. Потом потянулся к чаше с пивом, отхлебнул, поставил обратно и произнёс — всё так же неторопливо, основательно, как человек, принимающий решение о том, когда начинать сев:

— Ты ей передай... — Он остановился, нахмурился, подбирая слова — это было для него труднее, чем для других богов, он привык к действиям, а не к речам. — Ты ей передай, что петрушка зла на неё не держит. И что укроп тоже не обидится на короткое благословение. Я проверю — там не обидчивый сорт.

Бастет посмотрела на него — внимательно, без улыбки, с тем глубоким кошачьим взглядом, который видел больше, чем показывал.

— Передам, — сказала она. — Непременно.

Рененутет, так и не произнёсшая ни слова за всё время разговора, тихо улыбнулась и отвернулась к своей чаше. Хека, бог магии, меланхолично уставился в потолок, и по его непроницаемому лицу невозможно было определить, думает ли он о чём-то важном или просто переел винограда.

Пир продолжился.

А в далёком Бубастисе двенадцатилетняя девочка спала в общей спальне, на циновке между Мерси и Кийей, подложив под щёку ладонь. Ей снился сон — не вещий, не пророческий, просто хороший. Ей снилось, что она поливает огромное-огромное поле, и всё, что она поливает, расцветает.

Даже петрушка.

Из хозяйственной описи храма Бастет в Бубастисе, пятый день третьего месяца сезона Шему:

«Урожайность зелени на (ответственная — послушница Санура) за отчётный период вырос вдвое. Донесение с кухни. Причина отклонения не установлена. Рекомендация: продолжать наблюдение».

Приписка, сделанная позже другим почерком:

«Кошки по-прежнему спят на базилике. Меры не принимались. Базилик смирился».

Загрузка...