Он уходил.
Море, нетерпеливо затаив дыхание, жадно тянуло к нему свои прозрачные руки — волна за волной. Оно звало, настойчиво и страстно, устремляя пенистые языки все дальше на берег, словно пытаясь раздвинуть границы своей вечной власти.
Но он не спешил. И не медлил.
Он двигался так, словно между двумя мирами открывался третий — его собственный, бескрайний, свободный, непостижимый. Свобода быть частью обоих миров и одновременно наслаждаться своей отстраненностью — разве не высшее наслаждение?
Я смотрела ему вслед, а мое сердце вдруг глухо забилось — как будто из-под земли, как гул далекого грома. Так стучит оно у всех детей, оставленных на пороге летнего лагеря, когда родители, пусть ненадолго, но уходят. И пусть разлука формальна, пусть впереди лишь несколько недель — само действие прощания отдается в сердце звоном, который не заглушить никакими увещеваниями.
Ребенок еще не умеет понимать время. Он весь — в этом мгновении, в этом отчаянном движении рук, в тепле последнего прикосновения. В его мире "близко" — это то, что можно увидеть, к чему можно прикоснуться.
Я смотрела на свою странную любовь, боясь признаться в ней самой себе.
Это любовь. Я знала это.
Но я боялась признаться, и это знание рассыпалось в голове, как разбитое стекло. Выходит… выходит бред? Прятки с самой собой?
Я помнила. Я знала, что это сон.
И что я вижу его уже не в первый раз.
Я осознавала это прямо во сне, в самой его гуще, будто бы чувствовала течение времени внутри сна. Странное ощущение — разум понимает, что все это иллюзия, но сердце продолжает трепетать, словно впервые видит его уход.
Я провожала его взглядом, спокойная и задумчивая, как если бы этот момент был мне давно знаком, а мысли о любви и разлуке — чем-то привычным. Но вместе с тем внутри разливался едва уловимый дрожащий свет — странное волнение, как у человека, который каждый раз удивляется неизбежному.
Но один вопрос оставался там, в глубине, среди холодных течений и золотых водорослей:
"Что мне с этим делать?"
Я так хочу быть ближе. Как-нибудь ближе. Но как? Я не хочу расставаться, но что дальше? Эти мысли разъедали меня, как морская соль разъедает старые камни.
Неведение — самое трудное занятие для человека, особенно если терпение не его лучший друг.
Но терпение все равно берет за руку и ведет — властно, без просьб и разрешений. Его нельзя избежать. Можно только решить, каким оно будет: мучительным или назидательным. Можно смотреть и страдать. А можно видеть.
И снова я видела расставание.
Я не могла разделить его с морем. Оно жадно поглощало его, делало своим, а я оставалась по эту сторону. Может быть, я сама уже взрастила в себе это чувство? Может быть, я привыкла к горечи прощаний и находила странное удовлетворение в их суровой неизбежности?
Возможно. Наверное.
И вот опять я пила эту чашу горечи, давала ей опустеть, чтобы снова наполнить в следующий раз.
Я смотрела, как он уходил в глубину, растворялся в серебристых отблесках волн.
И знала: это еще не конец.
Уже у самой воды — в этой зыбкой, роковой черте — он остановился.
Я знала, что так будет. Знала это всегда. И все равно сердце начинало сжиматься, словно оттуда вытягивали воздух. Но он задержался лишь на мгновение.
Молча, почти медленно, повернул голову набок, словно прислушиваясь. В этом взгляде было что-то щемящее — короткая вспышка прощания, не сказанного, но ощутимого. Эти секунды были самыми тяжелыми.
Время будто замерло, натянувшись, как струна, готовая вот-вот лопнуть. А затем он медленно, почти торжественно, отвернулся к морю. И…
Море, ликующее и ненасытное, в жадных объятиях увлекло его все дальше и дальше. Оно не просто поглощало его — оно торжествовало, властно завладевая тем, кто когда-то был и моей частью.
Оно забирало его. А я оставалась здесь — со своей беспомощной, не умеющей дать себе смысл душой. Еще несколько секунд — и я проснусь.
Глубоко вздохну раз, другой. Приму все как должное. Приму, как неизбежность. И снова окунусь в повседневность, разбираясь со своими явными задачами и вопросами. Но часть меня останется там.
На берегу. В этих тяжелых секундах.
Если день будний, утром я собираюсь и иду в школу. А если просыпаюсь ночью — думаю.
Думаю о пересечениях двух сознаний. О том, как они могут встречаться, сливаться воедино или, напротив, расходиться, не оставляя следов. Думаю, но не нахожу ответов. Почти никогда. Одни и те же вопросы возвращаются снова и снова, с упрямством, достойным вечности: «Почему? Что это значит? Что мне с этим делать?»
И вот снова — утро. Я открываю глаза, и этот мир, в отличие от другого, не дает времени на раздумья. Сегодня вторник. Надо вставать, собираться, выходить.
Нет-нет, я не школьница. Я учительница. Я преподаю историю.
Но, если честно, в школу я хожу не только учить, но и учиться. Это странное путешествие длится с того самого момента, как я впервые переступила порог этой школы девочкой, с бантиками в косах и огромным рюкзаком за спиной. Я окончила ее, ушла… и вернулась. Теперь уже в другом статусе.
Но изменилось ли что-то?
Да, наверное. Вопросы стали серьезнее. А еще иногда мы с учениками меняемся местами — в самом понятном и глубоком смысле.
Иногда я смотрю на них и вижу себя. Иногда они говорят то, что раньше думала я. А иногда мне кажется, что это они учат меня. И тогда я снова задумываюсь. О пересечениях двух сознаний. О том, как они влияют друг на друга, сталкиваются, расходятся, исчезают… или остаются навсегда.
***
— Зилла! Зилла! Она смотрит! Она на тебя смотрит!
— Зилла! Очнись! Листай тетрадь! Очнись!
Зак толкал меня локтем в бок, пытаясь выдернуть из моего мысленного лабиринта. Но было поздно.
— Зилла Сэмсон, расскажите нам, пожалуйста, о ваших размышлениях, — голос миссис Гамильтон раздался, как гром средь ясного неба.
Я моргнула.
Она смотрела прямо на меня, уперев в меня взгляд — тот самый, изучающий, не терпящий увиливаний.
— Выйдите, пожалуйста, к доске. — Я сглотнула.
И вдруг — будто воронка во времени — я снова оказалась в детстве, на уроке математики.
— Я надеюсь, что ваша глубокая задумчивость была связана с решением этого уравнения, — миссис Гамильтон спокойно ткнула указкой в доску, словно палач указывал на место казни. — Поделитесь с нами вашими вариантами решений.
Вариантов не было. Никаких. Ни одного.
Впрочем, миссис Гамильтон, кажется, и не сомневалась в этом. Кажется, она знала это с самого первого дня нашего знакомства.
Что ж, она была права.
Я и сама знала — мне никогда не нравились точные науки.
Они требовали порядка, логики, единственно верных ответов, а мне нравилось иначе. Я пыталась хоть как-то наладить отношения с математикой, но… у нас не сложилось. Мы остались вежливыми знакомыми, не более.
Зато все, что допускало варианты, где можно было хотя бы предположить, что четыре минус четыре — это не ноль, а что-то еще, — вот тут я была первой.
Нет, я не хвасталась этим. Я не доказывала ничего учителям или одноклассникам. Я просто знала. Я всегда имела свое мнение. Иногда альтернативное. Иногда странное. Но оно было. И я щедро делилась им с братом, с восторгом наблюдая, как мои фантазии заставляют его округлять глаза.
Он слушал меня с выражением полного изумления. Будто я творила заклинания на древне-турецком языке! Меня это неимоверно забавляло. Но я никогда, ни единым словом, ни крошечной улыбкой, не показала пренебрежения к своему верному и благородному почитателю.
Брат восхищался мной. А я восхищалась его верой в меня.
Я называла его братом.
Но Зак Ньюмен не был мне братом — не в том смысле, как принято у всех. Мы не были связаны кровью, но были связаны чем-то большим. Он был моим настоящим братом. А я — его сестрой. Мы оба были сиротами.
У нас не было ни мам, ни пап, ни бабушек с дедушками, ни дальних родственников, которые вдруг вспомнили бы о нас. Были только мы.
Мы встретились еще в младшей группе приюта. И с того самого момента не расставались. Мы не выбирали друг друга, но когда наши пути пересеклись, это было словно решение, принятое где-то свыше.
Мы полюбили друг друга так сильно, что даже не обсуждали этого — просто решили:
— Ты мой брат.
— А ты моя сестра.
И все.
Мы говорили это всем. Одни верили. Другие сомневались. Третьи знали правду, но со временем перестали нас разубеждать. Потому что понимали. Понимали, что значит иметь близкого человека.
Я всегда буду помнить этих людей.Буду благодарна им. За их молчаливое согласие, за то, что они не разлучали нас.
Это было даром. Даром, которого нет в бумагах, но который важнее всех официальных опекунств. Именно поэтому к нам относились иначе.
Мы были семьей. А семье позволено чуть больше, чем просто друзьям.
Наши воспитатели смотрели на нас и не запрещали то, что запрещали другим.
— Они же родня, — говорили они.
Кто знает, может, именно поэтому мы были такими благодарными и послушными.
Нам было достаточно просто быть рядом. Мы не требовали многого. И мы были счастливы.
Получив очередное предупреждение от «Дроби» (так мы окрестили миссис Гамильтон на тайном совете «старейшин»), я поспешно уселась на место, стараясь выглядеть максимально скромно и невинно.
Зак покачал головой, глубоко вздохнул и прошептал мне в ухо:
— Эх ты! Я же предупреждал! — он выглядел расстроенным. Честно расстроенным.
Зак взял на себя священную миссию — заботиться о моей успеваемости. Я не возражала.
Это доставляло ему океан удовольствия. В его голове всё давно сложилось в логическую систему, которую он сам же и придумал.
Он считал, что я обязана учиться, потому что способная. А себя он, конечно же, относил к личностям с… трудно развиваемыми способностями. Причем развивать их, по его мнению, было необязательно.
— Не все же могут так легко учиться, как некоторые, — рассуждал он, исподтишка поглядывая на меня.
Потом он придумал следующее:
— Да и не всем эти способности нужны!
Еще через неделю его теория приобрела законченный вид:
— Насильно развивать трудно развиваемые способности нельзя. Это же насилие!
А потом он возвёл всё в абсолют:
— В любом случае, твоих способностей хватит на нас обоих!
И тут он делал такую мрачную, почти философскую паузу, словно разгадывал великие тайны мироздания.
— Моего… уже имеющегося минимума вполне достаточно, — уверенно заявлял он, будто это была истина, высеченная в камне. — И он будет достаточен и дальше.
— Но если вдруг мне понадобится чуть больше, — продолжал он, делая вдохновенно-драматическое выражение лица, — для этого есть ты. Ты, со своими необъятными, вечно развивающимися способностями, которые, кажется, вообще развиваются сами по себе!
Он говорил это так торжественно, что я не могла сдержаться и хохотала от души.
Но ему это ничуть не мешало после всех своих речей с кристально-чистой совестью убегать на целые сутки в бассейн или на стадион.
— Я же говорил тебе, она смотрит! — Зак в панике тряс меня за рукав, наклоняясь так близко, что я почувствовала запах его жвачки с мятой. — Эх, эта математика! Нельзя ее недооценивать! — он сокрушенно покачал головой, словно перед ним лежала неизбежная трагедия. — Зилла, я прошу тебя, реши ты ей эти уравнения, а то мне страшно!
— Чего тебе страшно? — лениво пробормотала я.
— Всего! Я и запомнить-то не могу, как они рисуются! — он выразительно ткнул пальцем в уравнения на доске, будто те могли ответить. — А что уж значит понимать, как они там решаются — вообще за гранью добра и зла!
Я закатила глаза.
— Боюсь, чтоб ты не отцепилась от математики, как от поезда, и не отстала! — трагично продолжил он. — Потому что я-то точно уже отстал!
Он наклонился ко мне и зашептал:
— У меня даже не укладывается в голове, как люди могут делать все эти… вычисления. — Зак тяжело вздохнул, подпер голову рукой и театрально застыл в позе великого мученика. — Представляю, как тяжело тем, кто действительно пытается понять…
Я молчала, пытаясь не смеяться. Он, видимо, сам себе надоел своими тревожными речами и, утомившись собственной паникой, наконец затих.
Урок закончился. Это был последний на сегодня.
— Ну что, Зилла Сэмсон, к Нику, а? — он легонько обнял меня за плечи, словно хотел поддержать и приободрить после пережитого математического ужаса. — К Нику? А, Зилла? — его голос стал почти умоляющим.
Но моё настроение было непоколебимо ровным, как всегда. Никакие математические плюсы и минусы не могли его ни прибавить, ни отнять.
Зак вздохнул и покачал головой:
— Тебе вообще что-нибудь может испортить день? — Зак посмотрел мне в глаза.
— Вопрос не в том, что может, а в том, что не смеет. — Ответила я и загадочно улыбнулась.
Я услышала это однажды от нашего директора.
Он сказал, что для того, чтобы успешно заниматься науками, особенно такой важной и тонкой наукой, как воспитание, необходимо уметь сохранять ровное настроение.
Я запомнила эти слова. Решила, что мне это будет полезно – прежде всего в воспитании самой себя.
Я начала бережно культивировать это состояние, словно оно было растением в хрупком стеклянном саду. Я оберегала его от случайных порывов ветра, от беспокойных волн, налетающих со всех сторон – чужие эмоции, чужие страхи, чужие соблазны, чужие глупости.
Ведь это было моей святыней – тем, что позволяло смотреть на мир ясно, без ненужных всплесков, без суеты.
Это было основой учёных открытий. Я не сомневалась, что стану учёным, по крайней мере, для самой себя. И тогда мир станет чуть более понятным. И тогда в нём появится чуть больше смысла.
После обеда в школьной столовой мы с Заком почти каждый день ходили в зоопарк. Но раньше, до него, я ходила туда одна.
Я могла долго стоять у вольеров, наблюдая за животными, вслушиваясь в их тихие, потаённые разговоры – в шорох лап, в взмах крыльев, в тягучее дыхание больших кошек. Мне нравилось чувствовать себя наблюдателем, сторонним, но причастным к их жизни. Это было моё место, мой уголок.
Зак ничего о нём не знал. Но я решила поделиться.
Сначала я держала это в тайне – не потому, что хотела что-то утаить, а потому что иногда тайны нужны. Тайны создают сюрпризы. А сюрпризы – это радость. И вот, в один из тёплых осенних дней, когда листья кружились в воздухе, словно золотые птицы, я познакомила их…
С самого раннего детства у меня было необъяснимое влечение к… террариуму, точнее, к змеям.
В нашем маленьком провинциальном городке, где асфальт ещё не успел стать привычным спутником жизни, и время течет медленно, как убаюкивающее пение кузнечиков, австралийская природа была не только живой, но и непокорной.
Здесь, среди пыльных дорог, и кривых тропинок, тянущихся между маленькими домиками с зелёными крышами, природа не сдавалась. Змеи и пауки, как неугомонные старожилы, без стеснения вели свой бизнес прямо у порога.
Они не теряли времени, ползали, где хотели: в домах, в садах, и даже в парках устраивали охоту. Люди, с их смехом и беззаботной повседневностью, как-то совсем не ожидали, что вот, как-то так, прямо под ногами или на подоконнике, окажется кто-то вроде королевской питона или смертоносного паука. И это было обычным делом.
Скоро многие привыкли. А кто не привык, тот боялся, и не мог сдержать нервного всплеска, как будто природа вдруг стала решать за человека, где будет его граница. Не редкость было, когда человек наступал на змею или запрыгивал на стол, вытянув ноги, увидев паучка, которого следовало бы оставить в покое.
И хоть телевизионные передачи кричат, что нужно учить детей о природе, помнить о своих соседях-животных и вообще вести себя с уважением, закоренелые жители в это не верят. В лучшем случае, они останавливаются на паре унылых фраз и дальше идут по своим делам, пряча от природы только свой страх. Ибо природа не может стучать в окна, ей не интересно, как мы входим и выходим. Она просто есть. Она всё равно всюду.
Мне кажется, что туристы знают о местных жителях больше, чем сами эти жители. Приезжают и говорят: «Смотрите, тут чудо! Живая природа прямо на улицах!» А коренные жители как будто встретили змею не в собственном дворе, а где-то на Бейкер-стрит в Лондоне. Тревога. Ошарашенность. И только тогда, когда змея давно уже уползла в кусты, они вспоминают, что природа всё-таки существует рядом.
Слухи об укусах всегда расползались по городку, как сладости на базаре, манящие прохожих и обвивающие их, как летний зной. Эти рассказы иногда принимали настолько ужасные формы, что их становилось невозможно отличить от мистических легенд: о змеиных проклятиях, которых никто не видел, но все боялись. Вдруг, на шагах, на пороге твоего дома, прямо из тени, змея — и уже поздно!
Мистика же делала свое дело. Как и в случае с самыми популярными героями народных слухов, змеи становились иконами — предметом почти религиозного почитания. Их боялись, но, одновременно, они манили. Молва о том, как кого-то «пригласила» в свой мир эта зловещая тварь, бродила по улицам. И на удивление, змеи оставались в центре обсуждений, несмотря на ужасающие подробности. Они становились ярким символом… чего-то великого и необъяснимого.
Но, несмотря на все это, меня тянуло к ним. Это было нечто большее, чем просто страх или любопытство. Я чувствовала какое-то тревожное влечение, притяжение, которое не позволял мне отвести взгляд. Я помню, как стояла у старой плетеной изгороди в нашем дворе, и сердце билось так быстро, что казалось, оно вот-вот выскочит из груди. В этот момент, несмотря на опасность, хотелось протянуть руку, прикоснуться к этой зловещей магии.
И, может быть, поэтому змеи не просто интересовали меня, они становились чем-то вроде тайного соблазна, за которым я всегда следила, пытаясь найти в их величественном молчании ответы на те вопросы, которые меня манили, а порой… мучили.
Было что-то недосказанное в их образах, что-то, что ускользало и не поддавалось объяснению. Эти змеи не были теми, кем их принято было считать, не просто «ядовитые черви», как любили называть их местные, да и не просто страшные чудовища. На самом деле они были совсем не так просты. Они были живыми загадками, неразгаданными тайнами, скрывающими в себе смысл, который ускользал от простого взгляда.
Часы напролет я сидела в террариуме, не отрывая глаз от этих холодных, словно каменных существ. Пока все остальные с восторгом гладили кенгуру и коал, я погружалась в их мир. В их невозмутимые глаза, которые, казалось, видят сквозь меня. В их изысканные узоры на теле, запутанные и сложные, как лабиринты, в которых не было выхода. Я пыталась проникнуть в их души, найти скрытый смысл в их движениях, но на каждом шагу мне не хватало пространства для действий. Я как бы застревала на одном этапе, поглощённая самими наблюдениями.
Восхищение заполняло меня. Это было не просто любопытство, это была своеобразная магия, которая окутывала меня, не давая оторваться от того, что я видела. Я словно входила в транс, как в гипноз, и в этом состоянии мне казалось, что змеи меня призвали, что я становлюсь частью их мира.
Мои мысли становились медленными, практически не живыми. В них не было той свежести и скорости, которые обычно были у меня. Время для размышлений растягивалось, становилось невыносимо долгим и тяжелым, как будто всё вокруг замедлялось. Во мне всё как будто замирало. Я не ощущала ничего, ни внутреннего мира, ни того, что происходило вокруг меня. Это было ощущение, будто бы я и не существовала вовсе. В этой тишине, в этом гипнотическом состоянии, казалось, что не было ничего — ни меня, ни внешнего мира. Просто безвременье.
Но одно всё же было. Я, конечно, наделяла их своими мыслями о происходящем. «Как?» — думала я, — «…как они переносят своё положение… под стеклом?» И в этот момент я вдруг осознавала их могущество — силу, скрытую в невозмутимости и достоинстве. Они не показывали ни малейшего намека на то, что им тяжело или неприятно. Они будто бы не замечали стеклянных стен, разделяющих их от мира. Абсолютная беспечность. Но я знала, что это их касается. Я чувствовала, что их молчание было глубоким и продуманным, что они, сильные и мудрые, испытывают это на своей шкале.
Их поведение завораживало меня. Какая власть и сила — быть такими спокойными в таком ограниченном мире! Они вели себя, будто между ними и миром нет разницы: стекло — это не стекло, а воздух — не воздух. Они были словно каменные статуи, но с глазами, полными смыслов, которые не нужны были никому, кроме них самих. Они были сами в себе, не зависящие от внешнего мира и словно существующие по своим собственным законам, игнорируя всё, что могло бы их потревожить. И это было их главным состоянием — невозмутимостью, которая была их силой.
Я даже могла бы поклясться, что они добровольно позволили себе оказаться в этих ловушках, в этих «террариумах», как если бы они не видели в этом угрозы. Казалось, что они сами знали нечто важное, что я ещё не могла понять. Я видела их интеллект и мудрость, их безмолвную власть, которая была не просто в их способности выживать, но в их способности не терять достоинства. Я не сомневалась, что они умнее людей, и каждый их взгляд, каждый поворот тела был как загадка, которую нужно разгадать.
Но зачем они это делают с собой? — этот вопрос был не для детей. Он был слишком глубоким и сложным, чтобы он был простым детским любопытством. Я постепенно подрастала до его величины, как если бы я готовилась покорить вершину. Этот вопрос все больше становился моим, и я присваивала его себе, осознавая, что это вопрос, который не все могут задать и ответить. Это было словно вхождение в другой мир, мир, где самые простые вопросы становились самыми сложными, а ответы — вечными.
Но на этом континенте был свой собственный президент, в каком-то смысле. Вы подумали, что это кенгуру? Утконос? Нет, это был крокодил! Конечно, его статус был скорее неофициальным, полулегальным, но он всё равно был — реальный! Лично я видела и понимала, что для большинства людей он был реальнее, чем все прочие символы, и даже важнее, хотя они скрывали от себя его настоящий рейтинг. Это был «Австралийский монарх», но в своём особенном и могучем виде.
Я размышляла, что люди нарисовали на флагах и плакатах милого кенгуру, ведь для многих это было важно — представить Австралию как страну добродушных существ, где царит светлая, безоблачная жизнь, счастье и благополучие. Где всё окружено райской природой и нежными травами, и где каждый день — это праздник. Но вот только нарисованный кенгуру — это не то же самое, что настоящий. И тем более не может быть таким же как живое существо. А что уж говорить про рай, если даже в картинках всё не так, как в реальности?
Да, многие не признавали крокодила за символ власти, и, возможно, даже убивали их, пытаясь этим хоть как-то «утвердить» своё мнение. Убивали из зависти или собственной неосведомленности. Но несмотря на всё это, непризнание не могло затмить истинного трепета, с которым люди всё равно считались с этими древними созданиями. Ведь невозможно было просто прыгнуть в болото с крокодилом, уверяя всех, что ты не боишься, как будто это незначительная угроза. Это было бы дерзким пренебрежением, и никто не решился бы на такое.
И убивали их подло, как самих себя — из ружей, на безопасном расстоянии! Прежде всего, чтобы не столкнуться лицом к лицу со смертью, чтобы не увидеть её в глаза. Таковы они — трусливые волки, те, кто не победил смерть в себе, а, пытаясь освободиться от собственного страха, насилуют ею других. Они следят за смертью через прицел, устраивая из неё жуткие, гнусные опыты, проливая кровь без малейших угрызений совести. И, подло кливеща, они сами же растолковывают себе и окружающим «факты» об опасности и агрессивности крокодилов, придумывая, как эти величественные существа всегда готовы напасть.
Но что они делают? Прыгают в болота к ним, задираются, преследуют, пытаются спровоцировать на самооборону, как если бы это была игра! Засовывают свои головы в пасть, изображая жертву, с ужасом ожидая, что тот, кто стоит на грани, покажет им свою истинную силу. Эти болезни, эти дурные, искаженные стремления, они заражают и других. Находясь в себе, в своём состоянии страха, они не могут позволить себе существовать в пустоте. Нужно подцепить кого-то, украсть чужую жизнь, чужую сущность, чтобы хоть как-то почувствовать свою ценность. Это их игра на выживание. Создают, создают себе бытие через чужую смерть, чахнущую, погибающую сущность, пытаясь воспроизвести своё могущество в мертвых отражениях.
И так, дергаясь в ужасе и жажде, они продолжают искать своё место в этом мире, но всё, что им остаётся — это поглощение. Поглощение чужой силы, чтобы восполнить свою пустоту, пока не иссякнет последний искорёженный, убитый инстинкт, который они пронесли через всю жизнь — первобытный потенциал, когда-то данную жизнь, а теперь уже поглощенную их ложью.
Я слышала и другие мнения — что эти люди, словно попавшие в ловушку собственного разума, живут в самодельных резервациях, где сами создали стены, не ведая, что такое настоящая земля. Они ходят по бесконечным просторам асфальта и камней, будто заперты в бутылке-городе, из которой нет выхода. Здесь их развитие строго ограничено узкими рамками, которые они сами установили, питаясь своими же произведениями и бесконечными «всё-объяснениями».
В их глазах возможности превратились в слоган: «Можем!» — и этого мало, чтобы ощутить, что значит нести жизнь, а не просто существовать под водой. Мечты заполнили их головы, заменив даже самодостаточное движение ног, а порой и плодотворное биение сердца. Информация у них уже не дар, не результат глубокого анализа, а просто вещь, как вода в аквариуме, которую сливают без лишних церемоний. И пока ее не поменяет кто-то, кто действительно заботится об этой воде, она будет цвести, эволюционируя в каких-то древних паразитов, источающих запах прогресса.
Постепенно, под воздействием этой питательной, но ядовитой среды, они превращаются в нечто, похожее на ящеров, которые вырастают с ужасающей быстротой, заявляя всему миру: кто же на самом деле является хозяином этого аквариума? А если воду переливать из одного аквариума в другой, то ореол прогресса будет расти, как неизлечимая проказа, и чудовища, по образу и подобию древних мифов, вылезут изнутри на свет, показывая всем, кто же истинный властелин их мира.
Эти слова звучали как предупреждение — тревожный зов о том, что границы между искусственным и настоящим размываются, и прогресс, превращённый в паразита, готов в любой момент заявить о себе, обрушив на мир свою холодную силу и отравив даже самые святые идеалы.
— Зилла, а как ты думаешь?.. — Зак завёл свою старую песню, голос его звучал так, словно в каждой ноте заключалась тайна прошлых лет.
— Нет, он не спит, — ответила я на незаконченный, но повторяющийся вопрос, и в этом коротком слове было что-то почти магнетическое, заставляющее мое сердце трепетать.
— Да? А как же он?.. — Зак повторил, с ноткой насмешки, словно мы уже бесконечно обсуждали это, но вопрос всё равно оставался живым, как старинная мелодия, которую невозможно забыть.
Мы шли в зоопарк к Нику. Ник — крокодил, и его имя звучало, как шёпот древнего ветра. Ник попал к нам в зоопарк очень давно, и ходили слухи, что он был не просто опасен, а поистине гигант — словно немой страж, заключённый в клетку, чтобы удержать силу, которую он мог бы выпустить наружу. Его кожа была темной, почти черной, переливающейся от глубокого сине-зеленого до едва различимого инопланетного отблеска, словно сам он пришёл из иных миров, из далёкой вселенной.
С того дня, как я впервые увидела Ника в парке, он проник в мои сны. Эти сны были детальными, как тщательно нарисованная картина, повторяющейся с поразительной регулярностью. Каждый раз, когда сон начинался, я оказывалась лицом к лицу с этим загадочным существом — и ощущала одновременно страх, трепет и неописуемое восхищение. Как будто его взгляд мог проникнуть в самые глубины моей души, оставляя там следы древних тайн и неизбывной силы.
Эти сны стали для меня чем-то вроде таинственного ритуала, где ночь превращалась в время откровений, а Ник, словно посланник из другого измерения, показывал мне, что границы между явью и сном столь тонки, что можно поверить в чудо даже посреди мрака.
***
Это был мой первый год практики, год, когда всё вокруг казалось новым и не до конца понятным. Обещанные адаптационные периоды, о которых так пестрили в разговорах, так и не пришли, и установление контактов с детьми прошло почти незаметно, словно тихим шорохом весеннего ветра.
Дети, которые «достались» мне, были совершенно обычными, с типичными для их возраста, яркими и живыми детскими сосудами, полными мечтаний и неразгаданных тайн. Они, как маленькие алхимики, подставляли свои чашки, пытаясь напиться до краёв, причем делали это, переворачивая их вверх дном, словно желая по-новому увидеть мир. В их глазах блестело искреннее удивление, когда они впервые пробовали напитки, совершенно незнакомые и волнующие их своим вкусом, словно каждый глоток был открытием новой вселенной.
Всё происходило в стенах школы, где и мой Зак Ньюмэн преподавал. Как могло быть иначе? Он тоже был на пороге своего первого профессионального года. Помимо преподавания, он по совместительству был тренером по футболу, превращая каждую перемену в настоящую тренировку, полную азарта и жизненной энергии. Его подход к делу был так же свеж и непосредственен, как и мои первые шаги в педагогике, а его улыбка и поддержка делали даже самые сложные моменты менее тревожными.
В этом новом мире, где каждый день дарил свои маленькие чудеса, я училась не только передавать знания, но и впитывать атмосферу, которая пропитывала школу. Каждая детская искра, каждый смешок и даже тихий шорох разговора между учениками — всё это становилось частью моего первого, незабываемого опыта, оставившего след в сердце на долгие годы.
Я жила одна, недалеко от школы, словно в маленьком островке тишины посреди суетного мира. После уроков я почти не общалась ни с кем, кроме Зака, а единственным исключением был Ник. Ник, величественный крокодил, стал для меня не просто другом, а неким проводником в иной мир, куда я уходила, чтобы найти себя. Почти каждое свободное дневное мгновение я проводила в парке у Ника.
Служители парка, начиная с самого детства, манили меня вступить в их ряды, словно приглашая стать частью таинственного братства, где время текло иначе, где каждый листик и каждая капля росы хранили древние секреты. Но я спокойно и твердо отказывала, чувствуя, что принятие их мира может означать потерю моего единственного друга. Иногда, в тихие моменты сомнения, я всерьёз задумывалась: «А не стать ли ближе к этому миру?», но каждая такая мысль, проанализированная до мельчайших деталей, неизменно приводила меня к выводу, что, приняв их, я могу не только удалиться от себя, но и утратить того, кто был для меня столь бесценен.
Приходя в парк, я занимала своё привычное место, где могла погрузиться в мир своих размышлений. Если бы у меня была хоть капля ловкости в улавливании и упорядочивании мыслей для того, чтобы выложить их на бумагу, я, возможно, написала бы целую книгу. Но как только я бралась за чернила, моя фантазия, подобно неукротимому урагану, уносила меня на крыльях аллегорий и иносказаний в такие дали и с такой скоростью, что мне казалось: лучше бы в тот миг не иметь головы вовсе, чтобы не быть захваченной бурей воображения.
Каждая попытка сосредоточиться, направить внутренний взор на какой-либо образ или идею, тут же разбивалась ливнем неведомых воспоминаний и предрассудков, смешанных со стереотипами, как темные тучи над ясным небом. Я чувствовала, как мой ум, безжалостный и беспощадный, превращал меня в мокрую, беззащитную фигуру, дрожащую от холода неведения. В такие моменты я искала укрытия в теплом море сна, где хотя бы на мгновение могла забыть о своём внутреннем смятении.
Но это было лишь начало. С годами климат моего внутреннего мира смягчался, словно под ласковыми лучами солнца, и благодаря моей неизменной позиции, я начала чувствовать, как вокруг меня формируется нечто новое. Мой внутренний мир начал откликаться, нити, связывающие внешний и внутренний миры, становились крепче и ощутимее, как тонкие, но прочные паутины, вплетённые в ткань бытия.
Постепенно я перестала скрывать от самой себя свои пестрые мысли, некогда пугающие меня своей яркой палитрой, своей неожиданной красотой. Я превращалась в настоящего исследователя, как сырая глина, обретавшая форму на гончарном круге. В каждом моём переживании, в каждой мелкой детали становилось понятно: приближается неизбежное действие, действие, которое довершит процесс формирования меня как личности, доведёт меня до состояния, когда мой внутренний сосуд будет готов к полноценному употреблению, наполнению новой жизненной силой и смыслом.
В этот момент я чувствовала, как каждый прожитый день, каждое мгновение, проведённое в парке с Ником, с Заком, с моей собственной мечтой, становятся неотъемлемой частью меня. Они складывались в сложный узор, где даже грубые, болезненные моменты уступали место тихой радости понимания, а сомнения растворялись в свете нового опыта. И вот, когда нити двух миров сливались воедино, я понимала: я стала не просто наблюдателем, а творцом своей судьбы, готовой к новому этапу, к действию, которое перевернёт мою жизнь навсегда.
Я знаю, что меня считают странной — и в парке, и в школе. Но, понимая, что у каждого из них есть свои маленькие тайники-чуланчики, свои скрытые уголки души, они всё же боятся выставить меня напоказ, как яркий символ, как знамя их собственной неуверенности. Их теория о моей странности существует лишь в их собственных замкнутых мирах, ограниченных узкими рамками их опыта.
Как только кто-либо осмеливается задать мне один из тех вопросов, которые для них подобны «колонам, поддерживающим крышу их здания», они, едва сдерживая внутренний резонанс, который сама реальность им навязывает, замолкают. Они перестают видеть не только эти, казалось бы, важные колонны, но и самого архитектора, творца их замкнутого мира! Этот факт всегда приводит их в состояние острого стресса, как будто буря разразилась в стакане воды.
Пока я наблюдала за этим, всё происходящее в их прозрачных, но мутных от следов прошлого «стаканчиках» жизни, я невольно насматривалась на гримасы, которые они выдавали в моменты внутреннего смятения. Эти гримасы, словно незваные гости, выпрыгивали наружу на их лица, как невидимые насекомые, внезапно оставляющие после себя неприятное чувство отвращения и страха. Смесь выражений, которые возникали на их лицах, была настолько странной и непредсказуемой, что мне порой становилось не по себе, словно я наблюдала за чем-то чуждым и чуждым даже себе.
И вот так, в каждое мгновение, когда они пытались сохранить свою хрупкую уверенность, я становилась зеркалом их внутренних страхов, отражением той неразрешимой смеси эмоций, которую они так отчаянно пытались скрыть. В этом отражении я видела не только их страх, но и нежелание признавать истину: что в каждом из нас таится что-то необычное, что-то, что выходит за рамки обычного, что требует смелости, чтобы быть принятым. И, может быть, именно в этом и заключается красота странности — в возможности быть собой, несмотря на страх окружающих.
Сначала я не могла понять, почему на мой самый простой ответ возникает такая бурная реакция. Представьте себе: кто-то спрашивает меня, с улыбкой или недоумением в голосе:
— Зилла, ведь правда, что от снотворных может болеть голова, да и… проблемы могут быть с… пищеварением? А?
Я невинно пожимаю плечами:
— Не знаю.
И в этот миг на лице спрашивающего мелькает нечто, напоминающее образ вечернего разговора в привычном баре, где, по его мнению, даже бармен, услышав его столетнюю просьбу, ответил бы: «Нет… и, кстати, предъявите документ, чтобы удостоверить вашу личность!»
Неожиданно кто-то другой, словно срываясь с пустоты, врывается в разговор:
— Ну… вы, то, Пасху не признаёте!? — И тут добавляет как бы с долей презрения: — А оно и правильно!? — Слова льются, словно стрела, пронзающая все пространство: взгляд, направленный снизу вверх, сбоку, с такой колючей насмешкой, что я невольно прищуриваюсь, словно пытаясь разглядеть, не стоит ли кто-то уже за моей спиной.
В этот момент внутри меня начинается настоящий поиск. Кто этот человек, с кем так дерзко заговорили? Его слова вызывают во мне ассоциации с Гербертом Уэллсом, пытающимся случайно обнаружить невидимую нить, связывающую осознанное с неосознанным, устроившуюся где-то в самой глубине мироздания. Этот испытатель правды, казалось, так стремился вернуть ту «выпущенную стрелу», которая, сбившись с курса, упала, как сломанная палочка, без всякого величия. Никто бы и не подумал, что это была стрела, если бы не привязанная к ней булавка, словно метка, напоминающая о её истинной природе.
Он, в своей спешке, сначала хотел найти и вернуть эту стрелу, спрятать её, а потом, обнаружив свою постыдную причастность к ней, тихо убрать руки за спину, как будто боясь, что кто-то заметит взятку, скрытую в его действиях. Или, быть может, он подозревал, что за мной наблюдает ещё одна пара лишних глаз, а может, дело было в том, что сумма, которую он воспринимал как нечто оскорбительно мизерное, оскорбляла его, великого деятеля? В любом случае, вся эта сцена, словно аллегория, пробуждала во мне вихрь эмоций, где вопрос истины и самобытности вдруг обретал небывалую силу.
Я стояла, слушая, как слова, подобно искрам, вспыхивают и гаснут в воздухе, оставляя после себя лишь лёгкий аромат протяжённой, неуловимой истины, и понимала, что в каждом из этих вопросов скрывается целый мир, готовый быть исследованным, – мир, где даже самые, на первый взгляд, банальные реплики превращаются в символы, держащие нас на грани между обычным и волшебным.
После того, как я вдумчиво изучила их мучительные поиски, эти бесконечные попытки найти свои цепочки, связывающие их ошейники с реальностью, я начала несколько раз входить в их положение, словно примеряя чужую боль на себя. Я пыталась, как будто от всей души сочувствуя их слабостям и «естественным несовершенствам», помочь вернуть всё назад, восстановить утраченное равновесие, которое они так упорно теряли в этом мире.
Постепенно я поняла и убедилась: вместо того чтобы смело выбросить «лук и стрелы» – инструменты, которые, как они думали, могли бы привести их к цели – они без устали искали новые причины, оправдания тому, почему их стрелы не достигали цели. И как только они потерпели неудачу с первым оружием, они переходили к другим орудиям, другим видам «оружия», пытаясь, как будто, доказать свою правоту через бесконечный арсенал причин и следствий! Я перестала вникать в эти кривые пути, отказываясь слушать их самодовольные речи, как будто отказываясь слышать голос инвалидности души, не способной выйти за рамки собственного страха.
И вот что было поистине удивительно: никто и никогда не задавал мне вопросов о Нике. Уже больше десяти лет я ходила в парк, посещала того загадочного крокодила, и даже в школе, среди привычных разговоров и суетливых взглядов, никто не интересовался моими визитами к нему. Единственный случай, когда подобное произошло, был ещё в детстве – случай настолько странный, что он потряс нас с Заком до глубины души…
Эта тишина вокруг Ника, как будто, окутывала его ауру тайны. Ник оставался неизменной загадкой, которой я могла доверять больше, чем словам тех, кто так упорно пытался найти оправдания своим неудачам. И в этом молчании я находила утешение и уверенность, словно понимая: иногда истинная сила кроется в том, чтобы не разбрасываться бессмысленными обоснованиями, а молча оставаться собой, невозмутимой даже перед лицом самых непреодолимых вопросов.
Был прекрасный весенний вечер, когда всё вокруг было пронизанно золотым светом заката. Мы с братом, словно два свободных духа, висели на старом заборе, неспешно перешептываясь, наблюдая за нашим давним приятелем. Ник, величественный крокодил, казался почти мифическим существом, лежащим в пруду. Не то чтобы он активно плавал — он просто спокойно покоился где-то под водой, словно растворённый в этом тихом, вечернем омуте. Мы пришли как раз в тот момент, когда он начал погружаться, и теперь затаив дыхание, ждали его всплытия.
— Скажи, Зилла, как здорово было бы, если бы Ник вдруг удрал? — спросил меня Зак, глаза его сверкали от предвкушения приключения.
Я вздохнула, чувствуя в себе одновременно колючую наивность мечтательности и тихую грусть:
— Да, — ответила я, словно разделяя его странное воодушевление, но при этом испытывая тихую тоску по привычной стабильности.
— Представь, — продолжал он, — нырнул он здесь, а потом вынырнул в бескрайнем океане! Разве это не было бы потрясающе?! Ведь, Зилла, это здорово, — его голос всё более нарастал, и он, почти захлебывался от восторга, предаваясь собственным фантазиям о небывалых приключениях.
— Хватит, Зак, — мягко, но решительно прервала я его, нахмурив брови, — Ник здесь, за забором. Его место неподвижно, и он остаётся нашим постоянным другом.
«Рыжий Нью», как я привыкла называть его в шутливой манере, вдруг понял, что увлёкся своими мечтами. Он глубоко вздохнул, его взгляд, полный смущения, блуждал по сморщенному лбу, и он опустил глаза. Я почувствовала, как он сам через меру напустил тоски, потерялся в своих желаниях.
— Придёт день, — тихо сказала я, хлопая его по плечу и обнимая крепко, словно пытаясь вернуть его к реальности, — и… — я замолчала, не сумев завершить мысль. В тот же миг на нас легла тень, словно огромная туча закрыла солнце, и мгновение замерло в напряжённом ожидании.
Мы обернулись с тревогой, перед нами предстало лицо Джефа, неожиданное, как холодный порыв ветра в жаркий день, и такое, от которого сердце билось чаще. Его появление стало новым витком в нашей маленькой драме, добавив в этот вечер ещё больше неведомой тайны и предчувствия грядущих событий.
Джеф был настоящим аборигеном, но не таким уж обычным, а каким-то вечным искателем, неугомонным странником нашего города. Его знали все, и каждый видел в нём что-то непостижимое. Иногда он одевался, как все: в привычные серые джинсы и клетчатую рубашку, словно стремясь слиться с толпой. Но были и дни, когда он появлялся так, что его было почти невозможно узнать — одетый лишь частично, будто намеренно оставляя большую часть тела на волю стихии, словно природа сама стала его одеждой.
Его взгляд был угрюм и пронзителен, как будто он видел то, чего не видели остальные, и говорил на своём языке, который казался смесью забытых диалектов и неясных шёпотов. Иногда он заговорщически бубнил что-то под нос, будто ведёт беседу сам с собой, задавая вопросы, на которые даже он не мог дать ответа. Его взгляд, то устремлённый вниз, то словно ищущий ответы в пустоте, порой создавал впечатление, что глаза его вообще отказались видеть мир вокруг.
Одни горожане называли его сумасшедшим и, обсуждая его, никогда не осмеливались смотреть прямо в глаза, словно его присутствие было слишком пугающим для обычного человека. Боялись, наверное, увидеть в нём отражение чего-то слишком глубокого и неизведанного. Другие же, напротив, считали его невероятно умным, уверяя, что он окончил какой-то университет, где его ум закалялся в огне знаний — то ли в Англии, то ли в Америке, точно никто не мог сказать. Особое место в этих разговорах занимали пожилые одинокие женщины, для которых Джеф был настоящим «зеркалом мира», отражавшим их собственные переживания и мечты.
В нашем городе он стал яркой, противоречивой фигурой, символом ненормальности и свободы, словно сам воздух был насыщен его эксцентричностью. Его личность была как калейдоскоп: каждый новый взгляд на него открывал новую грань, новую историю, наполненную тайнами и эмоциями. И если кто-то пытался свести его к простым ярлыкам, то тот лишь упускал ту всю сложность и красоту, которая заключалась в каждом его жесте, в каждой непонятной реплике.
Одним словом, Джеф был больше, чем просто житель города — он был живым воплощением противоречий, человеком, который, словно яркое пятно на фоне серой повседневности, заставлял всех вокруг задуматься о том, что такое настоящая свобода, и куда может завести душу, если не ограничивать её рамками обыденности.
Среди детей он был воплощением почти мистической тайны, окутанной густым налётом ужаса, который в детском воображении всегда казался одновременно пугающим и волшебным. Именно туда тянулись все — туда, где всё кажется пострашнее, где страх превращается в восторг, а каждая встреча становится чем-то, что ярче любой ярмарочной суеты. Лично для меня его образ был не менее необычен. Видя его или проходя мимо, я ощущала физический холод, словно внезапно ступала в прохладный, сырой подвал, где холод проникает до самых костей.
Зак, наблюдая за этим, реагировал по-своему. Как только он замечал его присутствие, волосы на его голове начинали топорщиться, словно у собаки, встревоженной появлением потенциального соперника. Лицо его искажалось, морщинки сгущались, и в этот момент он приобретал терракотовый оттенок, как будто вспыхивал внутренним огнём. Мне всегда казалось, что в этот момент он должен был залаять или, по крайней мере, издать шипящий. Такой натуралистичный, звериный зов, как будто он превращался в животное, яростно охраняющее свою территорию.
Я не могла не переживать за него, а потом, укоряя себя за эти чувствительные реакции, представляла, как он внезапно кидается на этого незримого соперника, как будто собираясь укусить, потому что именно так природа диктует свои законы. Мне казалось, в его душе звучали какие-то дикие мотивы, древние и первобытные, что превращали его в зверя-стража. Я пыталась, очень осторожно, спросить у «остывшего» Зака, что заставляет его так реагировать, какие тайные силы пробуждаются в нём при виде этого странного существа. Но в ответ я всегда слышала лишь лёгкое недоумение и невнятное «как так?», а он, словно скрывая всю правду, никогда не раскрывал своих тайн.
Так оставалось всё неясным, как эхо заброшенного дома, и я умолкала, оставив вопросы без ответа, чувствуя, что в каждом его движении, скрыта история, которую он предпочёл оставить только для себя.
И вот мы стоим перед Джефом, слегка опешившие, прижатые к старому забору, за которым покоился огромный крокодил. Ситуация словно окутала всё лёгкой дымкой странности, переопределив привычные понятия: Ник, обычно ласково именуемый нашим другом, утратил все дружеские синонимы и превратился в нечто зловещее и недоступное. Джеф смотрел на нас долгими, молчаливыми минутами, и напряжение в воздухе росло с каждой секундой.
Я не могла первой заговорить, ведь меня с детства учили не начинать разговор с взрослыми, особенно когда речь шла о столь странных обстоятельствах. Зак, похоже, тоже утратил дар речи и даже начал храпеть, словно его разум медленно ускользал под натиском необычайной ситуации, теряя контроль над собой. Абориген, как всегда, явно провоцировал нас, своим молчаливым присутствием подталкивал к тому, чтобы мы раскрыли свои истинные эмоции.
Не выдержав внутреннего напряжения, я решила пренебречь всем воспитанием и взять ситуацию в свои руки. Лишь только я открыла рот, чтобы спросить, что же нужно мистеру Джефу, как вдруг он сам заговорил, его голос раздавался с неожиданной решимостью:
— Себека слушаете?
Я, словно проснувшись от ледяного шока, с трудом произнесла:
— КА-КА-Кого?
Мгновение повисло в воздухе, а затем Джеф, с видом древнего мудреца, продолжил:
— О, великий Себек, посланник могущественных фараонов, он пришел освободить страну Идим от болезни белых попугаев!
Сквозь «иней» непонимания и дрожащие звуки моего голоса я поняла, что мы с Заком оказались на настоящем концерте с элементами острых ощущений — в самый почётный первый ряд, где каждая фраза превращалась в загадку, а каждый жест оборачивался мистическим пророчеством. В этот момент реальность и фантазия сливались, и я ощутила, как холодный ветер перемен касается моей души, заставляя сердце биться чаще, а разум — сомневаться в простоте бытия.
«Чревовещатель» продолжал, его голос становился всё громче, разносился эхом, словно древнее пророчество, полное яростных образов и предвестий:
— Приходит час, и великий Кир, словно восстающий из пепла, выйдет на берег на двух ногах и, как истинный повелитель, прогонит со всей земли Индим всех белых какаду! Они не постигли мудрость законов Индима, не знают, кто с начала времён является настоящим царём!
— Они убивают Индим и проливают её кровь — кровь чёрных людей, верных слуг Кира!
Когда Кир правил людьми и Индимом, всё было устроено по непоколебимому закону! Каждый знал свои права и имел своё место для охоты и даров. Люди жили на земле, рыбы владели океаном. Кир управлял и землёй, и морскими просторами: он даровал солнце дню и луну ночи, держа своим могучим хвостом землю, чтобы бурный океан не вырвался в яростное течение в Рад. Он знал, кому суждено жить, а кому — отправиться в Мэрд. Он, словно грозный властелин, загонял рыбу в сети рыбаков и творил приливы и отливы, оберегая Индим от зловещего Ха'ра.
Но вот ветер принес белых какаду, и они, не подчиняясь закону, устроили восстание. Каждый из них был слабее Кира, не мог состязаться с его неукротимой силой и победить его. Однако их прилетело так много, что стаи какаду затмили даже солнце, и Кир утратил власть над светом! Их полчища заставили его изгнать себя в болота, они стали убивать и поедать мясо его детей! Из-за этого океан перестал лить дожди, и Индим начала умирать! Его сердце иссохло, и он превратился в нечто, напоминающее горбатого кенгуру, который не пьёт воды и не скачет, а лишь пылает, рыжим закатом смерти…
Но он не умрёт! Кир поднимет чёрных волков, зверей с острыми челюстями, способных не только стремительно плавать в воде, но и бегать по земле, как дикие кенгуру! Его верные слуги вернут ему трон царствования! И великий Себек пришёл помочь своему брату! АДА-ГА-РА-ГАН!!
Каждое слово «Чревовещателя» проникало в душу, разжигая воображение, словно пламя древнего костра, где в отблесках огня всплывали образы забытых империй и неукротимой силы природы. Образы Кира, Индим и белых какаду сливались в единую симфонию предвечного противостояния, где судьбы людей, океаны и небеса переплетались в вечной борьбе света и тьмы. Этот пророческий вихрь казался одновременно страшным и завораживающим, оставляя слушателей наедине с их самыми глубокими страхами и надеждами на возвращение древнего порядка.
Я думала, что не доживу до самого антракта. Слова Чревовещателя сдавили мои плечи, как старый, тесный костюм, оставшийся с прошлогодних праздников, и я почувствовала, как холодный страх охватывает меня. Не решаясь взглянуть на Зака, я наблюдала, как с Джефом творилось нечто фантасмагорическое. Он производил впечатление человека, оторвавшегося от земли и не в переносном смысле. Его выступление было таким, будто он парил над нами, даруя нам вдохновение, словно ангел, сошедший с небес, но с искорками древней мудрости в глазах.
Вдруг за нашими спинами послышался шум, тихий, но настойчивый, как предвестие чего-то неизбежного. Джеф, словно под действием невидимых сил, стал медленно уменьшаться, его фигура сжималась, будто его гнали невидимые «буба-гары», и вскоре он исчез, растворившись в воздухе.
Мы перевели дыхание, и, обернувшись вслед звукам, наши глаза расширились от неожиданного зрелища. Ник, величественный и загадочный, приблизился к забору так близко, что я, наконец, смогла по-настоящему ощутить, что значит быть лицом к лицу с крокодилом. Это мгновение, наполненное смесью ужаса и восторга, заставило меня ощутить, как мое желание приблизиться к этому древнему существу осуществилось. В тот миг я поняла: иногда самые страшные мечты могут воплотиться в реальности, если только ты осмелишься их принять.
Мы стояли, пропитанные недавним происшествием, словно окутанные тонкой вуалью, из которой просачивались холод и избыток ужаса. Казалось, что наши тела и души оторвались от привычных связей и начали вырываться наружу, будто через поры кожи вместе с влагой и страхом. В этот момент, когда всё вокруг казалось пропитанным зловещей магией, к нам подошёл служитель парка по имени Дик Диккенс. Его появление словно развеяло тёмные чары, навеянные «продвинутым мистиком», и вернуло нас на привычный уровень реальности. Атмосфера, надутую ядовитой аурой Джефа, вдруг разрядилась, как будто кто-то проколол надутый воздушный шар.
— Это плохие семена, ребята, — сказал он, медленно кивая в сторону, куда уже удалился Джеф, оставив после себя лишь эхо странных звуков. — Когда мы ловили Ника, он нам здорово мешал!
Мы синхронно повернулись и взглянули на Дика, словно внезапно осознавая, что это имя, имя нашего «спасителя», принесло нам долгожданное облегчение. Его спокойный, уверенный голос стал для нас якорем в этом вихре странных и тревожных событий. Его слова открывали дорогу в знакомый мир, где страх и загадочность постепенно уступали место реальности.
Именно это мгновение стало отправной точкой для рассказа, который, как оказалось, был известен не всем в городе. Дик Диккенс, с нескрываемым удовольствием и важностью, приготовился поведать свою знаменитую историю поимки, историю, о которой, кажется, весь город только и шептал, а мы, возможно, никогда не слышали её в полной мере. Он, словно настоящий рассказчик с великим талантом, ощущал в себе прилив вдохновения, как будто эта «счастливая встреча» с нами подарила ему дополнительную порцию творческой энергии.
Мы слушали его, затаив дыхание, словно сами становились участниками этого древнего ритуала. И, несмотря на всю странность и непредсказуемость прошедших часов, в голосе Дика звучала искренность, которая постепенно разгоняла остатки страха и тревоги, возвращая нас к привычной, хоть и немногим, но тёплым чувствам реального мира:
— Видите ли, — начал свой рассказ Дик Диккенс, — позвонил нам некто Фред Догор. Точнее, не нам, а в службу спасения. Этот Фред Догор — простой фермер, живущий на севере города, где расстояние до нас около тридцати километров. Его участок земли примыкает к реке, текущей величественно и спокойно, будто старая мудрая река, знающая все тайны земли.
И вот, ребята из спасательной службы звонят нам и говорят:
— Так, Дик, получили сообщение от Догора. Он утверждает, что у речки на него напало какое-то чудовище.
— Кто напал? Крокодил? Змея? — интересуются они, пытаясь разобраться в происходящем.
А он в ответ:
— Чудовище, огромное чудовище!
Ребята тут же поняли, что человек, наверное, перенервничал, и мягко успокаивали его:
— Успокойтесь, сэр, расскажите, как оно выглядело, какой величины?
— Похоже, отвечает на крокодила, но точно не крокодил, — добавил он, и голос его дрожал от волнения.
Если бы действительно грозила опасность для Фреда Догора, спасатели пообещали бы выехать немедленно. Но, говорят, ситуация оказалась иной. Фред звонит чуть не каждый день и даже в мэрию заявил: «Поезжайте, найдите, выловите это чудовище и заберите себе в парк!» С разрешением на всё, как будто закон уже одобрил эту авантюру.
— Ну, что делать? — продолжил Диккенс, и я слышала, как в его голосе заиграла смесь весёлой решимости и недоумения. — Собираю я команду, — сказал он, и в этом тоне слышалась нотка вызова самому неизбежному.
— Конечно, я понимал, что кроме крокодила в тех водах никто не осмелится шалить, а сердце всё равно бьётся тревожно: йок, йок, йок. «Матушка» наша, старая и угрюмая, как небо перед грозой, капризничает со своими научными загадками и тайнами, сыплет нам загадками, словно мелкими каплями дождя. Возможно, она вынашивает в себе образ какого-нибудь нового вида, спящего под землёй в своём логове, а теперь, благодаря прогрессу, решил вылезти из тьмы и развлечь ученых.
Вот так я собрал команду, и мы двинулись в гости к Фреду Догору, чтобы распутать эту загадку, встретиться с чудовищем и, быть может, принести спасение или хотя бы ясность в этот странный и волшебный мир нашего парка. Каждый шаг на пути к его участку был пропитан ожиданием, смешанным с легким трепетом и восторженной неуверенностью, ведь мы знали, что впереди нас ждёт история, которую ещё долго будут пересказывать в узких переулках нашего города.
Надо сказать, что Дик Диккенс, которого мы знали, был мужчиной лет пятидесяти, с внушительным, здоровенным телосложением и ростом, почти достигающим двух метров. Его фигура казалась выточенной из грубого камня, мощного и непоколебимого, словно живое воплощение силы, предназначенное для того, чтобы держать порядок в парке. Именно его использовали исключительно для случаев, когда нарушался правопорядок, будь то со стороны людей или животных, когда требовалась физическая мощь, а послушание и кроткая исполнительность, которыми он был щедро одарён, становились залогом безопасности.
Но, скажу вам, о его уме можно было бы сказать совсем другое. Он был словно закупоренным, как будто сознательно ограничил свою интеллектуальную сферу, да и делал это добровольно, по собственной воле. Мне пришлось наблюдать за ним годами, и я убедилась, что его ум не жаждет новых открытий, ему вполне хватало случайного рукопожатия журналистов или натуралистов, чтобы месяц, а то и больше, он ходил, словно герой кинофильма, затерявшийся в собственной роли.
Мы с Заком, наблюдая за ним со стороны, не могли поверить, что этот огромный, сильный и уже не молодой мужчина оказывается таким доступным и разговорчивым, как школьник, если только речь заходит о темах, волнующих наши сердца, например, о Никe. Его откровенность, его способность рассказывать истории, казалось, разрушали все стереотипы, и мы, словно заворожённые зрители на спектакле, впивались в Дика Диккенса жадными, покорными взглядами, будто бы он был единственным актером на сцене, способным оживить сам театр.
Его рассказы об удивительных приключениях, о крокодиле Нике, о загадочных происшествиях парка, всегда заставляли нас забывать обо всём на свете. В его голосе звучали грубая сила и не покорённая жизненная мудрость, смешанные с неким детским любопытством и искренней радостью от возможности поделиться своей правдой. Такой контраст между его мощным обликом и простотой, с которой он входил в разговор, был поистине удивителен, и каждый наш встречный взгляд с ним напоминал нам, что за внешней суровостью кроется целый мир, полный неожиданных тайн и теплых, человеческих откровений.
— Я сразу понял, что это место скверное, будто забытое всеми богами. Крутой обрыв у реки, берег, обрамлённый большой глубиной, словно зияющая пропасть, делал ловлю не просто сложной задачей даже для ящерицы, не говоря уже о таком силаче, как Ник. Но прежде чем приступать к делу, нужно было убедиться, что здесь действительно кто-нибудь есть, и что это именно крокодил, а не какая-нибудь выдумка. Ведь Фред Догор, наш фермер, не выглядел как настоящий болтушник-сливочник, но, кто его знает? Говорят, что в наши дни вместо виски он предпочитает какие-то таблетки или лекарства, которые местные прозвали «колёсами». Вот и я подумала: не ездит ли случайно наш фермер по ночам на луну на этих «колёсах», чтобы потом рассказывать нам сны для гнусной популярности, пока мы сидим тут ночами, угощая насекомых?
Мы поставили ловушку с приманкой и через день пришли проверять результаты. Всё было разорвано, как будто ножом порезано, но при этом казалось, что ткань просто порвана, словно кем-то дерзко разорвана на части. «Фигня какая», — подумала я, но все же не могла оторвать взгляд от этого безобразия, наблюдая за нашим фермером, который всегда умел подшучивать над судьбой.
И вот, когда он увидел, что с нашими сетями стало, его лицо буквально позеленело от тревоги. Сердце его, как оказалось, не выдержало — он почувствовал себя ужасно и лег в своём доме. Вызвали врача, и тот поставил диагноз: гипертонический криз. «Не вставать, следить за состоянием», — строго сказал доктор, словно предостерегая от дальнейших безобразных приключений.
Я сидел и думал: «если это он так безобразничал, то, возможно, кто-то подкрутил сценарий его ночных выходок. Но, глядя на его бледное лицо, я понял, что это был не он, настоящий и неприкрытый, с его странностями и причудами, каковой был наш Фред Догор. Это место, эта ночь — всё складывалось в причудливую картину, где реальность смешивалась с вымыслом, а каждая деталь оставляла в сердце отпечаток некой дикой, необузданной жизни.
Вторую ловушку мы и вовсе не нашли! Будто её никогда и не было, словно исчезла в чёрной пасти ночи. Тогда решили устроить засаду. Сидели у реки, словно затерявшиеся вневременные часовые, ожидая знака от великой бездны. Ночь тянулась вязко, как патока, тяжелая, наполненная тёмной влагой и редкими вскриками невидимых обитателей берегов.
Под утро нас стала одолевать усталость. Разговоры сошли на нет, веки наливались свинцом. Тишина, только дыхание воды, да стрекот ночных тварей… И вдруг – возня на реке! Вскинулись, словно по команде, бросились туда, откуда раздался шум.
Прибегаем и видим такую картину: в ловушке, дрожа от сдерживаемой мощи, сидит огромный, зловещий, темный, будто вырезанный из ночи, крокодил. А сверху на нём… абориген! Да не просто человек, а размалёванный, словно ночное божество, фигура в безумных красках, с перьями в волосах, с каким-то фанатичным огнём в глазах! И что же он делает? Он режет верёвки!
Мы все замерли, едва не кинулись к нему, хотели крикнуть, но наш проводник Мэд Кори сделал быстрый, едва заметный знак – замрите. И мы замерли. Потому что понимали: любое наше вмешательство может оказаться для этого дикаря фатальным.
Мы стояли, разинув рты, с выражением крайнего научного ступора. А что делал крокодил? Ничего. Лежал смирно, неподвижно, будто статуя, будто… ждал.
Абориген дорезал верёвки, сделал шаг назад, будто отступая от своей собственной смерти, поднял руки к небу и… заорал.
Нет, это был не просто крик. Это был вопль, звук, который пронзал всё вокруг, бил в уши, пробирался под кожу. У меня даже ноги похолодели, и будь я на месте крокодила – я бы куснул его хотя бы для порядка. Ученые наши, аки чувствительные девицы, закрыли лица руками, не желая видеть, как этот безумец встретит свой конец. Но развязка оказалась иной.
Крокодил не двинулся. Не бросился, не сомкнул челюсти. Он лишь… смотрел. Как будто давал понять: «Ну что, допрыгал? Убирайся по-хорошему, пока цел».
Но наш псих-абориген решил иначе. Видя, что судьба дарит ему шанс на выживание, он, как истинный маньяк, решил этот шанс проигнорировать. Он встал на четвереньки, навис над крокодилом…
Мы все затаили дыхание. Что он делает? Он хочет его обнять? Или помочь ему в воду забраться? Или… что это вообще за представление?!
Но крокодил Ник не любитель подобных игр. Его терпение истощилось, и он, лениво взмахнув хвостом, отбросил незадачливого героя прочь. Тот кубарем полетел по песку, шмякнулся о землю и остался там, переваривая в своей голове, как его провал может выглядеть в заголовках газет.
А Ник! Ник двумя неторопливыми, мощными движениями пополз к воде и исчез в реке. Но история на этом не закончилась.
Джеф, так звали нашего буйного героя, решил, что его миссия недовыполнена. Что он еще не поставил точку. И, поднявшись, рванул следом за крокодилом в воду!
Вот тут наши великие умы, прежде исполненные академического достоинства, просто сорвались с места и с криками рванули наперерез. Всё смешалось – вопли, всплески воды, мельтешение рук и ног. Никто даже не подумал, что в воде плавает несколько сот килограммов смерти.
Я остался на месте. Не потому что испугался. Но быть съеденным чудовищем – это, знаете ли, не входило в мои ближайшие планы.
Джефа успели перехватить. Вечером он сбежал, разумеется, такие, как он, не могут сидеть на месте.
А Ника мы поймали позже, на берегу. В этот раз у нас было втрое больше людей и втрое больше страха. Вдобавок, за нашими спинами всё еще звучали крики неугомонного дикаря, который плевался пеной, размахивал руками и изрыгал какие-то нечеловеческие звуки. Однако он не осмеливался подойти слишком близко.
А Ник? — я не удержалась и спросила.
— Он не сопротивлялся, совсем. Это нас и поразило больше всего. С тех пор, говорят, он ведёт себя настолько спокойно, что даже до ненормальности. Но знайте, ребята, — Дик Диккенс обвёл нас внимательным взглядом, — даже если бы в той толпе все были такие, как я… мы бы ничего не сделали с этим животным. Если бы оно само того не пожелало. — Дик Диккенс замолчал.
У меня возникло странное ощущение, будто я уже знала всё, только что мне рассказанное. Как если бы кто-то вложил это знание в мои мысли давным-давно, а я просто его позабыла. Это как с забытыми снами – иногда они возвращаются вспышками, путая реальность и воображение. Кажется, что ты впервые здесь, но внутренний голос нашёптывает: «Нет, ты уже это видела».
Мысль путешествует дальше, чем глаза и ноги, перескакивает через время и пространство. Так бывает, читаешь что-то, и вдруг оно словно становится частью тебя. Вот, например, история про одну девочку, которая уверяла, что её предки были зайцами. Она так и говорила: «Я потомок зайцев!» Почему? Да просто приснилось! И как ей было не поверить? Ведь сказали же, что мы от обезьян. Отмахнуться нет сил, принять скучно. А тут – зайцы. И вроде бы не отвергла общепринятую теорию, и оригинальность проявила.
Как и мой Зак. Он всегда хотел выделиться. Одних только его огненно-рыжих волос было мало, чтобы стать заметным. Поэтому он стал спортсменом. Но не тем, кто рвётся к пьедесталу, а спортсменом домашним, созидающим, а не разрушающим. С годами его пыл угас, как угасает костёр, оставляя лишь тёплые угли. Рыжий цвет волос потускнел, голос стал мягче, движения спокойнее.
Из него вышел превосходный воспитатель, настоящий наставник. Богатый опыт жизни в команде, бесконечные тренировки и победы закалили его характер. Он был не просто вожаком, а вожаком особенным.
— Вожак-одиночка, — говорил он о себе.
Почему одиночка? Вот тут он умел объяснить.
— В команде не должно быть борьбы за трон. Руководителя уважают, потому что он один. Его место никому не нужно, никто его не хочет занять. Лидерство? Сколько угодно. Лидером может быть любой. А вот вожак-одиночка один. Кто придумал — тот и носит этот титул. Здесь точка.
Дети чувствовали это. Они сами по природе своей бескомпромиссны, остро чувствуют фальшь. Им не нужны подражатели и повторюшки, они инстинктивно отвергают всякий паразитизм. Они хотят быть собой.
«Не копировать, а учиться. Не повторять, а перенимать и украшать чем-то своим».
Зак был для них живым примером. Легенда школы, чемпион с триумфальных фотографий. Он вдохновлял, он заставлял их гореть.
Помню один матч…
Тот день потребовал от зрителей не меньше сил, чем от самих футболистов. Жара висела в воздухе, словно натянутая струна, нервное напряжение накалялось с каждой минутой. Болельщики не сидели на месте — они жили игрой.
Когда начался второй тайм, на поле словно выплеснулась буря. Каждый пас, каждый удар сопровождался гулом трибун, криками, рыданиями. Зак был в центре этой стихии, двигался, как молния, но при этом оставался спокойным, словно уже знал результат.
Последние минуты… Гол… И — всё. Победа.
На стадионе повисла тишина. Настолько оглушительная, что можно было услышать, как кто-то выронил пластиковую бутылку. А потом — взрыв. Люди кричали, плакали, бросались друг другу в объятия.
Но не для всех этот день оказался счастливым.
Кто-то из болельщиков не выдержал напряжения и потерял сознание. Кого-то увезли на скорой. Кто-то после игры слёг с нервным истощением. А кто-то…
Да, тот матч запомнился многим.
Он оказался настоящим испытанием – не только для игроков, но и для каждого, кто был на трибунах.
Как и все значительные события, этот матч притянул к себе внимание всего города. Казалось, воздух сам звенел от предвкушения. В такие моменты жизнь напоминает день жатвы, когда подводятся итоги, развязываются старые узлы, срываются маски, судьбы сталкиваются, а некоторые наоборот — расходятся в разные стороны навсегда.
Конечно же, это был финал. Финал чемпионата по английскому футболу среди юниоров. Зак, естественно, был капитаном нашей команды. И, разумеется, нам была нужна победа, тогда как соперникам хватало и ничьей. Ну и, конечно, противостояли нам столичные. Классика.
Но футбол — это не просто игра. Это маленькая жизнь, прожитая за девяносто минут. Это катастрофы и чудеса, отчаяние и триумф, ошибки и подвиги.
Матч начался страшно нервно. Так нервно, что казалось воздух на стадионе загустел и вот-вот лопнет, как перетянутая струна. Люди на трибунах жались друг к другу, замирали, будто чувствуя, что сейчас произойдёт нечто важное. Страх и надежда перемешались, разливаясь по стадиону тяжёлым, липким студнем.
К середине первого тайма мы проигрывали 0:2.
Первый гол забил столичный авторитет, тот самый игрок, о котором шептались ещё за неделю до матча. Мол, он талант, он машина, он зверь на поле.
Второй гол оказался почти случайным. Один неверный пас, секунды замешательства и вот уже мяч летит в сетку. Это был побочный эффект от первого удара, удар по нашему духу.
Я тогда смотрела на лицо Зака. Он будто окаменел. Не злился, не паниковал, просто стоял, сжав кулаки и стиснув зубы. Я даже подумала, что он дышать перестал.
После матча он мне рассказывал:
— Веришь, Зилла? Я видел живые трупы. Я был на кладбище.
Зак говорил быстро, прерывисто, как будто снова переживал тот момент, проживал его заново.
— После счёта 0:2 я почувствовал, что остался один. Совсем. Как будто вокруг — пустота. В глазах моих парней стояли слёзы. Они смотрели на меня, и я знал: внутри у них уже всё кончилось. В их головах матч был закончен. Они не просто проиграли — они сдались.
Он замолчал, прикусил губу, словно сдерживая ярость, которая снова поднималась в нём, даже спустя столько лет.
— Я обиделся. Не знаю, на что больше — на них, на себя или на этот чёртов счёт. Это была не просто обида — это была злость. Нет, даже не злость. Я возненавидел их слабость. А ещё больше — их покорность перед этой слабостью. Их смирение перед поражением.
Он вздохнул, провёл рукой по лицу, вспоминая.
— И тогда я им сказал… О, я им сказал! Да, Зилла, я именно так им сказал!
Он резко повернулся ко мне и повторил те слова, почти выкрикивая, словно вновь стоял посреди раздевалки перед вторым таймом, с горящими глазами и стиснутыми кулаками:
— Идите! Идите к своим победителям конфетки и вознаграждайте своих жеребцов-чемпионов! Идите, облизывайте этих высокомерных, тупых акселератов, выигравших только потому, что родились в банках Мельбурна! Идите и стирайте их вонючую чемпионскую форму, которая пахнет мамиными духами, а не потом! Потому что они не знают, что значит потеть, что значит бороться! Они знают только одно — выигрывать! Выигрывать, даже не умея играть! Потому что их лошадиные физиономии имеют больше поклонников, чем девки из "Плейбоя"! И у них нет соперников, нет врагов — только восторженные зрители! Только послушные почитатели, готовые приносить себя в жертву их прекрасной, надменной победе!
Зак тяжело дышал, будто только что пробежал марафон. В глазах его сверкал огонь.
— Я не знаю, сказал ли я это тогда слово в слово. Может быть, я что-то добавил сейчас, что-то приукрасил. Но по сути… по сути это было именно так.
Я могла представить себе эту сцену. Зак, стоящий в центре раздевалки, его лицо перекошено яростью, а вокруг — команда, его команда, разбитая, раздавленная. Кто-то сжал кулаки, кто-то отвёл глаза, кто-то нервно кусал губы.
И его слова произвели эффект. Двойной эффект.
Наши соперники, "Рыжие кенгуру", услышав про «мамины духи» и «роды в банках», побагровели. Их затрясло от ярости, пальцы судорожно сжались в кулаки, челюсти стиснулись так, что скрипнули зубы. Но они не могли сделать ничего — потому что находились на футбольном поле.
А наши… наши "Кактусы"…
Сначала они, казалось, готовы были накинуться на Зака. Некоторые шагнули вперёд, а у одного уже подрагивала рука — в лицо бы заехал. Но именно в этот момент раздался свисток.
Второй тайм.
И они вспомнили, кто они такие.
Зак ухмыльнулся и посмотрел на меня, прищурившись.
— А дальше началось веселье.
С первых минут второго тайма судья взмок с головы до ног. То ли от жары, то ли от страха. Скорее всего — от страха. На поле началась бойня.
Мяч едва касался земли, зато футболисты — друг друга, и с каким азартом! Ещё немного, и матч превратился бы в первобытное побоище, где раздавали бы не голевые передачи, а смачные зуботычины. В этот момент футбол перестал быть игрой, став битвой за честь, а поле — ареной, на которой решалось что-то куда большее, чем судьба трофея.
Рёв трибун сливался в сплошной гул. Люди не просто болели за команды — они жаждали схватки. В этот день город ждал крови.
Судья понимал это. Он смотрел, как искрит воздух между игроками, как горят их взгляды, как каждый толчок и подножка становятся не случайностью, а демонстрацией силы. И он понял: ещё минута, и контроль над матчем будет потерян. Но он не дрогнул.
Было ли это мастерство, интуиция или просто дьявольская удача, но он сумел в этот хаос вложить свою волю. В момент, когда очередной игрок рухнул на траву с яростью в глазах, судья не дал сигнал к штрафному и не достал карточку. Он шагнул вперёд и громко, во весь стадион, произнёс:
— Джентльмены, вы хотите драться?
Поле замерло.
— Отлично! Деритесь! Но не кулаками. Деритесь мастерством. Деритесь честностью. Деритесь по правилам!
Он выдержал паузу, а затем, понизив голос, добавил:
— Потому что тот, кто победит грязно, проиграет навсегда.
Его голос звучал спокойно, но в этой спокойной уверенности было что-то, что заставило даже самых горячих голов задуматься.
Игроки смотрели друг на друга. Они ненавидели своих соперников, но ещё больше они ненавидели мысль о том, что их могут счесть слабыми. Грязная победа — это победа слабого. А они не слабые. Они были здесь, чтобы доказать это.
Судья дал им этот шанс.
Вместо драки — крепкое рукопожатие. Вместо грязных подножек — жёсткие, но честные атаки. Вместо дешёвых провокаций — холодный, кристально чистый футбол, в котором не было места случайностям.
Игра заиграла новыми красками. Теперь это было не просто соревнование — это был вызов. Каждый знал, что его соперник — сильный, что победить можно только за счёт мастерства, выучки, характера.
Судья потом признавался: это был лучший матч в его жизни.
Никогда, ни до, ни после, он не видел такой бескомпромиссной и чистой игры. Такой, где уважение к сопернику росло вместе с жаждой доказать ему, что он слабее. Не унижая его, а превосходя. Где мастерство было высшей ценностью, а каждая победа — заслуженной.
Футбол, в этот день, оказался выше обычной игры. Он стал чем-то большим.
Зак говорил, обращаясь к «кенгуру», но в сущности, его слова были адресованы не столько им, сколько фантомному образу. Он говорил с той силой, что связывала «кактусов» воедино, с их желанием бороться, расти, колоться! Они не хотели быть экзотическими питомцами на забаву зрителям. Они были гордыми, выносливыми растениями, способными выживать даже в самых жестоких условиях. И требовали уважения.
Но стоило ли это говорить вслух?
Зак чувствовал неловкость. Он видел, как побагровели лица соперников, как их глаза загорелись праведным гневом. Они восприняли «банки и духи» буквально, как насмешку над их происхождением, и это задевало их до глубины души. Позже, когда страсти улеглись, он объяснился с ними. Кто-то понял, кто-то отмахнулся, но были и те, для кого «банки и духи» остались клеймом.
Что ж, не всем суждено услышать правду.
Я расскажу вам всю хронику этого матча.
Признаюсь честно: в какой-то момент я перестала переживать за команду. Мне было всё равно, выиграют ли «кактусы» или потерпят поражение. Меня волновал только Зак.
Как он справится? Как переживёт?
Я ловила каждое его движение, каждый взгляд. Чувствовала, как он горит изнутри, как его бешеная энергия разносится по полю, как его волосы, подобно пламени, выделяются на фоне серо-зелёного газона.
И в тот день я поняла, как мало знала своего Рыжего Нью.
Его выдержка, его решимость, его способность повести за собой – всё это было скрыто от меня раньше. Это был новый Зак. Или, возможно, настоящий. Я гордилась им, как никогда.
Но не только этот матч оставил след в истории города.
Произошло нечто, что потрясло всех.
Я умолчала об этом ранее намеренно. Я лишь скользнула по краю этой темы, потому что событие, о котором я говорю, могло затмить собой сам матч, затянуть его в тень.
Но теперь я расскажу вам всё.
Матч, как я уже говорила, начался очень нервно, а местами и вовсе напоминал предгрозовую истерику. Каждый звук свистка отзывался в сердцах болельщиков напряжённым эхом, а на поле плескалась настоящая буря. И в этой буре мяч превращался то в бесценный трофей, то в проклятую обузу, которую любой стремился захватить, но никто не мог удержать.
Борьба за инициативу напоминала не столько спортивное состязание, сколько хаотичную битву, где никто не мог определить, кто друг, а кто враг. Агрессия и азарт с одинаковой лёгкостью распространялись как на чужих, так и на своих.
Пожалуй, пиком популярности мяча стало столкновение с одним невысоким, но невероятно «вредным» и настырным игроком из «Кенгуру». Казалось, в нём было встроено нечто механическое, потому что его реакция опережала всякую логику. Именно он, подло, но мастерски, вырвал «круглый» прямо из рук нашего «Кактуса», который уже собирался сделать вполне законный вброс из-за боковой линии.
Борьба за аут мгновенно переросла в чистый партер. Всё случилось в одно мгновение – вспышка, рывок, обрывок рукава, вздыбленная трава под бутсами. Ещё мгновение – и оба игрока уже катались по земле в захвате, который больше подошёл бы финалу рестлинг-шоу, чем футбольному матчу.
И если бы не феноменальная реакция судьи, кто знает, во что могло бы вылиться это столкновение. Но рефери оказался молниеносным, как опытный ковбой, ловящий бешеного мустанга. Он примчался к сражавшимся гладиаторам раньше, чем их товарищи успели наброситься друг на друга.
Секунду спустя воздух взорвался – не от драки, а от неожиданности. Судья не стал разбираться в спорах и апелляциях. Он просто надавал обоим приличных отцовских тумаков, отобрал мяч себе и, глядя на них строгими глазами, заставил пожать друг другу руки.
Трибуны на мгновение замерли. А потом взорвались аплодисментами и смехом! Даже самые яростные болельщики не смогли удержаться от восхищения.
Этот момент стал не только спасением для игры, но и маленькой легендой матча.
Стадион напоминал гигантский костер, пылающий в ночи, где футбольное поле служит огромной сковородой, а игроки — сочными кусочками любимого блюда, обжаривающимися в масле ожесточенной борьбы. Они жарились и прыгали, словно искры, вырывающиеся из пламени, в то время как публика, как жидкая субстанция человеческих страстей, обливалась всеми возможными влагами и соками, создавая атмосферу абсурда и экстаза.
Сам стадион кипел, постоянно превращаясь: то в пламя, то в водянюу баню, где огонь сменяется паром, и все смешивается в единое безумное танго. Казалось, что зрители проникают на поле, а мяч, словно одержимая идея, скакал по трибунам, перенося энергию толпы туда, где единство и борьба противоположностей сливались в вихре массового психоза, устремленного к извечной теме первенства. Первое место — одно, и это первенство заразительно: зрители включились в гонку за популярностью с не меньшим, а порой даже с чрезмерным, почти фееричным энтузиазмом.
Особо выделялся один толстяк, сидевший в третьем ряду, прямо под моим взглядом. Его одержимость становилась настоящим рекордом: рекордом, который сравним с теми эмоциональными всплесками Homo sapiens, о которых я слышала раньше, и которые один за другим заставляли мою еще не до конца сформированную душу чувствовать оцепенение. В этот миг все мои представления о людях, как будто растворились, и я заметались, ищя глазами выход из этого калейдоскопа эмоций, схватившись за голову, пытаясь удержаться на границе между реальностью и безумием.
В какой-то момент внимание зрителей переключилось с других выступлений, и этот толстяк, казалось, потерял свою роль фона в этом хаотичном представлении. Шум, крики и гудение толпы заполняли воздух, а весовая категория объявила о себе: предварительная подготовка, не щадящая и доза выпитого «огня», сделали своё дело. Постепенно аудитория, не способная больше держать столь бешеный темп, поняла, кто на поле настоящий форвард этого суматошного спектакля.
Зрители, словно заколдованные, были поражены продолжительностью и «огромной» мощью его слов. И вот, когда шум стих, они, как один, переключили своё драгоценное внимание на этого болеющего болельщика. Это был его час славы. Выговорив весь свой словесный запас, вплоть до последних кавычек на футбольную тему, и добавив туда всю ту интимную грязь пивных баров, он, понимая, что достиг предела ожиданий, решился на дерзкий шаг — коснуться темы политики, затем религии, и, завершив свою речь обыденным для таких случаев заключением, заявил, что все вокруг — скоты.
Словно в тот миг земля внезапно оборвалась, а впереди мерцали только холодные звезды, зловеще предупреждая о разреженности воздуха, о том, что больше лезть некуда. Но толстяк не сдавался. Сделав ровно двухсекундную паузу, он с энтузиазмом провозгласил, что сейчас покажет всем нечто невероятное. Он встал, и с решимостью, будто в порыве бешеной силы, полез через кресла, ведущие к футбольному полю.
Добравшись до кромки, он остановился на мгновение, собрал последние силы, затем заревел так, что казалось, сама вселенная содрогнулась, и… побежал по полю! На трибунах разразился смех, который вскоре сменился громкими аплодисментами. Время уже поджимало — матч должен был закончиться с минуты на минуту, а его выступление, словно вспышка, озарило все пространство.
Толстяк мчался к тому месту, где группа игроков, едва имитируя борьбу за мяч, выдавала последние остатки энергии. Игроки, выжатые до предела, словно маслины, остановились в оцепенении, наблюдая, как к ним приближается хриплый хулиган. На мгновение все словно расступились: судья, уставший от продолжительных баталий, и даже сам свисток, казалось, замолкли в ожидании неведомого финала.
И вдруг, не добежав до мяча даже на пять-шесть метров, толстяк резко остановился. Его тело, как натянутая струна, мгновенно напряглось, а затем он рухнул на спину, словно ствол спиленного дерева, столкнувшись с невидимой преградой. Я вскрикнула вместе со всем стадионом, который будто акнул от неожиданности. И в этот момент мне показалось, что он даже похудел, как будто вся тяжесть его мира сменилась мгновенной лёгкостью падения.
Охрана стадиона моментально зажестикулировала к медперсоналу, и как будто по сигналу, во всей этой суматохе раздался финальный свисток. Этот жесткий, резкий звук ознаменовал окончание матча, оставив всех присутствующих с ощущением, что только что стали свидетелями чего-то одновременно комичного, трагичного и волшебного.
Такого финала наш город ещё никогда не видел! Судья, словно обвинённый в чем-то невидимом, стоял под трибунами, его лицо выражало смущённую вину, как будто он сам был виноват во всей этой катастрофе. Традиционный обмен футболками, который всегда символизировал дружбу и взаимное уважение, так и не состоялся. Игроки были словно вкопаны в землю: рты у них раскрыты в вечном изумлении, а глаза — мутные, расширенные до неестественных размеров, не способные вместить в себя отражение произошедшего.
Когда подоспели полицейские и сотрудники стадиона, они тихо и методично брали игроков за руки, как будто вывозили улики с места преступления, и увозили их с поля. Наконец, были принесены носилки, на которых осторожно погрузили тело толстяка, и унесли его прочь, оставив после себя лишь эхо трагедии. Только после этого застывший, как статуя, стадион начал оживать: медленно, словно жидкость, утекал из чаши трибун через многочисленные выходы, наполняясь звуками удивлённого разговора и тихим шепотом перемен.
Я терпеливо ждала Зака возле раздевалки, нервно переминаясь с ноги на ногу, потирая мокрые от волнения ладони. В моих мыслях возникал образ бедного брата, оказавшегося в той самой группе, к которой стремительно мчался несчастный «игрок», и я невольно переживала его участь. Но тут Зак появился передо мной, совершенно спокойный, как будто ничего не случилось. На его лице играло нечто удивительное: губы были сложены особым, многозначительным образом, растянуты не то в сарказм, не то в иронию, а то в нечто «философское», столь чуждое его обычной манере, что я невольно затряслась от неожиданности.
В его взгляде была скрыта неуловимая тайна, и я чувствовала, как в его спокойствии заключена вся глубина произошедшего. В этот момент казалось, что весь хаос стадиона, вся трагедия и комизм столкнулись в его тихом присутствии, и я погрузилась в раздумья: что же скрывает этот взгляд? Какие истории и тайны затаились за этим спокойствием? И вот, стоя там, я осознавала, что даже в самые безумные мгновения жизни можно найти тихую точку опоры, где звучат слова, лишенные обычного смысла, но наполненные глубиной и красотой, способные изменить всё вокруг.
— Что случилось, Зак? — спросила я, едва выговаривая слова, дрожащими от волнения, словно каждое из них было хрупким осколком стекла. Когда он ответил, мои волосы, будто окутанные электрическим током, готовы были заискриться от подкоркового напряжения.
— Иллюзия столкнулась с реальностью, — сказал он, и в его голосе звучала странная смесь усталости и иронии, одновременно возвращая его лицу привычное, спокойное выражение, словно ничего не произошло.
Я не смогла сдержать тревожный вопль:
— Зак, у тебя ничего не болит? — прошептала я, тонким голоском, а мои руки, едва осмеливаясь прикоснуться, потянулись к его голове, словно в поисках страшной раны, скрытой под внешней оболочкой. Он отмахнулся, мотнув головой от моего неуверенного прикосновения, и фыркнул:
— Все в порядке, Зилл, ты что!? Что случилось?
Но мое волнение не унималось:
— Но там, на поле… — запнулась я, пытаясь найти слова, чтобы описать необъяснимое.
— А… иллюзия столкнулась с реальностью, — повторил он, словно нанеся удар, безжалостно добивая мои последние надежды на логичный ответ.
Я требовала объяснений, голос мой дрожал:
— Что это значит, Зак?
Он вздохнул, будто под тяжестью долгих переживаний, и ответил:
— А то и значит, что спящий проснулся! — произнес он устало, словно эта фраза была ключом к закрытой двери его души.
Мое сердце сжалось от тревоги, и я почти не смогла сдержать слезы:
— Умоляю тебя, Зак, не говори загадками. Что значит «спящий проснулся»? — спросила я, голос мой дрожал, как вода в луже от редких капель.
Зак замолчал на мгновение, а затем тихо произнес:
— Этот Бен, ведь он добился таки своего!
Я потеряла дар речи:
— Какой Бен? Чего добился? — вопрошала я, чувствуя, как контроль над собой ускользает, а внутри всё бурлит от неразгаданной тайны.
— Этот парень, точнее, этот человек, который… — Зак не успел договорить, и я резко прервалась:
— Так он умер!? — в тот момент меня охватила жаркая паника, словно огонь охватил все мои нервы.
— Ну, конечно! А как же! — спокойно произнес Зак, словно говорил о чем-то обыденном, не достойном особых чувств.
Мое сердце билось так, будто пыталось вырваться наружу:
— Как это? — спросила я, ощущая, как каждая клетка моего тела кричит о непонимании.
Зак, словно стараясь смыть все невнятные образы, продолжал, голос его становился все более мрачным:
— Упал красный, посинел, а затем почернел, как уголь! — произнес он, и в этот момент меня охватила тошнота, словно горечь прожитых дней всплывала на поверхность.
Он сделал паузу, словно собирался додать последнюю каплю правды в этот уже болезненный коктейль:
— Этот Бен добился своего, — продолжал он, — был почти что профессионалом по бокалу, а нас постоянно поносил последними словами за наши ошибки, угрожая научить и показать всем, как всё должно быть. Вот и научил, и показал… — заключил он, оставляя меня в суматохе чувств и неясных образов, где каждое слово отзывалось эхом в моей душе, заставляя сердце сжиматься от невыразимой печали и понимания неизбежности перемен.
В этот момент все вокруг казалось застывшим, а его слова — острыми, как ножи, прорезали ткань моего сознания, оставляя после себя глубокие шрамы, которые, возможно, никогда не заживут.
Я умывалась, словно пыталась смыть с себя остатки увиденного и услышанного, раскладывая в уме хаотичные фрагменты эмоций, как мелкие осколки стекла. Финальный аккорд того дня отобрал у меня почти все силы, и два, а может, даже три дня после него я существовала в состоянии полубессознательного оцепенения. Механически я двигалась, слова сливались в бессвязный шум, а мое сознание было отдалено, как будто я находилась на грани сна и яви.
Зак, мой надежный якорь в этом шторме, терпеливо ждал моего возвращения к жизни, моего пробуждения из этого мрачного транса. Когда мой «отпуск» затянулся, и я, словно оторванная от собственной воли, продолжала двигаться лишь по инерции, он мягко, но решительно предложил сходить к доктору. В этот момент я поняла, что мой таймаут, мой вынужденный перерыв от реальности, подошёл к концу.
С болью и неотвратимостью я отложила все неясности и сумбурные мысли в архив памяти, решив вернуться к прежней жизни — жизни, привычной для всех, кто знает Зиллу Сэмсон. Постепенно, шаг за шагом, я начала вновь ощущать вкус реальности: медленные, уверенные движения, осознание каждого звука и каждого взгляда вокруг. Хотя в глубине оставались раны и незажившие шрамы, я поняла, что именно через возвращение к обыденности можно найти новые краски и силы для будущего.
И вот, когда солнце вновь начало проникать сквозь занавес утренних туч, я ощутила, что могу жить заново, принимая каждую мелочь, каждый момент, как дар. Моя жизнь, прежняя и знакомая, снова обрела свою форму, а я, хоть и измученная пережитыми бурями, нашла в себе силы продолжать идти вперёд, сохраняя в сердце тихую уверенность, что даже после самых страшных иллюзий приходит время истинного пробуждения.
Наш город ещё долго пережёвывал обильную пищу футбольного финала, словно тяжелый пир, который трудно переварить. Сколько раз, снова и снова, наши люди возвращали уже проглоченное, снова бросая его к жерновам своих челюстей, как это делают дикие животные, пытаясь извлечь из него хоть какую-то питательную субстанцию. Ферментативная система устоявшихся стереотипов, словно старинный мельничный камень, медленно расщепляла это прозаически-сырое блюдо реальности, превращая его в пищу для размышлений, горькую и одновременно манящую.
Большинству людей сознание отказывалось видеть в пафосе жизни яркие, драматические краски; они предпочитали оставаться в тени привычного, где трагедия не определяла бы их, как это должно быть для процветающего в вечном раю бытия. И при этом, парадоксально, в нашем городе жила страсть ко всякого рода «тому, чего быть не может» — ко всему, что связано с болью, с страданиями (и не только чужими, но и своими внутренними), в общем, ко всему эдакому. Без преувеличения можно сказать, что эта зависимость проникала в самую душу города, словно яд, который постепенно захватывал всё живое.
Этот резонанс — напряжённый до предела, подобно идеальному, но холодному и безупречному этикету, который со временем сам стал этикеткой. Как метко подметил один итальянец, уже почти откормленный на убой Ватиканом «непорочный телец», избежавший предназначенного праздничного всесожжения на Пасху из-за скандала вокруг поминальной молитвы о Содомлянах и их возвращении в лоно матери церкви — новой, новейшей мысли, нового, абсолютно безгранично любящего всех и вся неба небес. Это был и жесткий, ироничный символ, который олицетворял исступлённую одержимость, безумное влечение к преступлению, к разрушению норм и устоев.
Именно этот резонанс становился тем зельем, которым упивался наш город, чем дальше он проникал в души людей, тем вызывающе расцветал наш городок. С детства, ещё в приюте, я не могла понять, почему меня так отталкивает всё, что принято называть «добрым», даже само слово «добро» казалось мне чуждым и отталкивающим. Потом, сквозь годы, я поняла этот дьявольский трюк, этот крюк вместо рук, с которым мир пытался обхватить меня, заставить поверить в иллюзию тепла и заботы.
И вот, с металлом в голосе, между строк я продолжаю свой рассказ о последствиях финала моего детства, о том, как этот финал, как горький пир, оставил неизгладимый след в памяти нашего города, превратив его в арену борьбы между иллюзией и жестокой реальностью, где каждый день становился новым актом в спектакле человеческих страстей и парадоксов.
Эта фальшивая игра в «моральное потрясение» и нескрываемое, бесстыдное удовлетворение собой разворачиваются здесь, в этот самый миг, под пристальным взглядом, когда человек наблюдает за собой и строго взыскательно порицает свою фальшь. Всё это происходит на фоне подлой и вероломной имитации раскаяния, настолько низкой, что кажется, будто сама душа кричит от унижения. Можно продолжать, рассказывая о степенях удовольствия, прямо пропорциональных падению этих микро-космических канализаций, где каждая капля боли и наслаждения смешивается в один бурный коктейль. Но я не стану утомлять вас, уважаемый читатель, тяжелым духом глубин познания источника самоубийц, ибо истина — вещь сложная и многогранная.
Скажу лишь, что всё это напоминает мне семейство вампиров, где родители, своим личным примером, учат детей пить кровь не у чужих, а у самих себя, и только в самых пиковых случаях. Не для того, чтобы «выжить», а потому что подобная практика дарит забытьё, такое экстазное наслаждение, что оно может оказаться опасным для тех теней, что едва касаются иных существ. Здесь стремление к чужой смерти, это неотъемлемое удовольствие, вовсе не то, что зовёт к собственной жизни. Здесь, если хотите, необходим здравый эгоизм — осознанное желание сохранить свою индивидуальность и волю. С первого раза не вышло вынырнуть из этого водоворота, но я попробую ещё раз.
Русский писатель Достоевский писал об этом в одном из своих произведений — те, кто читал, поймут, о чём речь. А моё личное понимание этого удовольствия во зле таково: я считаю, после долгих раздумий о черном зле и белом добре, что только жизнь способна даровать истинное наслаждение. Жизнь, покидая существо, которое, хотя и действует сознательно, всё же обмануто самим собой, словно тьма остаётся тьмой, выбирает не жить. Это свидетельствует о том, что из существа истекает сила под натиском закона вольного выбора, который направляет его к движению — к накоплению присутствия лжи.
Расставаясь со светом, с жизнью, существо, обрамлённое непослушной, но гордой первой звездой своей воли, воспринимает расставание с жизнью как саму жизнь. Более того, оно принимает этот процесс как рост и обещание будущего, упорно мечтая, утопая в ядовитых парах, о «непреходящей» вечной жизни, которую обещают эти мучительные удовольствия. Таким образом, имея жизнь — возможность её роста и развития — и отдавая её безрукому, пустому, немому «вору–вольнодумцу», заражённому слепящим огнём чужих идеалов, эти последователи вечного личного бытия уверены, что они принимают жизнь. Как в древней детской игре в колечко, когда ладони трутся друг о друга, и ты не знаешь, отдадут ли тебе заветное украшение или отберут его. Как же, глядя на реку, нельзя забывать направление течения? Ведь если не знать, куда плыть, зачем тогда нужна река? А плыть придётся, ибо жизнь требует движения.
Что такое жизнь? Кто знает? Удовольствие — несомненно! Но этого мало. А кому его не хватает, тому достаточно всего одного дня и одной ночи, чтобы почувствовать всю остроту бытия. Я завершаю эти строки, потому что те, кто живут — кто осознают, что действительно живут и не врут себе — освобождаются от связывающих с пеленок сознания смертельных стереотипов, которые формируются через боль. Рост, проявляющийся через эту боль, обнажает все грани жизни, пока желающий жить не останется один на один с пустотой.
Я вложила вам здесь свои наблюдения — не театр теней, не игра света, а чистое и откровенное видение, которое каждый может испытать и сравнить с действительной реальностью. Мои мысли скорее не для публики, а возможно исключительно для себя самй, или для тех, кто осмеливается заглянуть в бездну своей души и увидеть, как в этом мире, полном боли и наслаждения, рождается истинное понимание жизни.
Смерть во время финала оставила после себя не только глубокий шрам в памяти, но и внезапно породила целую эпидемию побочных эффектов на общественность. Волнение, нервозность и неуравновешенность толпы на трибунах превратились в нечто почти ритуальное: каждого, кто проявлял чрезмерную эмоциональность, стали называть «fast fire» (быстрый огонь), или, сокращённо, «фа-фа», словно звук клаксона, повторяющийся вновь и вновь. Когда кто-нибудь, забывшийся в криках, пытался унять свой порыв, окружающие, оборачиваясь, словно по команде, начинали «фа-факать» в его сторону, осаждая его подобно шторму автомобильных сигналов.
Каждая неожиданная эмоция — будь то взрывной «ах!» или тихое «ох!», — вызывала тот же звук, подобный сигналу, пробуждавшему ассоциации с автомобильными авариями. Всё это походило на заразную игру: как игра, превращающаяся в заразу, или заразу, облечённую в форму игры. Прохожие заговорили почти шепотом, передвигаясь плавно, будто снятые в режиме замедленной съемки, опасаясь нарушить невидимый «договор» между собой. Все, словно невольно договорившись, начали вести себя немного иначе, — в тишине, осторожно, как будто в страхе случайно нарушить некий священный обет. И виной всему, говорили люди, стал этот Бен — своим эксцентричным уходом, своей смертью на футбольном поле, которая перевернула привычное течение жизни в нашем городе.
Поначалу кто-то один, ведомый личным трепетом, начал регулярно навещать могилу Бена на местном кладбище, оставляя там небольшие букетики свежих цветов в знак памяти. Эти первые «отмечания» не прошли незамеченными, и вскоре за ними последовали целые группы людей, появлявшихся на кладбище по воскресеньям. Сначала, из чистого любопытства, чтобы увидеть, сохранены ли ещё те первые цветы, а потом, уже с той же идеей, сами приносили свои букетики, словно участвуя в каком-то тайном, почти шутливом ритуале. Смеясь и перешёптываясь, они обращали внимание на эту новую традицию, как на маленькое чудо, которое объединяло их в памяти о Бене.
Так, постепенно, имя Бена стало не просто печальной отголоской трагедии, а настоящей легендой, превращённой в эпос, переполненный символами и парадоксами. Его жизнь и смерть переосмысливались, переоценивались и превращались в некий священный миф о самом преданном болельщике команды — о том, что он, еще в те далекие времена, когда о команде знали немногие, умер как настоящий фанат, прямо на футбольном поле! Этот рассказ обретал всё большую популярность: появились даже сайты в Интернете, посвящённые его истории, а Бен стал одной из самых своеобразных достопримечательностей нашего городка.
Такой финал, пропитанный страстью, горечью и безумной энергией, навсегда изменил облик нашей общественности, превратив трагедию в символ, который, несмотря на всю свою печаль, продолжает жить в сердцах людей, как напоминание о том, что даже в самой болезненной утрате можно найти искру настоящей, первозданной жизни.