«Ибо чаша в руке Господа, вино кипит в ней, полное смешения, и Он наливает из нее. Даже дрожжи ее будут выжимать и пить все нечестивые земли».

Пс. 74:9





Глава первая: Чурин

Восемь тридцать семь — это последний глоток кофе и кружка на угол металлического шкафа с документами. Не на стол, не на батарею — именно на угол, потому что оттуда ее видно от рабочего места. Кружка должна быть видна. Почему — Павел Андреевич не объяснил бы. Просто если кружка стоит на углу шкафа, день начался как надо.

Он поставил кружку. Посмотрел.

Нормально.

Подвал больничного корпуса жил своим тихим, устойчивым звуком — трубы за стеной время от времени гудели и замолкали, сверху через перекрытие доносились шаги, приглушенные и далекие, как будто в здании над ним шла какая-то другая, более легкая жизнь. Окна под потолком — узкие, зарешеченные, смотрящие на уровень асфальта — давали не свет, а серый февральский намек на свет, ни на что не годный. Поэтому лампы горели всегда, и Павел Андреевич давно перестал замечать разницу между утром и вечером. Здесь время определялось иначе.

На «Ретро FM» шла реклама — что-то про матрасы, потом про доставку еды, ведущий сказал про пробки на Серовском тракте. Павел Андреевич натягивал перчатку на левую руку, потом на правую — всегда в таком порядке. Потом пошла Зыкина.

Издалека долго течет река Волга.

Плечи отпустили. Он не мог бы объяснить, почему именно Зыкина, почему именно этот голос — просто отпускали, и все, и день начинался правильно.

— О Господи, — сказал Гриша от двери. — Опять она.

Гриша Меньшов появился в дверях — двадцать восемь лет, круглая голова, жилетка поверх халата непонятно зачем, в кармане бутерброд в фольге. Бутерброды он носил постоянно, методично, как человек, который не доверяет ближайшему будущему.

— Зыкина, — сказал Павел Андреевич.

— Я слышу, — Гриша подошел к столу, тронул лоток с инструментами — инструменты лежали правильно, Павел Андреевич смотрел на его руки и молчал. — Третий раз за неделю. Они там ротацию делают вообще?

— Ну а кого ты хочешь услышать, Гриш?

Гриша пожал плечами. Достал из кармана жилетки фольгу, развернул — бутерброд с колбасой. Опять с колбасой.

— Я как-нибудь позвоню и все выскажу, — сказал он. — Пусть ставят чего-нибудь нормальное.

— Ты работай давай.

— Так нет еще никого.

— Скоро будет.

Гриша откусил, пожевал, отошел к стене. Зыкина допела. «Ретро FM» переключился на следующий блок.

Чурина привезли в девять двадцать.

Геннадий Сергеевич Чурин, пятьдесят два года, инженер-технолог с Уралмаша. Жил один в двухкомнатной квартире, нашли соседи — почуяли запах, вызвали участкового. Лежал на боку, поза естественная, лицо без гримасы. Два дня, судя по всему. Фельдшер на выезде написал предварительно: сердечная.

Павел Андреевич читал сопроводительные бумаги стоя. Пятьдесят два — рановато, но не редкость, особенно у одиноких мужчин, которые не ходят к врачу и едят что придется. Он отложил бумаги. Подошел к столу.

Чурин лежал под лампой — обычный мужчина с залысиной, телосложение нормальное, следов насилия нет. На ладонях мозоли — не свежие, вросшие, двадцать лет одни и те же движения на одном и том же заводе. Павел Андреевич смотрел на них секунду. Потом взял скальпель.

Гриша подавал инструменты молча — в середине смены он всегда молчал. «Ретро FM» играл что-то про лето, потом новости, потом снова музыка. Трубы за стеной о чем-то коротко поворчали и замолкли.

Когда дошел до печени, взял ее в руки.

И подержал.

Не дольше нужного — просто руки остановились сами, потому что что-то было не так, и тело поняло это раньше головы. Печень выглядела нормально: форма правильная, цвет коричнево-бордовый, капсула целая. Он нажал большим пальцем.

Не продавилась.

Нажал сильнее. Ничего. Не жесткая, не патологически измененная — просто не поддавалась, как будто внутри не было того, что обычно внутри. Взял скальпель, сделал надрез поперек доли.

Ткань разошлась сухо.

Он смотрел на разрез. Потом — на почки, легкие, селезенку, и в каждом органе было то же самое, что он не умел назвать: структура сохранна, вид правильный, но внутри что-то кончилось, иссякло, ушло куда-то через невидимое отверстие, не повредив ничего снаружи. Лампа над столом гудела чуть слышно — он раньше не замечал этого гудения, сейчас заметил. «Ретро FM» говорил что-то про звонки в студию, выиграйте холодильник.

— Андреич, — сказал Гриша.

— Что?

— Вы уже минут десять на него смотрите.

Павел Андреевич поднял голову. Гриша стоял у стены — второй бутерброд в руке, не съеденный, — и смотрел не на Чурина, а на него. Взгляд обычный, рабочий. Просто констатировал.

— Иди покури, — сказал Павел Андреевич.

— Я не курю.

— Знаю. Иди.

Гриша помялся, но вышел. Дверь закрылась.

Павел Андреевич стоял над Чуриным один. За узкими окнами под потолком — февральский асфальт, серость, чьи-то ноги прошли мимо и исчезли. Он взял диктофон. Нажал запись.

— Чурин Геннадий Сергеевич. Пятьдесят два года. — Пауза. — Паренхима органов...

Остановился.

За двадцать два года у него было слово для всего. Цирроз, некроз, инфаркт, разрыв аневризмы — слова приходили раньше, чем он успевал их искать, сами, точные, как инструменты в лотке. Сейчас он стоял с работающим диктофоном и слышал только гудение лампы.

— Паренхима органов, — повторил он. — Структура сохранена.

Выключил диктофон.

В протоколе написал: неустановленная этиология. Положил ручку. Снял перчатки.

Взял кружку с угла шкафа. Допил холодный кофе.

И вот тут остановился.

Кофе был холодным — это он знал, потому что кружка обжигала пальцы еще час назад, а сейчас уже нет. Но холода не почувствовал. Ни холода, ни горечи, ни вкуса вообще. Как будто выпил что-то, что только называлось кофе.

Он смотрел на кружку.

Утром, в восемь тридцать семь, он сделал первый глоток. Почувствовал ли тогда? Он помнил, что поставил кружку на угол шкафа. Помнил, что плечи отпустили под Зыкину. Но вкус — не помнил. Может, с утра. Может, раньше.

Он поставил кружку. Открыл дверь, позвал Гришу.



Глава вторая: Щеткина

Восемь тридцать семь. Кружка на угол шкафа.

Павел Андреевич поставил ее и стоял секунду. Нормально. «Ретро FM» доигрывал новости — курс доллара, ремонт на Сибирском тракте, температура минус три. Потом реклама. Потом что-то незнакомое, не Зыкина.

Плечи не отпустили до конца. Почти — но не до конца. Как будто механизм сработал вполсилы.

Гриша пришел мокрый — куртка в каплях, шапка набок. Сказал с порога «снег», как будто Павел Андреевич мог не знать. Разделся, достал фольгу, тронул лоток.

— Щеткину жди, — сказал Павел Андреевич.

Гриша кивнул. Отошел к стене.

За последние тридцать три дня папка Чурина дважды оказывалась у него на столе.

Щеткину привезли в десять.

Лариса Игоревна Щеткина, бухгалтер, сорок шесть лет. Жила с мужем на Проспекте Орджоникидзе. Муж нашел ее в прихожей — уже одетую, с сумкой на плече. Собралась на работу, не вышла. Следов падения не было, лицо спокойное.

Павел Андреевич смотрел на нее. На запястье часы с широким браслетом. Ногти покрыты светло-розовым лаком, почти незаметным — такой красят не для других, для себя, утром, перед зеркалом, когда никто не смотрит.

Он взял скальпель.

Гриша подавал молча. Трубы за стеной коротко порокотали и стихли. Когда дошел до печени — руки взяли ее и остановились.

Пауза.

Нажал большим пальцем. Не продавилась. Взял скальпель, сделал надрез.

Сухо.

Проверил остальное. Везде одинаково.

Взял диктофон.

— Щеткина Лариса Игоревна. Сорок шесть лет. — Пауза. — Изменения паренхимы аналогичны случаю от пятнадцатого февраля.

Выключил.

В протоколе написал: неустановленная этиология. Аналогично случаю от 15.02.

Закрыл папку. Положил рядом с папкой Чурина. Они лежали рядом, и он смотрел на них дольше, чем нужно.

— Оформляй, — сказал Грише.

Снял перчатки. Взял кружку, допил холодный кофе — без вкуса, просто жидкость. Посмотрел на Щеткину последний раз. Розовый лак, почти незаметный.

Потом вышел.



Домой шел пешком — три квартала, снег к вечеру перестал, только лежал по краям тротуара серыми полосами. Думал про два случая. Чурин, Щеткина. Разный возраст, разные районы, никакой видимой связи.

У лифта столкнулся с Ниной Георгиевной — соседка из квартиры напротив, всегда в пальто поверх синего халата, как будто забывала переодеться перед выходом. Держала пакет с мусором и говорила по телефону громко, не стесняясь.

— Да нет, Тамара, я ей говорю — нельзя так, нельзя. — Она увидела Павла Андреевича, прикрыла трубку ладонью. — Добрый вечер, Павел Андреевич. — И сразу обратно в телефон: — Алло, Тамар, я тут. Слушай, у нас в церкви батюшка говорил — люди умирают в городе, молодые совсем, просто так. Изливается, говорит, что-то над нами, вот так и сказал. — Она пошла к мусоропроводу, голос удалялся. — Ну я не знаю, Тамар, я не знаю. Молиться надо, больше ничего не остается. Слушай, а Сережа твой как, нашел работу или нет...

Лифт пришел. Павел Андреевич вошел.

Двери закрылись.

Он стоял в лифте. Голос Нины Георгиевны еще звучал где-то за дверями, приглушенный, уже про Сережу и какую-то работу.

Изливается.

Неправильное слово. Он знал это точно, профессионально — он работал с тем, что остается. То, что он видел в феврале и сегодня, было не излиянием. Было обратным. Все уходило — медленно, аккуратно, не повреждая структуры, не оставляя следов, как будто кто-то просто открыл что-то изнутри и подождал.

Ничего не изливалось.

Все уходило.

Лифт открылся. Он вошел в квартиру, разделся, повесил пальто. Прошел на кухню, сел за стол. Не стал ничего заваривать — просто сидел.

Через какое-то время провел пальцами по столешнице. Фактура дерева была, прохлада была. Убрал руку.

За окном был вечерний Екатеринбург — огни, силуэты домов, далеко мигала башня.

Пытался вспомнить, когда последний раз чувствовал вкус кофе. Не мог.

Это было хуже, чем если бы он помнил точную дату.

Башня мигала. Раз, раз, раз.



Глава третья: Вайс

Артема Вайса привезли в апреле, двадцать второго.

Восемь тридцать семь. Кружка на угол шкафа.

Павел Андреевич поставил ее и остановился — проверил. Кружка. Лоток с инструментами. Все на месте, все правильно. Он поймал себя на этой проверке. Раньше просто знал, что все на месте. Теперь проверял.

«Ретро FM» доигрывал новости — курс доллара, авария на Объездной, реклама. Потом снова что-то незнакомое. Зыкиной не было.

Плечи не отпустили.

Гриша пришел вовремя, сухой, в жилетке. Подошел к столу, тронул лоток, отошел к стене, развернул фольгу. За узкими окнами под потолком шел дождь — ровный, без порывов. По асфальту текло серое, и чьи-то ноги иногда проходили мимо, быстро, по щиколотку в этой серости.

Вайса привезли в половину десятого.

Артем Алексеевич Вайс, двадцать один год, студент политеха. Нашли соседи по общежитию — утром не встал. Лежал на спине, руки вдоль тела, аккуратно, как будто сам так лег. На тумбочке стакан воды, телефон, учебник по сопромату с закладкой на середине.

Двадцать один год.

Павел Андреевич смотрел на него. Светловолосый, худой, руки без мозолей — ручка, клавиатура, ничего тяжелее. На правом запястье выцветший веревочный браслет, такие плетут друг другу и носят, пока не сотрется.

Он взял скальпель.

Гриша подавал молча. Когда дошел до печени — руки взяли ее и сразу нажали, без паузы, без ожидания.

Не продавилась.

Сухой надрез. Проверил остальное. Везде одинаково.

Взял диктофон.

— Вайс Артем Алексеевич. Двадцать один год. — Пауза. — Изменения паренхимы аналогичны случаям от пятнадцатого февраля и двадцатого марта.

Выключил.

В протоколе написал: неустановленная этиология. Аналогично случаям от 15.02 и 20.03.

Закрыл папку. Положил к двум другим. Три красных корешка.

Стоял над ними. Гриша шелестел бумагами за спиной.

— Андреич.

— Что?

— Вы стоите уже минут пять.

— Оформляй.

Снял перчатки. Взял кружку с угла шкафа, допил холодный кофе.

И остановился.

Запаха не было.

Не вкуса — запаха. Он держал пустую кружку у лица. Кофе всегда пах — даже холодный, даже плохой, даже эта кружка, в которую он наливал каждый день много лет. Запах был въевшийся, постоянный, надежный.

Сейчас ничего.

Он наклонился к Вайсу, к волосам, к коже. Там должно было быть хоть что-то — общежитие, молодое тело, мыло, что угодно.

Ничего.

Подошел к раковине, открыл кран. Нагнулся.

Хлорка, ржавчина, старые трубы — эта вода всегда пахла резко, въедливо, отчетливо. Он нюхал ее каждый день двадцать два года.

Ничего.

Он стоял над раковиной с работающим краном. Слышал, как вода бьет по металлу. Слышал, как Гриша шелестит бумагами. Слышал дождь за окном.

Звуки были. Запахов не было.

Постоял еще секунду.

Закрыл кран. Снял халат. Взял пальто.

— Ухожу, — сказал Грише.

— Так рано еще.

— Знаю.

Гриша посмотрел на него — ровно, внимательно, как смотрят на что-то, за чем нужно следить. Потом кивнул. Вернулся к бумагам.



Дома достал из холодильника луковицу. Разрезал пополам прямо над раковиной, поднес к лицу.

Ничего.

Он смотрел на разрезанную луковицу в ладони. Влажная, с плотными слоями, лежала и молчала.

Положил на стол. Сел.

Ручка лежала на столе — с утра оставил, наверное. Взял салфетку. Написал три даты столбиком.

15.02

20.03

22.04

Посчитал промежутки. Написал рядом.

Тридцать три. Тридцать три.

Убрал салфетку под луковицу.

За окном башня мигала сквозь серость — раз, раз, раз. Он смотрел на нее и не доставал салфетку обратно.

Луковица лежала на столе и все равно ничем не пахла.



Глава четвертая: Тоскаева

Двадцать пятого мая он знал, что кого-то привезут.

Не думал — знал. Как знают про погоду, когда болит колено, как знают, что чайник сейчас закипит, не глядя на него. Просто знал.

Восемь тридцать семь. Кружка на угол шкафа. Левая перчатка, правая.

«Ретро FM» доигрывал рекламу, ведущий сказал про потепление до плюс восемнадцати — и пошла Зыкина.

Издалека долго течет река Волга.

Плечи отпустили — резко, сильнее обычного, как будто два месяца без нее накопили что-то, что выплатилось сейчас сразу и с избытком, и он стоял с кружкой в руке и ждал, пока это пройдет, но оно не проходило, просто стояло в плечах и в груди теплой тяжестью, которую он не умел назвать.

Гриша пришел, повесил жилетку, достал фольгу, тронул лоток.

— Тоскаеву жди, — сказал Павел Андреевич.

Гриша остановился. Посмотрел на него — тот самый взгляд, ровный, внимательный.

— Вы уже знаете?

— Позвонили вчера.

Гриша помолчал секунду дольше, чем нужно для простого кивка. Потом кивнул. Отошел к стене.

Это была правда — ему действительно позвонили вчера. Нина Павловна Тоскаева, семьдесят три года, Юго-Западный район, умерла ночью, предварительно сердечная. Но он знал раньше звонка. Знал двадцать третьего вечером, когда сидел за кухонным столом и смотрел на башню.

Он не стал думать про это.

Тоскаеву привезли в девять сорок.

Нина Павловна Тоскаева, пенсионерка, жила с дочерью. Дочь нашла ее утром в кресле у окна — сидела прямо, голова чуть наклонена, как будто задремала. На коленях вязание, спица выпала из руки на пол.

Павел Андреевич смотрел на ее руки. Узловатые суставы, натруженные ладони — такие руки помнят все, что делали за семьдесят три года. Вязание, стирка, огород, чужие спины, которые надо было поддержать.

Он взял скальпель.

Сухой надрез. Везде одинаково. Четвертый раз.

Взял диктофон.

— Тоскаева Нина Павловна. Семьдесят три года. — Пауза. — Изменения паренхимы аналогичны предыдущим случаям.

Предыдущим случаям. Уже не называл даты — просто предыдущим.

Выключил.

В протоколе написал: неустановленная этиология. Аналогично предыдущим случаям.

Закрыл папку. Положил к трем другим. Четыре красных корешка.

Стоял над ними.

Потом подошел к шкафу с документами, выдвинул нижний ящик, достал старый бумажный календарь. Нашел февральский лист. Отсчитал от пятнадцатого тридцать три дня.

Двадцатого марта. Совпало.

От двадцатого марта — тридцать три. Двадцать второе апреля. Совпало.

От двадцать второго апреля — тридцать три. Двадцать пятое мая.

Он посмотрел на сегодняшнее число.

Совпало.

Отсчитал от сегодня тридцать три дня вперед.

Двадцать седьмое июня.

Он стоял с календарем и думал про то, что надо написать в комитет здравоохранения. Четыре случая — это давно уже основание. Он должен был написать после третьего. После второго.

Почему — он не спрашивал себя. Просто не писал.

Закрыл календарь. Убрал в ящик. Задвинул.

— Оформляй, — сказал Грише.

Гриша подошел к столу. Взял папки, стал перебирать. Потом, не поднимая головы:

— Андреич. Это уже четвертый такой.

— Знаю.

— Все одинаковые.

— Знаю, Гриш.

Гриша помолчал. Павел Андреевич ждал — еще вопрос, или слово, или что-нибудь. Но Гриша просто кивнул и вернулся к бумагам.

Это молчание было хуже любого вопроса.

Павел Андреевич снял перчатки. Стоял. Гриша шелестел бумагами — привычно, методично, как всегда. И в этом «как всегда» было что-то, от чего хотелось выйти.

Взял кружку. Допил. Взял куртку.

Коридор, лестница, дверь на улицу. Май, тепло, люди шли куда-то по своим делам. Он постоял секунду на ступенях, потом пошел.



Домой шел обычной дорогой — три квартала, поворот у аптеки, потом мимо булочной, потом двор.

Дошел. Поднялся. Открыл квартиру.

И понял, что не помнит дорогу.

Не заблудился — ноги привели, как всегда. Но в голове не было ни поворота у аптеки, ни булочной, ни двора. Просто пустота между дверью морга и порогом квартиры. Как будто кто-то вырезал эти двадцать минут аккуратно, не повредив края.

Он постоял в прихожей. Разделся. Повесил куртку.

Прошел на кухню, сел за стол. Достал из-под луковицы — она все еще лежала там, подсохла за месяц, сморщилась — салфетку с тремя датами.

Дописал четвертую.

15.02

20.03

22.04

25.05

Посмотрел на столбик. Ниже, после паузы, написал еще одну дату.

27.06

Она стояла отдельно — ниже, с отступом. Пятая. Он не знал, чьи руки.

Сложил салфетку. Убрал в карман рубашки, не под луковицу.

Налил стакан воды. Поставил перед собой. Не пил.

За окном стемнело — он не заметил когда, просто в какой-то момент поднял голову и было уже темно. Башня мигала сквозь темноту.

Раз, раз, раз.

Он смотрел на нее и считал. Досчитал до восемнадцати и сбился. Начал снова. Сбился снова.

Отложил.

Стакан воды стоял перед ним нетронутый.



Глава пятая: Фарафонов

Двадцать седьмого июня Гриша не пришел.

Восемь тридцать семь. Кружка на угол шкафа. Левая перчатка, правая. «Ретро FM» доигрывал рекламу — и пошла Зыкина.

Плечи не отпустили.

Павел Андреевич стоял и ждал. Зыкина пела, он слушал. Ждал до конца песни. Зыкина допела. Плечи остались где были.

Он осмотрел комнату. Кружка на месте. Лоток на месте. Гриши не было.

В девять позвонил на мобильный. Длинные гудки, никто не взял. Он положил телефон, вернул скальпель в лоток. Подождал десять минут. Позвонил снова.

— Алло, — сказал Гриша. Голос хриплый, не утренний — просто хриплый.

— Ты где?

— Дома. Заболел.

— Что случилось?

— Температура. Тридцать восемь. — Пауза. — Я с вечера лежу.

Павел Андреевич смотрел на пустое место у стены, где обычно стоял Гриша.

— Выздоравливай, — сказал он.

— Андреич.

— Что?

— Сегодня двадцать седьмое.

Пауза.

— Знаю, — сказал Павел Андреевич.

— Вы там поосторожнее.

— С чем?

Гриша не ответил сразу. Павел Андреевич слышал его дыхание в трубке — ровное, чуть тяжелое.

— Не знаю, — сказал Гриша наконец. — Просто поосторожнее.

Он положил трубку.

Стоял один в подвале. Трубы за стеной молчали. За узкими окнами под потолком было серое июньское утро — не пасмурное, просто ровное, без теней. Лампа гудела.

Фарафонова привезли в десять двадцать.

Дмитрий Олегович Фарафонов, тридцать восемь лет, водитель маршрутки. Нашли в гараже — сидел за рулем своей старой «девятки», которую чинил по выходным. Дверь закрыта изнутри, окна закрыты. Ключ в замке зажигания, двигатель не работал. Просто сидел и не дышал. На переднем сиденье лежали гаечный ключ и половина бутерброда в фольге.

Павел Андреевич смотрел на руки Фарафонова — рабочие, с въевшейся смазкой под ногтями, которую не отмыть до конца никаким мылом. Руки человека, который чинит вещи. Который берет сломанное и делает так, чтобы работало.

Больше не возьмет.

Он взял скальпель.

Работал молча — инструменты подавал себе сам, перекладывал сам. Тишина была просто тишиной — без дыхания Гриши, без его движений, без его взгляда. Только гудение лампы, трубы, далекие шаги сверху.

Сухой надрез. Везде одинаково.

Пятый раз.

Взял диктофон.

— Фарафонов Дмитрий Олегович. Тридцать восемь лет. — Остановился. — Изменения паренхимы аналогичны предыдущим случаям.

Выключил. Взял ручку.

И остановился.

Он смотрел на чистый лист протокола — его почерк сверху, дата, имя. Ниже место для описания. Держал ручку над этим местом и не писал.

Не потому что не знал что. Знал. Пять раз одно и то же — рука сама выведет. Но рука не двигалась.

Он написал: неустановленная этиология. Аналогично предыдущим случаям.

Закрыл папку.

Пять папок с красными корешками. Он смотрел на них и считал — один, два, три, четыре, пять. Досчитал до пяти и не сбился.

Потом подумал про то, что будет шестое. Тридцать первого июля.

Потом подумал: сколько всего.

Он знал, сколько. Знал и что написано после.

Надел ветровку. Погасил лампу над столом.

Темнота подвала была плотной — подземной, другой. Где-то в этой темноте стояли пять папок с красными корешками и лежал Фарафонов под простыней, и все это было рядом, в метре, в двух, и он слышал только остывающую лампу.

Вышел в коридор.



Он не помнил, как вышел из здания.

Не дорогу — само здание. Коридор, лестницу, дверь. В прошлый раз пустота начиналась у порога квартиры. Сейчас она началась раньше — у двери кабинета, где он погасил лампу.

Следующее, что он помнил — свои руки на кухонной столешнице. За окном было темно, хотя уходил он днем.

Достал салфетку из кармана рубашки. Развернул.

15.02

20.03

22.04

25.05

27.06

Взял ручку. Дописал под последней, с отступом.

30.07

Шестая дата стояла отдельно, как раньше стояла пятая. Как раньше стояла пятая — значит, скоро и она перестанет быть нижней.

Сложил салфетку. Убрал в карман.

Взял стакан воды. Выпил до дна. Поставил.

Встал. Подошел к окну. Башня мигала сквозь темноту. Он смотрел и считал. Досчитал до пятидесяти не сбившись.

Не сбился.

Достал телефон. Нашел номер Гриши. Смотрел на экран.

Убрал телефон.

Что ему сказать.

Башня мигала.

Он считал.





Глава шестая: Корчагина

Тридцатого июля Гриша вернулся.

Пришел вовремя, в жилетке, с фольгой в кармане. Тронул лоток — инструменты лежали правильно. Отошел к стене. Все как было.

Павел Андреевич поставил кружку на угол шкафа. «Ретро FM» играл что-то незнакомое. Зыкиной не было.

Плечи не отпустили.

— Выздоровел? — спросил он.

— Угу, — сказал Гриша. Развернул фольгу, откусил. Жевал. — Вы как тут?

— Нормально.

Гриша посмотрел на него — тот самый взгляд, ровный, внимательный. Потом на полку с папками. Потом снова на него.

Ничего не сказал.

Корчагину привезли в девять пятнадцать.

Маша Корчагина, восемь лет, Чкаловский район. Нашла мать — утром не проснулась. Лежала на боку, одеяло подтянуто к подбородку. На тумбочке стакан с карандашами и стопка книг с яркими корешками.

Гриша принял документы у санитаров. Павел Андреевич стоял у стола и смотрел на дверь, пока каталку не завезли.

Восемь лет.

Он подошел.

Маленькая — он не ждал, что она будет такой маленькой, хотя знал возраст, читал в документах, восемь лет — это восемь лет. Светлые волосы, заплетенные в косу на ночь — коса немного расплелась, несколько прядей лежали поперек щеки. Руки сложены вдоль тела.

Он смотрел на ее руки.

Тонкие пальцы, коротко остриженные ногти. На среднем пальце правой руки — мозоль от карандаша, маленький твердый бугорок.

Он взял скальпель.

Руки работали. Он смотрел на них — на свои руки, не на тело — как будто они знали лучше него. Разрез, фиксация, первичный осмотр. Гриша подавал инструменты молча. Лампа гудела. «Ретро FM» играл.

Когда дошел до печени — руки взяли ее и остановились.

Он знал.

Сухой надрез.

Он проверил остальное. Работал медленно — медленнее обычного, он это замечал, но не мог ускориться. Гриша за спиной молчал и не двигался.

Он закончил. Стоял.

Потом взял весы.

Взвешивал органы по очереди, записывал. Все в пределах нормы для восьми лет. Потом взвесил тело целиком.

Смотрел на цифру.

Пересчитал сумму органов. Посмотрел на весы. Пересчитал снова.

Четыреста шесть граммов разницы — число, которое не существует в патологоанатомической практике, которое не лезло ни в одну этиологию, ни в один учебник, ни в один из двадцати двух лет работы, число настолько невозможное, что он пересчитал еще раз, медленно, как будто арифметика могла ошибиться.

Арифметика не ошиблась.

Он стоял над этим числом, пока Гриша за спиной не шевельнулся. Не спрашивал. Лампа гудела. «Ретро FM» что-то говорил про погоду.

Он взял ручку. Записал в протокол правильные цифры. Не те, что показали весы. Правильные.

Поставил ручку.

Взял диктофон. Нажал запись.

Долгая пауза. Лампа гудела.

— Корчагина Мария. — Остановился. — Восемь лет.

Еще пауза.

— Изменения паренхимы аналогичны предыдущим случаям.

Выключил.

Он стоял с диктофоном в руке и не клал его на стол. Просто держал. За спиной Гриша тихо, почти неслышно, разворачивал и сворачивал фольгу — просто чтобы руки были заняты.

В протоколе написал: неустановленная этиология. Аналогично предыдущим случаям.

Закрыл папку.

Шесть папок с красными корешками.

— Оформляй, — сказал он Грише.

Голос вышел ровным. Он не ожидал, что голос выйдет ровным, и от этого стало хуже.

Снял перчатки. Подошел к раковине, открыл кран. Мыл руки долго — дольше, чем нужно. Вода текла, он смотрел на свои руки под водой и думал про мозоль от карандаша на среднем пальце. Маленький твердый бугорок.

Она много рисовала. Или писала. Или и то, и другое.

Закрыл кран. Взял полотенце.

— Андреич, — сказал Гриша.

Павел Андреевич не обернулся.

— Что?

— Ничего. Просто. — Пауза. — Ничего.

Павел Андреевич повесил полотенце. Взял ветровку. Надел.

Погасил лампу.

В темноте он слышал, как Гриша дышит — ровно, чуть тяжело. Как будто Гриша тоже держался.

Вышел.



Дороги он не помнил.

Не помнил здание, не помнил улицу, не помнил лестницу у себя дома. Следующее — прихожая, он стоит в ветровке, в руке ключи.

Разделся. Прошел на кухню.

Салфетка лежала на столе. Развернул.

15.02

20.03

22.04

25.05

27.06

30.07

Шесть дат. Он смотрел на них.

Взял ручку. Поднес к салфетке.

Не написал ничего.

Седьмая дата была первого сентября.

Он положил ручку.

Встал. Подошел к окну.

Башня мигала — раз, раз, раз. Он смотрел на нее и не считал. Просто смотрел.

Потом вернулся к столу. Сел. Салфетка лежала перед ним с шестью датами и пустым местом под последней.

Он сидел и не заполнял это место.

За окном башня мигала.

Раз, раз, раз.



Глава седьмая: Завьялов

Первого сентября он проснулся в пять утра и лежал до семи.

Не потому что не спалось — просто лежал. Смотрел в потолок.

В семь тридцать встал. Умылся. Оделся.

Восемь тридцать семь. Кружка на угол шкафа.

Он поставил ее и стоял. Руки проверяли что-то, искали порядок там, где его не было.

Гриша стоял у стола и смотрел на папки. Шесть красных корешков. Он не тронул лоток, просто стоял и смотрел.

— Гриш, — сказал Павел Андреевич.

— А? — Сказал Гриша. Обернулся. Взгляд — тот самый, ровный. Но под ним что-то другое, чего раньше не было. Не тревога. Что-то тише тревоги. — Привезли?

— Привезли.

Гриша кивнул. Отошел к стене. Достал фольгу, убрал обратно — не развернул.

Завьялова привезли в девять сорок.

Борис Константинович Завьялов, шестьдесят один год, учитель истории, школа номер сорок семь. Первое сентября. Коллеги нашли в кабинете — сидел за учительским столом, голова опущена на руки. Решили, что задремал перед праздничной линейкой. Он не проснулся.

На столе лежал журнал — открытый, с именами учеников, еще не заполненный. Первый день, первая страница.

Он отложил бумаги. Подошел к столу.

Завьялов был грузным, седым, с крупными руками — не рабочими, но привыкшими держать мел и указку, привыкшими к доске, к классу, к тридцати парам глаз. Руки человека, который объяснял. Который брал сложное и делал простым.

Он взял скальпель.

Работал. Руки делали свое, он смотрел на них. Гриша подавал инструменты — молча, точно, ни разу не ошибся с нужным.

Сухой надрез. Везде одинаково.

Седьмой раз.

Павел Андреевич взял весы.

Взвесил органы. Взвесил тело. Смотрел на цифру.

Четыреста одиннадцать граммов разницы.

Записал правильные цифры. Не те, что показали весы.

Взял диктофон.

— Завьялов Борис Константинович. Шестьдесят один год. — Пауза. — Изменения паренхимы аналогичны предыдущим случаям.

Выключил.

В протоколе написал: неустановленная этиология. Аналогично предыдущим случаям.

Закрыл папку.

Семь папок с красными корешками.

Он стоял и смотрел на них. Семь. Паттерн закончился. Все, что шло по тридцать три дня — закончилось здесь, в этой папке, в этом протоколе.

Дальше в Откровении шло другое.

— Оформляй, — сказал он Грише.

Гриша не двигался.

— Гриш.

— Да, — сказал Гриша. — Оформляю.

Павел Андреевич снял перчатки. Взял кружку с угла шкафа, допил холодный кофе — без вкуса, без запаха, просто жидкость, как всегда теперь. Поставил.

Взял пальто. Надел.

Погасил свет над столом. Постоял секунду — в темноте подвала, рядом с семью папками и Завьяловым под простыней и Гришей, который дышал ровно и тихо.

— Андреич, — сказал Гриша в темноте.

— Что?

Долгая пауза.

— Ничего, — сказал Гриша. — Идите.

Он вышел в коридор.

В конце коридора, у выхода, кто-то стоял. Спиной. Неподвижно. Павел Андреевич остановился — посмотрел на стекло справа, за которым сидел охранник, листал что-то, не поднимал головы. Фигура у выхода была не охранником.

Павел Андреевич стоял. Фигура не двигалась.

Он пошел.

Прошел мимо. Краем зрения — обычный человек, в куртке, просто стоит. Он не оглянулся. Толкнул дверь, вышел на улицу.

Сентябрь. Прохладно. Где-то неподалеку школа — он слышал голоса детей, смех, что-то торжественное из динамика.

Он постоял на ступенях.



В троллейбусе сел у окна.

Смотрел на огни — Екатеринбург в сентябрьских сумерках, обычный вечер, люди возвращаются домой, несут в руках то, что купили, думают про ужин и про завтра, и никто из них не знает, что в подвале больничного корпуса на Восточной стоят семь папок с красными корешками и что внутри каждой написано одно и то же. Женщина напротив читала что-то в телефоне. Мужчина у дверей держал букет — белые хризантемы, первое сентября, от ребенка принес домой.

Троллейбус ехал.

Большой город за стеклом проплывал мимо.



Дома разделся. Повесил пальто.

Прошел на кухню. Сел за стол. Перед ним лежала салфетка — развернул.

15.02

20.03

22.04

25.05

27.06

30.07

Взял ручку.

01.09

Написал. Поставил ручку.

Семь дат.

Он сидел с салфеткой в руке. Потом сложил. Убрал в карман рубашки.

Встал. Подошел к окну. Башня мигала — раз, раз, раз. Он считал. Досчитал до ста пятидесяти, не сбившись.

За окном был Екатеринбург. Женщина с собакой стояла под фонарем, ждала. Огни, троллейбус разворачивался у остановки.

Большой город.

Чьи-то шаги прошли по двору внизу и стихли.

Лег спать.



Утром — восемь тридцать семь.

Кружка на угол шкафа.

Он поставил ее и стоял — проверил. Кружка на месте. Лоток на месте. Гриша у стены — пришел вовремя, стоял, жевал бутерброд.

«Ретро FM» доигрывал рекламу. Потом новости — ведущий говорил про пробки на улице Готвальда, про ремонт, про температуру. Потом снова реклама.

Потом пошла Зыкина.

Издалека долго течет река Волга.

Плечи отпустили.

От автора

Рассказы этого сборника — фрагменты одной мозаики. Свидетельства о том, что Суд уже начался.

Загрузка...