* * *
...Сентябрь выдался солнечным, теплым, “бархатным”. Будто Природа, расщедрившись, решила подарить четвертый месяц лета - уж слишком “кислым”, мрачным и дождливым выдалось оно, будто и не лето, а так, намек...
Сентябрь одуряюще пахнул яблоками, коих уродилось великое множество, да все как на подбор - румяно-розовые, тонкокожие, сахаристые... Цвел и плодоносил шиповник, цвели поздние розы, а наряду с ними - и скромные сиреневые звездочки “сентябринок”, удивительно нежные, удивительно прелестные в своей показной скромности.
И каждый день удивлял безмятежным солнцем. Не убийственно жарким, но теплым, ласковым... будто извиняющимся за то, что летом слишком часто пряталось за плотными дождевыми облаками.
...И Ручьёв неожиданно ощутил, что свободен. Это было странное чувство, чувство непривычное, может, даже неудобное... и уж точно нежеланное.
Он ощутил, что свободен от... нет, не любви к чужой жене, накрывшей, настигнувшей его пять лет назад и как совсем недавно казалось - насовсем.
Отнюдь. Он ощутил, что свободен отзависимости.
Нет, он не возненавидел Анну, отнюдь, да и откуда взяться этой ненависти? Вариант “любовь-ненависть” был им уже пройден, выражаясь языком психологов, проработан, и неожиданный выстрел - выстрел из его, Ручьёва, оружия, чудом не убивший его возлюбленную (хотя он-то планировал убить себя, сейчас сама мысль об этом казалась безумной), так вот, этот нелепый выстрел всё-таки достиг цели.Истинной цели.
Женщина, из-за которой он едва не лишил себя жизни (но ее Ручьёв не винил ни в чем, как можно винить другого в том, что ты от него (от нее) зависишь? Это твои и только твои чувства (или, если хотите, перверзии) и справляться с ними ты обязан самостоятельно), эта утонченная, бесспорно красивая и еще достаточно молодая (тридцать - разве возраст для той, кто умеет ухаживать за собой и имеет для этого все возможности?) женщина с несколько напряженным взглядом сейчас сидела напротив него в беседке больничного сквера, рассеянно отщипывая ягоды с гроздей винограда и еще не знала, нет, она могла лишь предчувствовать, что всё изменилось.
А Ручьёв это знал точно. Знал, едва ее увидел - еще больше похудевшую, осунувшуюся после полуторамесячного пребывания в больнице, но по-прежнему прекрасную и... чужую.
Именно-чужую.
Позже, по своей всегдашней привычке анализировать, он найдет уйму причин для того, чтобы больше не испытывать к ней прежних чувств. Причин... ни одна из которых, по большому счету, не имела для него значения раньше... совсем недавно. И которые вдруг приобрели вес. И стали иметь значение.
Ее увлечение мальчишкой (смазливым мальчишкой-студентом, бывшим служащим его, Ручьёва, охранного агентства). Ее (явно нарочитая, слишком преувеличенная) ревность к Валерии, его, Ручьёва, случайной девушке (хотя вот об этом не надо, об этом его совесть настойчиво зудела, да что поделаешь? Нельзя заставить себя любить...). Наконец, ее, Анны, издевательское (именно издевательское) отношение к его, Ручьёва, чувствам. Ей нравилась “игра” его чувствами. Ей вообще нравилось играть.
Вот только любые игры надоедают. Тем более надоедают тому, с кем играют.
...- Так в чем дело? - Анна в очередной раз отщипнула от грозди прозрачно-зеленую, продолговатую ягоду. Он не догадался у нее уточнить (по телефону), какой сорт винограда она внезапно полюбила (взамен гладкокожих персиков), поэтому принес всего понемногу - и черную кисть “изабеллы”, и кисть розовую, и кисть зеленую, без косточек (которую она и предпочла). - Вид у тебя...
- Какой? - отозвался Ручьёв, заставив себя улыбнуться. Это было совсем несложно. Охватившая его легкость от осознания того, что он больше ничего (ну, почти ничего) не испытывает к этой женщине, заставляла губы будто бы невольно складываться в улыбку. И не только губы.
Однако Анне эта улыбка определенно не нравилась. И наверняка не нравилось выражение его глаз. Не всегдашнее “щенячье” выражение, к которому она привыкла.
- Будто выиграл в лотерею.
Ответ был банальным и даже нелепым. Она не могла не знать, что ее супруг сполна расплатился с Ручьёвым за оказанную услугу (эти деньги лежали на его, Ручьёва, оффшорном счету).
- Я не играю в лотерею, - мягко ответил Сергей. - И тебе это отлично известно.
По ее лицу словно бы пробежала тень. Нижняя губка на миг была прикушена. Похоже, она впервые не знала, как с ним говорить. Похоже, она была настроена совсем на другой разговор.
- Ты хорошо выглядишь, - сказал Ручьёв (просто оттого, что говорить следовало), - Сразу видно, идешь на поправку.
Ее глаза потемнели и сузились.
- Твоими молитвами, - в голосе прорезался холод. Не забывай, милый, по чьей вине я оказалась в больнице (а если все-таки забудешь, я не премину напомнить).
“А ведь она действительно стерва, - с неожиданной грустью отметил Ручьёв, - Истинная стерва.”
Раньше его это не смущало. Раньше ему это даже в чем-то импонировало.
Но не сейчас.
Даже если его попустило лишь на время, даже если завтра он проснется с мыслью, что опять дико хочет ее (хочет. Ее), этот сегодняшний момент легкости и свободы надо было ценить.
Он и ценил.
- Я атеист, - мягко парировал Ручьёв. Тем самым косвенно подтвердив ее подозрения. Подозрения насчет того, что случившееся не прошло бесследно. Что некоторых вещей забыть попросту нельзя.
К примеру, предательства.
- Слушай, зачем ты пришел? - уже не скрывая раздражения, спросила Анна. Не мягким голосом. Отнюдь не мягким.
Он пожал плечами.
- Ты попросила - я и пришел.
- Я... - она словно бы задохнулась, бледные щеки порозовели, и Ручьёву даже стало ее жаль. Но только жаль. Прежние чувства не проснулись. Либо впали в кому, либо... попросту умерли.
И это было хорошо. Господи, как же чертовски это было хорошо!
- То есть, если б я тебе не позвонила... - сдавленно сказала она, - Ты...
- Милая, у тебя ведь есть законный супруг, - мягко (очень мягко) напомнил Ручьёв, - Который мне даже пригрозил принятием суровых мер, если заново осмелюсь с тобой... видеться.
И не смог сдержать ухмылки. Своей мальчишеской ухмылки, обычно очень нравящейся женщинам (и крайне не нравящейся мужьям этих женщин).
Опять - потемневший взгляд и снова закушенная губа.
- Слушай, - наконец, медленно сказала Анна, - Если ты решил так меня наказать...
- За что? - он, наконец, посерьезнел. -Ты ведь сделала свой выбор. Нет, не тогда, когда улетела к морю со своим “щенком”, - Ручьёв протестующим жестом пресек ее реплику, ее попытку возразить, - Ты сделала выбор, когда улетела в Швейцарию, помнишь? Помнишь, как я умолял тебя остаться? И что ты ответила?
Лицо Анны начало медленно краснеть.
- Тогда была другая ситуация, - сказала она неуверенно. Впервые ее голос при разговоре с ним, Ручьёвым, звучал по-настоящему неуверенно, и он окончательно осознал - всё, финита, он ее разлюбил. Нет, даже так, по слогам - раз-лю-бил. Ибо нельзя любить ту, кто начинает жалко оправдываться.
Нельзя.
- Ситуация? - он тоже потянулся к винограду и оторвал от черной грозди пару ягод. Подумал - вернется домой и с удовольствием махнет коньяку. Граммов сто пятьдесят, как минимум. Отпразднует начало новой жизни.
Жизни, в которой больше нет Анны.
- Ситуация тут ни при чем, милая (с языка едва не сорвалось привычное - любимая, а вот это уже являлось бы наглым враньем), - Ситуация всегда была одной - тебя устраивала жизнь, которую тебе обеспечивал муж, и ничего менять ты не хотела. А я... так, для разнообразия. - чуть подался вперед, глядя ей прямо в глаза. В ее удлиненные, яркие, синие и стервозные глаза. - Знаешь, как меня назвал Зарецкий? Твоим товарищем по играм, ни больше, ни меньше. Удивительно точно, не находишь?
- Сволочь, - сказала Анна. Как-то обреченно сказала. Выдохнула.
Ручьёв пожал плечами. Сволочь - так сволочь. Мужчина всегда превращается в сволочь, когда перестает любить.
- Зачем ты явился? - глухо спросила Анна, больше не пытаясь обжечь его взглядом. Она опустила глаза. Впервые в разговоре с ним она опустила глаза. - Чтобы меня унизить?
Всё-таки она его достала. Как-никак, дипломированный филолог-переводчик. При желании умела найти нужные слова. Слова, которые способны задеть.
- Чем я тебя унизил? - холодно поинтересовался Ручьёв. - Тем, что не падаю ниц, как обычно? Прости, что-то пропало желание.
Его щеку обожгла пощечина. Довольно слабая пощечина, но дело-то ведь было отнюдь не в силе удара.
И он понял, что, в отличие от него, Анна к нему отнюдь не равнодушна.
Он понял, что она в данную минуту его ненавидит.
* * *
“Это просто мелкая месть, - растерянно подумала Анна, - Он имеет полное право злиться, он...”
Вот только раньше он не злился. И мелочности не проявлял. И уж тем более не мстил...
Да что с ней такое? Мучительное пребывание в больнице (причем, целых две недели в реанимации, под “аппаратами”) как-то сказалось на ее восприятии окружающего мира?
Нет, слишком уж пафосно звучит. Не в этом дело, не в окружающем мире... мир остался прежним. Изменилась она.
Она всё осознала. Она осознала свои ошибки, свои промахи, свое поведение, наконец (отвратительное поведение!).
Она осознала, что по-настоящему боится только одного - потерять. Нет, не ту сверхкомфортную жизнь, которую ей обеспечивал муж. Не свой высокий статус.
Она по-настоящему не хотела терять единственного человека, который ее любил.
И, конечно, судьба не могла над ней не посмеяться.
Этот высокий, русоволосый, еще достаточно молодой мужчина с ироничным взглядом, этот мерзавец(красивый мерзавец, нельзя не признать), бывший ее неизменным любовником на протяжении нескольких лет, этот мужчина, который, как ей казалось, уж точно никуда от нее не денется, неожиданно стал другим.
Чужим.
В его обычно теплых глазах появился холод. Именно так - холодно, изучающе - он теперь на нее смотрел. Он даже улыбался холодно. Усмехался. Ухмылялся (да, как выяснилось, он умел и ухмыляться. Оскорбительно).
И эти его слова (“Прости, но нет желания падать перед тобой ниц”), они ее действительно добили.
В общем, доигралась, девочка. Допрыгалась.
Поверила в “вечную любовь”, дура. Поверила в то, что никуда он от нее не денется, ее “рыцарь”, ее верный возлюбленный, ее...
Больше не ее, как только что выяснилось.
Она соскучилась, она за время пребывания в больничных стенах (пусть повышенной комфортности, но от того не менее отвратительных, казенных) дико (просто дико!) соскучилась по Ручьёву, по его рукам, по его прикосновениям, по его теплым взглядам (и теплым улыбкам), по мягким интонациям его голоса... по его ласкам.
Именноего ласкам.
А он, похоже, нет.
...Сейчас следовало встать из-за столика и уйти, не оглядываясь. Ни в коей мере не выказывая своих истинных чувств (хотя она их выказала предельно конкретно, закатив Ручьёву пощечину. Заслуженную или все-таки нет, другой вопрос). Но по крайней мере не показав своих слез (а она, дура-баба, знала, что разревется, что непременно разревется, как школьница, не добившаяся взаимности от дебила-одноклассника). Следовало...
Теплая мужская рука мягко легла на ее ладонь. Она опять вскинула на Ручьёва глаза, уже не без опаски (да нет, со страхом! Со страхом снова увидеть эту его презрительную ухмылку-усмешку, увидеть холод в его серо-синих (или серо-зеленых?) глазах.
Не было ухмылки. И глаза его потеплели. Ручьёв тихонько сжал ее пальцы.
- Извини. Что-то меня и впрямь занесло. Какая-то нелепая обида. Когда ты улетела к морю с этим...
Она ни разу не вспомнила о Кирилле. С каким-то пугающим удивлением она вдруг осознала, что не вспомнила об этом парне (о том, кого называла милым мальчиком и стонала в его объятиях) ни разу. Выходит, не влюбленность это была и даже не страсть. А всего лишь увлечение. Мимолетное увлечение.
- Забудь, - сказала она внезапно осипшим голосом. - Как я забыла.
Несколько секунд Ручьёв не отводил от нее пристального взгляда, и опять ей померещилось, что смотрел он на нее с грустью и сожалением. Потом чуть сильнее стиснул ее ладонь.
- Хорошо.
Вот и всё. Не “Давай рванем ко мне, я страшно соскучился”, не поцелуй (сначала в уголок рта, а потом и в губы, полноценный, страстный). Всего лишь - “хорошо”. И что означало это “хорошо”? Хорошо, что ты его забыла или просто... ладно, забыла - так забыла, собственно, мне всё равно?
А ему действительно всё равно? - со страхом подумала Анна.
И что ей делать, если Ручьёву внезапно стало всё равно?
Что, черт возьми, ей делать в таком случае?
И несмотря на очень теплый, очень летний сентябрь ее обдало холодом. Поистине ноябрьским.
* * *
“Нельзя с ней так, - эта мысль была трезвой и, пожалуй, расчетливой. -Нельзя сразу ее огорошить... Она не простит.”
А на что способна разъяренная, разочарованная и отвергнутая женщина, Ручьёв знал очень хорошо. И по собственному опыту знал, и по углубленному курсу психологии, который в свое время добросовестно проштудировал (в силу профессии, разумеется).
Поэтому он постарался максимально смягчить и взгляд, и голос, и улыбку. И с некоей горькой иронией не мог не признать - порой притворство действует куда эффективнее, нежели искренность. Во всяком случае, на людей (перед “братьями меньшими” притворство попросту не работает, животные любую фальшь чувствуют инстинктивно).
- Если хочешь, поедем ко мне, - предложил он, почти наверняка зная - Анна именно такого предложения от него и ждет. - Если, конечно, ты достаточно поправилась.
Она словно бы ненадолго задумалась. Все еще не до конца ему веря. Хотя уже готова была снова обманываться. Поверить в то, что он действительно лишь немного (совсем чуть-чуть) отыгрался на ней из-за ее связи со студентом. Кратковременной связи с мальчишкой.
Потом она встряхнула волосами. Чистыми, не мог не отметить он. Она действительно привела себя в порядок перед встречей с ним. Она ждала, она желала этой встречи.
Точнее, не этой встречи. Не такой.
Поэтому вскинула на него потемневшие, похолодевшие глаза.
- Извини, я не очень хорошо себя чувствую. Лучше пойду прилягу. - и, растянув губы в улыбке (при том, что глаза оставались неулыбающимися), добавила мягко, - Спасибо, что навестил... милый.
Ручьёву сделалось стыдно. Не потому, что он лгал, что притворялся, ему к этому было не привыкать, его, в конце концов, натаскивали на такие приемы... нет. Просто он впервые лгал и притворялся в присутствии Анны. Притворялся и лгал любимой женщине.
Некогда любимой женщине.
* * *
...Когда сентябрьское солнце начало клониться к закату, Ручьёв вышел на свой приусадебный участок (в свой сад, как он его называл, хотя несколько яблонь, пару вишен и одно сливовое дерево вряд ли можно было назвать полноценным садом), приблизился к кустам малины и с удивлением обнаружил на нем спелые, густо-красные ягоды. Не удержался, сорвал и едва не зажмурился от удовольствия, от их неожиданной сладости, от их аромата. Наверное, в выходной можно совершить и вылазку по грибы, вместе с компаньоном (и верным другом) Кравченко, тот не в пример ему, Ручьёву, любитель и мастак “тихой охоты”...
... “Приватное” свидание в больничном сквере оставило послевкусие чего-то горького и, по большому счету, ненужного. “Звони”, - бросила она напоследок, возвращаясь в больничный корпус (в сопровождении охранника), и он, конечно, ответил: “Непременно”, уже зная, что сам, по собственной инициативе не позвонит, а если станет звонить она, отделается какими-нибудь малозначащими, дежурными фразами, вроде “Привет, как дела”.
“В конце концов, у нее муж и ребенок, и прекрасная, комфортная жизнь за кордоном”, - Ручьёв словно мысленно оправдывал свое охлаждение к той, по которой совсем недавно (ну совсем, совсем недавно!) сходил с ума. Так, наверное, бывает во время затяжной болезни, когда больной уже свыкся со страданиями и разуверился выздороветь, но внезапно, проснувшись одним поистине прекрасным утром вдруг осознает, что его отпустило, что болезнь отступила, что пришло облегчение, и пусть это даже не настоящее выздоровление, а всего лишь временная ремиссия, как же здорово осознать эту легкость, это освобождение...
Он нарвал целую горсть поздней малины (как, однако, умеет расщедриться ранняя осень, когда захочет), потом вернулся в сад и собрал упавшие яблоки (пусть слегка побитые, однако, еще свежие, одуряюще пахнущие (почему-то медом и земляникой), решил, что непременно явится с целой корзиной в агентство, чтобы наделить этой внезапной плодовой роскошью своих парней, а на сон грядущий все же махнул сто пятьдесят граммов “Хеннеси” и спал крепко, без сновидений...
И очень сладко.
* * *