С тех пор, дорогая моя, как не слал тебе с севера писем,
Событий немало промчалось над серой моей головою,
Одни пролетели, как запах фиалки по следу прохожего ночью,
Другие на сердце оставили горькую тяжкую рану.
Хвораю, родная моя, не поверишь, четвертые сутки хвораю,
Скрутило живот, и не радуют больше ни книги, ни песни,
Ни кленов раскидистых в южном окне кучерявые ветки,
Ни птах разноцветных на нем глупейшие нежные трели.
Печально я думаю сразу о многих предметах:
О долгой дороге, что мне предстоит, чтоб целитель ученый
Живот мой потрогал и, лоб свой могучий наморщив,
Сказал: «будет жить» — или: «всяку оставьте надежду».
Надежда, ты знаешь, острее бывает египетской бритвы,
Которой жрецы раз в году отрезают свои причиндалы
Во славу Изиды. Во славу ее же, зажги же
За здравье мое ты сегодня сандаловых палочек, что ли?
Вторая беда, что мне горечью сердце полощет,
Вид тоже имеет печальный и строгий о лезвии остром.
Допустим, вмешательство нужно котейке уже полостное.
Боюсь я. Хирургов боюсь, операций. Зеленки, бинтов и наркоза.
За этим за всем безобразьем хотелось б отметить,
Что мысль о деньгах за леченье тоскливым вздувается фоном,
Печалям моим придает дополнительных гитик
Сомненьями вяжет мою без того негеройскую волю.
Прошу, дорогая моя, коли есть тебе путь к мирозданье,
Коль слышит она иногда твои просьбы, стенанья, советы,
Могла б ты ее попросить от щедрот для котейки здоровья,
Котейки, что славит премудрость ее в каждой сказке, статейке и песне?
Чтоб стал анекдотом мой случай, а не некрологом,
Пилюлей одной чтоб вернулись и радость и бодрость,
Чтоб бедности стыдной леченье не стало причиной
И чтоб затянулись на сердце тяжелые раны.