Дождь за окном лил с таким же безразличием, с каким Люба пятый час подряд сортировала документы. Он барабанил по стеклу двадцать второго этажа, растворяя московские огни в мутных, грязных потёках. Внутри было сухо, тепло и бездушно. Воздух, пропущенный через мощные кондиционеры, пах пылью, дешёвым кофе и тоской. Люба откинулась на спинку своего офисного кресла, позволив взгляду зацепиться за бесконечное полотно серого неба за окном. Серый. Он был доминирующим цветом её жизни.
В двадцать пять лет она не жила. Она функционировала. Её существование было отлаженным механизмом: шесть раз в неделю она просыпалась под противный трезвон будильника в своей однокомнатной квартире-студии на окраине, два часа тряслась в метро, где её лицо было одним из тысяч таких же уставших и пустых лиц, чтобы затем провести восемь часов в аду под названием «Глобал-Кол». Её должность — «секретарь-референт» — на деле означала быть личной прислугой начальника отдела, Анатолия Сергеевича, человека с глазами-щелочками и вечно влажными ладонями.
Сегодня он, развалясь в своём кожаном кресле, бросил на край её стола пачку бумаг.
— Любовь, милая, срочно. К утру. И кофе, мой любимый, с двумя сахарами, не забудь.
Его взгляд скользнул по её фигуре с оценкой собственника. Она чувствовала этот взгляд на себе, как физическое прикосновение — липкое и неприятное. Она молча кивнула, улыбнувшись той самой, вымуштрованной улыбкой, что не достигала глаз. Внутри всё сжималось в тугой, холодный комок. «Любовь, милая». От этих слов её тошнило. Её имя в его устах звучало как оскорбление.
Она взяла папку, ощутив шершавость картона под пальцами. Это был её мир. Бумаги. Файлы. Электронные письма. Бесконечные звонки от раздражённых клиентов. Презрительные взгляды «старших» коллег. Её жизнь была похожа на заевшую пластинку, снова и снова проигрывающую один и тот же унылый мотив. Даже немногочисленные подруги, давно обзаведшиеся семьями, смотрели на неё с лёгкой жалостью: «Ну что, Любка, всё ещё в секретаршах? Мужика нормального найти бы…» Она давно перестала с ними встречаться.
Иногда, в самые тяжёлые вечера, когда одиночество в её безликой квартире становилось невыносимым, она вспоминала бабушку. Не городскую бабушку-пенсионерку, а другую — Арину, привезённую когда-то дедом из глухой вологодской деревни. Та бабушка была совсем иной. Она пахла дымом от печки, сушёным зверобоем и тёплым, парным молоком. И её сказки… Это были не истории о Золушках и Спящих красавицах. Нет. Бабушка Арина шептала ей на ночь мрачные, завораживающие былины, от которых по коже бежали мурашки.
Она рассказывала о Нави — сумрачном мире мёртвых, что лежит по ту сторону бытия, отделённый от нашего мира, Яви, чёрными водами реки Смородины. Говорила, что вода в той реке не течёт, а струится, густая и холодная, как сама смерть, и что перейти через неё живой может лишь тот, кого пропустят Безликие Стражи. Шептала о Бабе-Яге — не о злой карге из детских книжек, а о могущественной и грозной хранительнице границ, что живёт в избушке на курьих ножках и решает, чьей душе продолжить путь, а чью — поглотить тьма. Но с особым, леденящим душу благоговением бабушка произносила имя Кощея Бессмертного.
— Он — Владыка, дитятко, — голос её становился тихим, почти шёпотом. — Хозяин Нави. Не живой он и не мёртвый. Души у него нет, она сокрыта, а сердце — лёд. Ходит он по краю миров и смотрит на Явь своими золотыми очами. Смотрит и ждёт. Ждёт, когда душа живая, да горькая, да изголодавшаяся по настоящему, по правде, позовёт его. Такой душой не наешься, но можно на миг, на один лишь миг, почувствовать отблеск тепла. Вспомнить, каково это — быть живым.
Люба всегда отмахивалась от этих рассказов, списывая их на деревенские суеверия и старческий бред. Но сейчас, стоя у лифта и глядя на свои отражения в полированных дверях — бледное, усталое лицо, строгий, не к лицу, деловой костюм, — она вдруг с болезненной остротой вспомнила бабушкины слова. «Душа, изголодавшаяся по правде». Её собственная душа была не просто изголодавшейся. Она была выжжена дотла, превращена в прах этой серой, бессмысленной жизнью.
Она вышла на улицу. Поздний осенний вечер встретил её порывом холодного ветра и колючим дождём. Зонт вывернуло наизнанку с самого первого шага. Сжавшись от холода и промокнув насквозь, она побрела к своему дому, не обращая внимания на лужи и пронзительные гудки машин. Ей было всё равно.
Подъезд встретил её знакомым запахом — смесью старого линолеума, жареного лука и безысходности. Она медленно поднималась по лестнице, держась за липкие перила. Каждый шаг отдавался в тишине гулким эхом. И вдруг её кожа покрылась мурашками. Воздух вокруг стал густым, тяжёлым, словно его можно было потрогать. Он задрожал, заколебался, как дрожит воздух над раскалённым асфальтом. Звуки с улицы — гул мегаполиса, чьи-то голоса, музыка из машины — внезапно стихли, сменившись звенящей, абсолютной тишиной. Даже вечный гул лифтовой шахты прекратился. Лампочка на площадке её этажа мигнула раз, другой, третий и с тихим шипением погасла, погрузив пространство в зловещий полумрак.
Люба замерла, сжимая в кармане ключ. Сердце заколотилось с такой силой, что её затошнило. Что-то было не так. Что-то было чудовищно, фундаментально не так. Это было не похоже ни на что из её прежнего опыта. Это было за гранью реальности.
Дрожащей рукой она вставила ключ в замочную скважину. Металл вошёл с неестественным, слишком громким щелчком, который прозвучал как выстрел в гробовой тишине. Она нажала на ручку. Дверь поддалась с тихим скрипом.
Она переступила порог своей квартиры.
И мир перевернулся.
Вместо её узкой прихожей с вечно разбросанной обувью, с дешёвым зеркалом в потёртой раме и открытой дверью в крошечную кухню, перед ней простирался лес. Не городской парк, а дикий, древний, бесконечный лес, погружённый в вечные, глубокие сумерки. Гигантские деревья, чьи стволы были толщиной с автомобиль, уходили ввысь, теряясь в серой, непроглядной пелене неба. Их ветви, покрытые серебристым мхом и чёрным плющом, сплетались в плотный полог, почти не пропускавший свет. Воздух ударил в лицо — густой, влажный, тяжёлый. Он пах сырой землёй, гниющими листьями, хвоей и чем-то ещё — резким, металлическим, электрическим, словно после мощной грозы. Этот запах был диким, чужим, пугающим и до головокружения пьянящим.
Сзади раздался оглушительный, финальный стук. Она резко обернулась, сердце ушло в пятки. Дверь исчезла. На её месте была лишь стена из древних, поросших мхом и лишайником стволов, перевитых колючим кустарником с ядовито-багровыми ягодами. Не было ни намёка на подъезд, на бетонные стены, на знакомый, ненавистный мир. Её связь с прошлым была оборвана. Бесповоротно.
Первый порыв был чисто животным, инстинктивным. Дикий, леденящий ужас сковал её тело, сжал лёгкие. Она судорожно, с присвистом вдохнула чужой воздух, ощутив, как он обжигает грудь. Она была здесь одна. Совершенно одна в незнакомом, первобытном и явно враждебном мире. Слёзы выступили на глазах, но она с силой смахнула их.
И тогда, сквозь накатывающую волну паники, сквозь острое, физическое ощущение опасности, в ней шевельнулось что-то ещё. Странное. Щемящее. Почти предательское. Это было предвкушение. Тот самый холодный, острый всплеск адреналина, та самая дрожь настоящего, живого страха, которых она была лишена все эти годы. Её серая, безопасная, предсказуемая жизнь с её вечными отчётами, похабными шутками Анатолия Сергеевича, одинокими вечерами перед телевизором и тихим отчаянием — она закончилась. Окончательно и бесповоротно. Дверь захлопнулась. Не только за её спиной, но и в её душе.
Где-то в глубине леса, в этой жуткой, первозданной чащобе, раздался отдалённый, протяжный вой. Он не был похож на вой собаки или волка. В нём была тоска, древняя, как сам этот мир. Но странным образом этот звук уже не пугал её так сильно.
Люба медленно, почти ритуально, наклонилась. Она сняла свои промокшие, некогда дорогие туфли на шпильке — символ её несвободы — и отшвырнула их в сторону, в густые заросли папоротника. Она ощутила под босыми ногами влажную, упругую подушку мха. Это ощущение было шершавым, реальным, осязаемым. Она сбросила с плеч мокрое пальто, сковывавшее движения, и бросила его на землю, как сбрасывают с себя старую, ненужную кожу.
Она сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Лес молчаливо принимал её в свои объятия. Её приключение, её настоящая жизнь, пусть страшная и смертельно опасная, только начиналась. И впервые за долгие-долгие годы Люба почувствовала, что она — по-настоящему жива.
Это осознание ударило в виски с силой физического удара. Перегрузка — от резкой смены реальности, от адреналина, от ужаса и этого странного, пьянящего восторга — оказалась непосильной для её истощённой психики. Кровь с гудением отхлынула от головы. Серое небо, чёрные стволы и серебристый мох поплыли перед глазами, сливаясь в размытый водоворот. Звон в ушах нарастал, заглушая шепот леса. Ноги подкосились, став ватными и нечувствительными.
Она не успела даже испугаться. Только почувствовала, как холодная влага мха приникает к её щеке, а потом её накрыла волна беспросветной, безжалостной тьмы. Сознание погасло, как та самая лампочка в подъезде, оставив её тело — хрупкое и беззащитное — на попечение незнакомого, дышащего леса. Её последней смутной мыслью было то, что даже падая в ничто, она не чувствует ничего, кроме странного, горького облегчения.