И, вот, снова кабинет Гурина…

Пар от чашки поднимался ленивыми кольцами, цепляясь за суровые складки лица коменданта, прежде чем раствориться в прохладном воздухе кабинета. За окном бушевала ранняя вечерняя метель. Не та яростная слепая вьюга, что приносит с собой рев и хаос, а тихая, упрямая, настойчивая. Она засыпала мир мягко, беззвучно, хлопьями. Прекрасная и смертельно опасная. Именно такая погода любима теплохудами.

— …и потому я приказал удвоить частоту обходов внешнего периметра, — гудел Гурин, его палец с белым шрамом водил по разложенной на столе схеме укреплений. — Здесь, у восточного ската, Скала предлагает вкопать бревна с заточенными концами. Говорит, в такую погоду они подходят вплотную, надеясь на слепоту метели. Хитро, а? Но метель-то слепая, а холод зрячий. Они мёрзнут, теряют осторожность…

Я кивал, поднося к губам фарфоровую кружку с позолотой по ободку — личную вещь коменданта, которую он доставал только для особых разговоров. Чай был крепким, горьковатым, с нотками дыма и каких-то северных трав. Он обжигал губы, но внутри меня это тепло тут же гасло, растворяясь в вечной прохладе, что жила под рёбрами. Я пил, чтобы делать вид обычности. Чтобы быть своим. Чтобы Гурин, чей проницательный взгляд сейчас изучал меня поверх своей кружки, видел не ледяное чудовище, а просто Колю. Усталого, слегка рассеянного солдата.

А мысли мои были далеко. Не в метели за окном. Не в хитросплетениях обороны.

Они были в легенде.

«Дух Льда… обнял Зиму и уснул, обратив ярость в сон».

Слова из потрёпанной летописи жгли сознание ярче любого чая. Они перестали быть просто строчками в старой книге. После эксперимента со свечой, после той ужасающей, прекрасной тишины «Ничто», к которой я подобрался, они обрели плоть. Мою плоть. Чешуя на предплечье, проступавшая теперь почти по желанию, была не мутацией. Она была письменами на странице моего тела, выгравированными тем самым «Зимним Змеем».

— …игнорируешь меня, Игнатьев?

Голос Гурина, ставший вдруг тише и острее, пронзил мои размышления, как игла лёд. Я вздрогнул, поставил кружку с лёгким дребезжащим стуком.

— Нет, товарищ комендант. Просто… обдумываю.

— Обдумываешь, — он протянул слово, откинулся на спинку своего кожаного кресла, которое жалобно взвизгнуло. Его глаза, цвета выгоревшей на солнце стали, не отрывались от моего лица. — Вижу. Ты здесь, но тебя нет. Слушаешь в пол-уха. Как будто мои заботы о щитах да брёвнах — детские игры в песочнице, пока где-то там идёт настоящая война.

Он не спрашивал. Констатировал. И в его констатации не было обиды. Была усталая, тяжёлая констатация факта, который и его самого грыз изнутри. Мы оба знали, что брёвна и частые обходы — это попытка заделать щели в плотине, когда за ней уже поднимается волна цунами, способная смыть целый мир.

— Извините, — сказал я честно. — Не хотел проявлять неуважение.

— Не в уважении дело, — отмахнулся Гурин. Он потянулся к лежавшей на краю стола потрёпанной трубке, набил её табаком, но не закурил, просто вертел в пальцах. — Я видел, как ты вернулся с того… «полигона». С Алиной и Семёном. Видел их лица. Видел твоё. — Он сделал паузу, выбирая слова. — Ты уходишь, Коль. В какую-то свою, ледяную даль. И каждый раз возвращаешься чуть более… отстранённым. Чуть менее нашим.

Он произнёс «нашим» с особой, горьковатой интонацией. Не «человеческим». Именно «нашим». Людьми заставы. Теплыми, шумными, смертными.

Я опустил взгляд на свои руки. Они лежали на коленях, спокойные, бледные. Ничто не выдавало в них инструмент, способный остановить химическую реакцию, украсть движение, прикоснуться к абсолютному нулю. Инструмент мифа, черт бы подрал его за ногу…

— Знание — тяжёлая ноша, товарищ комендант, — выдохнул я, и мои слова повисли в воздухе, смешавшись с паром от чая. — Особенно знание того, кем… или чем ты являешься на самом деле. Иногда хочется, чтобы легенды оставались просто легендами. Сказками для долгих зимних вечеров.

Гурин молчал, изучая меня. Потом, негромко:

— Нашёл ответы в той книге? В архиве?

Я кивнул, не поднимая глаз.

— И они тебя не обрадовали.

— Они… поставили всё на свои места, — сказал я, и это была правда. Страшная, неудобная, ледяная правда. — Я теперь понимаю, откуда во мне это. Зачем это. И против чего это должно быть направлено.

— Против «Пожирателя Солнц», — тихо произнёс Гурин. Не вопрос. Утверждение.

— Против того, кто хочет не заморозить мир, а высосать его до дна, — подтвердил я. — Оставить не лёд, а пустоту. Теплохуды… они всего лишь мухи, слетающиеся на запах гниющей раны. А рана в самом сердце мира. И моя сила… — я впервые за этот разговор поднял на него взгляд, — …моя сила — не оружие. Это… консервант. Последнее средство. Чтобы, если не удастся спасти жизнь, спасти хотя бы форму. Память.

В кабинете воцарилась тишина, нарушаемая лишь завыванием ветра в печной трубе и тиканьем маятниковых часов на стене. Гурин сидел неподвижно, его лицо было похоже на вырубленный из гранита барельеф — жёсткий, изрезанный морщинами, непроницаемый.

— Превратить всё в лёд, — наконец произнёс он. — В прекрасный, вечный, мёртвый лёд.

— Чтобы не стало ничего, — прошептал я. — Да.

Он медленно поднялся, подошёл к окну. Стоял спиной ко мне, глядя на кружащийся в темноте снег. Его широкая, чуть сутулая спина в поношенном кителе казалась внезапно очень старой. Не от возраста. От груза.

— А люди? — спросил он так тихо, что я едва расслышал. — Мы? Что станет с нами в твоём… ледяном коконе?

Боль. Острая, живая, человеческая боль сжала моё ледяное сердце. Я увидел перед собой не коменданта, а Гурина. Человека, который взял под свою ответственность этот клочок земли и каждого, кто на нём дышит. Который вырезал из дерева кубики, чтобы сохранить рассудок. Который смотрел на меня сначала как на угрозу, потом как на подопечного, а теперь… теперь как на возможного палача или спасителя, в котором уже почти не осталось ничего от того мальчишки.

— Не знаю, — честно ответил я, и голос мой дал трещину. Впервые за долгое время. — Легенда… не уточняет. Она говорит только о «сохранении формы». Я видел это во сне. Города. Люди. Застывшие, как скульптуры. Прекрасные. И… пустые.

Гурин резко обернулся. Его глаза горели.

— И ты готов на это? Ради «спасения мира»?

Я встал. Мои колени не дрожали. Внутри была лишь та самая леденящая ясность, что приходила после глубоких погружений в силу.

— Я не готов, — сказал я твёрдо. — Я же просто Коля. Я хочу, чтобы Семён смеялся своим надрывным смехом. Чтобы Алина молча стояла на страже. Чтобы вы вырезали свои кубики. Чтобы дым из трубы пах дёгтем и хлебом. — Я сделал шаг к нему. — Но если придёт час, и выбор будет между вечной пустотой и памятью во льду… я выберу лёд. Потому что в нём останется хоть что-то. Отпечаток. След. Шанс, что однажды кто-то растопит этот лёд и увидит, каким мир был. Даже если это будет через тысячу лет.

Мы стояли друг против друга посреди тёплого, прокуренного кабинета, а за окном бушевала метель, неся с собой и тихий ужас теплохудов, и далёкий, багровый голод Пожирателя. Два солдата на краю пропасти. Один — в возрасте, видавший виды, привыкший сражаться с осязаемым врагом. Другой — юный, с ледяным сердцем и знанием древней силы в крови, готовый стать не воином, а гробовщиком целой эпохи.

Гурин первым опустил взгляд. Он тяжело вздохнул, прошёлся к столу, сгрёб в ладонь свои деревянные кубики, постучал ими один о другой. Твёрдый, реальный звук.

— Значит, так, — сказал он, и в его голосе вновь зазвучала привычная, командная сталь. — Пока этот час не пришёл… мы боремся. За каждый день. За каждый вздох. Брёвна, патрули, бдительность. Ты, Игнатьев, будешь тренироваться. Узнавать свои пределы. Но с одним условием.

Он ткнул в меня пальцем.

— Ты будешь возвращаться. Каждый раз. Слышишь? Будешь пить чай в этом кабинете. Слушать глупости Семёна. Чуять запах кухни. Ты будешь помнить, за что, чёрт возьми, можешь однажды всё это заморозить. Не ради абстрактной «памяти». Ради этого. Ради нас. И ради себя — того парня, который когда-то смотрел неуверенно на собственную тень в зеркале склада.

В его словах не было приказа. Была мольба? Мольба старого волка к тому, в ком он увидел и надежду, и смерть.

Я смотрел на него, на эту скалу, на которой держалась застава, и чувствовал, как где-то глубоко под толщей льда что-то дрогнуло. Что-то тёплое. Хрупкое. Человеческое.

Надо же…

— Буду, — пообещал я. И это было не просто слово. Это была клятва. Самому себе. Им. Всем, чьё тепло ещё жгло меня изнутри, напоминая, кто я был до того, как стал наследником Зимы.

Гурин кивнул, будто поставил точку в тяжёлом разговоре. Положил кубики на стол.

— Ладно. А теперь слушай сюда. Про эти брёвна. Скала говорит, их нужно облить водой, чтобы они вмёрзли в грунт. Но вода замёрзнет не сразу, будет скользко. Значит, нужна колючая проволока поверху, или вбить гвозди…

И он снова погрузился в детали обороны, в тактику, в мир простых, понятных угроз. А я слушал. По-настоящему слушал. Потому что в этих брёвнах, проволоке и гвоздях был смысл. Смысл нашего сегодняшнего боя. Боя за право оставаться людьми в мире, где просыпаются боги и чудовища.

А за окном метель завывала всё сильнее, и в её голосе мне чудился уже не только свист ветра, но и далёкий, алчный рёв, и тихий, безжалостный скрежет движущегося ледника. Но здесь, в кабинете, пахло чаем, табаком и человеческим упрямством.

Через пару часов я вышел из кабинета Гурина, и тяжёлая дверь захлопнулась за мной, отсекая запах табака, чая и грузных стратегических мыслей. В коридоре было тихо и пусто, лишь слабый отсвет снежной круговерти за окном дрожал на потертых половицах. Но тишина внутри меня была иного рода. Не пустой. Насыщенной. Как тишина перед бурей, или скорее… как тишина в сердце айсберга, где всё уже решено, всё предопределено вековым напором льда.

Слова Гурина — «ты будешь возвращаться» — звенели в ушах, как наказ. Как заклинание против той ледяной бездны, что звала меня стать чистым принципом, вечным стражем, лишенным смеха и боли. Я глубоко вдохнул. Воздух в казарме пах пылью, мокрым сукном и людским потом. Человеческий запах. Я заставил себя почувствовать его, пропустить через себя, а не оттолкнуть привычной холодной стеной.

Именно тогда я заметил бумажный треугольник, прислоненный к косяку моей двери. На нём корявым, энергичным почерком Семёна было выведено:

«ЯЩИК С ГВОЗДЯМИ. СРОЧНО. ЖИВЫМ ИЛИ МЁРТВЫМ. С ВОДОЙ. И СМЕХОМ. ИЛИ ХОТЯ БЫ БЕЗ СЛЁЗ. А.».

Уголки моих губ дрогнули. Не улыбка. Но что-то вроде отзвука на неё. «Ящик с гвоздями» — это была наша заставная шифровка. Место за северным складом, куда свозили сломанные сани, ржавые бочки и прочий хлам, из которого мы с Семёном в последнее время пытались соорудить катапульту. Из этого, понятно, ничего не выходило, но место стало нашим — потайным, глупым, своим.

И они ждали. Не с расспросами. Не с опаской, которую я видел в их глазах после кузницы. А с чем-то «срочным». С требованием прийти «с водой и смехом». Алина добавила своё «или хотя бы без слёз». Это был якорь. Бросок верёвки из мира простых, шумных дел.

Я не пошёл за водой. Но я пошёл к ним.

Метель встретила меня у выхода не яростным ударом, а мягким, обволакивающим коконом. Хлопья кружились в свете фонарей, медленные и грациозные. Я шёл, и снег скрипел под сапогами с другим звуком — не хрустом, а глухим, бархатистым шепотом. Он ложился на плечи, цеплялся за ресницы. Я не отряхивался. Пусть ложится. Пусть напоминает, что я часть этого, а не только холодный наблюдатель из вечности.

«Ящик с гвоздями» оказался не пустым. Из-за груды старых досок и ободранных бочек струился тёплый, оранжевый свет костра. Небольшого, аккуратного, защищённого от ветра сложенной из кирпичей колодцем. А вокруг костра — они.

Семён, закутанный в две шапки и плащ поверх телогрейки, что-то яростно жестикулировал, показывая руками какой-то немыслимый вираж. Алина сидела на перевёрнутой бочке, поджав ноги, и смотрела на него с тем выражением, в котором научный интерес смешивался с крайним скептицизмом. В руках она вертела длинную, очищенную от коры палку.

Услышав мои шаги, они оба обернулись. Семён расплылся в улыбке, которая в свете пламени казалась огромной и немного сумасшедшей.

— А! Ледяной десант прибыл! Без воды, заметь. Нарушение контракта. Но, учитывая обстоятельства непреодолимой силы в виде твоей персоны, прощаю. Иди сюда, греться! Хотя тебе, наверное, жарко, да? — он фыркнул.

Алина молча отодвинулась, освобождая место на соседней бочке. Её взгляд скользнул по мне, быстрый и оценивающий: цел, в сознании, не в ледяном ступоре. Кивок был коротким, но в нём читалось одобрение. «Ты пришёл. Хорошо».

— Что за срочность? — спросил я, присаживаясь. Тепло от костра было почти осязаемым, плотным одеялом. Оно не обжигало. Оно… давило. Но я не отодвинулся.

— Срочность вот! — Семён махнул рукой куда-то в темноту, за пределы круга света. — Объект стратегического назначения! Шедевр инженерной мысли! А главное — лекарство от хандры, гарантированное!

Я присмотрелся. За его спиной, уходя в темноту и метель, угадывался длинный, покатый склон. Не естественный, а аккуратно, почти педантично расчищенный от камней и кочек. И на нём, поблескивая мокрым льдом, лежало что-то вроде… желоба.

— Это что? — не понял я.

— Это, друг мой, — с пафосом провозгласил Семён, — «Гиперборейский экспресс»! Или, для простонародья, ледяная горка. Два часа мы с Алиной долбили, поливали, выглаживали. Тест-драйв прошёл. Скорость, как у лавины. Адреналин, как у встречи с твоим братцем. И главное — бесплатно!

Я смотрел то на его сияющее лицо, то на эту примитивную, детскую конструкцию. Горка. Они два часа в метель строили горку. Чтобы съезжать. Чтобы смеяться.

— Вы… — я запнулся. — Это чтобы…

— Чтобы ты перестал ходить с лицом, как у приговорённого к вечной мерзлоте, — прямее выразилась Алина, не отрываясь от своей палки, которую она начала заострять ножом. — Чтобы ты помнил, что можно не только останавливать время для свечей. Можно просто тратить его. Глупо. Весело. По-человечески.

Семён подскочил, схватил меня за рукав. Его пальцы были тёплыми, почти горячими.

— Да ладно тебе! Один разок! Вон, смотри, сани-корыто готовы! — он указал на старые, видавшие виды санки, обитые жестью. — Алина боялась, но я её уговорил! Теперь твоя очередь!

Он тянул меня к склону. Я не сопротивлялся. Это было странно. Нелепо. Потрясающе. В мире, где в сердце планеты шевелился Жадный Червь, а я носил в себе ледник, эти двое строили горку.

Ирония так и махала рукой на горизонте…

Мы подошли к краю. Желоб был действительно длинным, уходя вниз в белое марево метели. Лёд блестел, обещая стремительный, неконтролируемый полёт.

— Правила просты! — кричал Семён, перекрывая вой ветра. — Садимся вдвоём для балласта, и… поехали! Кто крикнет громче, тот и прав! Алина, ты засекай!

Алина, стоя чуть поодаль, с невозмутимым видом подняла очищенную палку, как жезл стартера.

Семён плюхнулся в санки, отчаянно жестикулируя, чтобы я садился сзади. Я медленно опустился. Дерево и холодная жесть подо мной. Его спина передо мной, напряжённая в ожидании толчка.

— Готов? — спросил он, обернувшись. Его глаза в полумраке блестели азартом и тем самым, непотопляемым живым огоньком, что не могли погасить ни холод, ни страх.

«Вернись», — сказал Гурин. — «Помни, за что можешь всё это заморозить».

— Готов, — сказал я.

— Тогда держись, ледяной братец! Вперёд, к звёздам! Или хотя бы к сугробу! АЛИНА, ДАВАЙ!

Алина с лёгкой, почти невесомой улыбкой ткнула палкой в лёд позади саней, давая нам лёгкий толчок.

И мир провалился вниз.

Первое ощущение — тишина. Не моя внутренняя. А внешняя. Ветер, вой метели, голоса — всё смешалось в один сплошной, нарастающий рёв в ушах. Потом — скорость. Не магическая, не управляемая волей. Грубая, физическая, неумолимая сила гравитации, несущая нас вниз по ледяному желобу. Санки подпрыгивали на микронеровностях, виляли, угрожая выбросить нас в снег.

Семён впереди завыл не от страха, а от чистой, животной радости. Его крик резал воздух, дикий и бессмысленный. И это было прекрасно.

Я не кричал. Я не мог. Но я чувствовал. Чувствовал, как холодный ветер бьёт в лицо, заставляя глаза слезиться. Чувствовал, как цепляюсь за Семёнов полушубок, чтобы не вылететь. Чувствовал безумие этого падения, этого полного, абсолютного отсутствия контроля.

И на миг — всего на миг — я отпустил. Отпустил ледник внутри. Отпустил знание легенды. Отпустил груз выбора. Осталась только скорость, темнота, летящий навстречу снег и дикий вопль друга передо мной.

Это было похоже на падение, но падение в жизнь. В самую её густую, шумную, неистовую сердцевину.

Мы врезались в сугроб внизу склона с грохотом и облаком снежной пыли. Санки перевернулись, нас вышвырнуло в мягкий, холодный сугроб. Я лежал на спине, глядя в чёрное заснеженное небо, по которому всё ещё кружились хлопья. Дышал. Часто. Глубоко. Пар изо рта вырывался клубами.

Рядом раздался хохот. Неистовый, задыхающийся, заразительный.

— ВИДЕЛ?! ВИДЕЛ, КАК ПОНЕСЛО?! Я ЖЕ ГОВОРИЛ!

Сёма вскочил, отряхиваясь, и протянул меня за руку. Его ладонь была по-прежнему горячей, полной жизни.

Я позволил ему поднять себя. Стоял, чуть пошатываясь, весь в снегу. И чувствовал… лёгкость. Странную, чуждую, почти головокружительную лёгкость.

— Ну что? — Семён тыкал мне в грудь пальцем, сияя. — Помогло? Отвлекло? Приземлило?

Сверху, с вершины склона, донёсся голос Алины, спокойный и ровный:

— Время спуска — семь секунд. Приземление — неудовлетворительно. Готовность к повторному заезду?

Я посмотрел вверх. На фоне тёмного неба и кружащегося снега стояла её тонкая, прямая фигура. И я понял, что они сделали. Они не просто построили горку. Они выстроили целый ритуал. Ритуал возвращения. Ритуал напоминания.

— Да! — крикнул я вверх, и голос мой прозвучал немного хрипло, но твёрдо. — Готовность есть.

«Будешь возвращаться», — эхом отозвалось внутри.

И я полез обратно на склон, увязая в снегу, чтобы снова ощутить этот безумный, тёплый, живой полёт. Потому что пока они здесь, пока смех Семёна режет метель, а Алина стоит на страже с заостренной палкой, я не просто наследник Зимы. Я — Коля. И у меня есть горка, с которой можно съехать в самый ад, но с друзьями за спиной.

Загрузка...