Сестра! – ей снова слышался чей-то зов.
Оглянулась – никого. Да и откуда здесь? Показалось...
Дым сигарет с ментолом сквознячком, холодившим спину, вытягивался в раскрытое окно. Там он моментально расплывался облаком, проседал вниз, делал несколько резких бросков влево-вправо и неожиданно без остатка растворялся в душном августовском воздухе, сразу решив не метаться по такой жаре бестолку, а поберечь силы. Тем более, что не за горами сентябрь, и до первых костров, на которые дворники соберут павшую листву, осталось не так много времени. Вот когда горький листвяной дым накроет дали голубыми вуалями, да наполнит душу сожалением и тоской, вот тогда с ним приятно будет смешаться. Дыму. Наверное. Высокая тоска – признак высокого полета. А ежедневная, бытовая тоска, она признак чего? Признак душевной неустроенности, надо полагать. И бесприютности. Это когда душа похожа на огромную, пустую комнату, в которой самой легко потеряться. В которой уже потерялась. И ведь тоска – не доска, на чужие плечи ее не переложишь, придется носить в себе, с собой, пока она душу не изотрет до дыр. Или пока не вернется тот, кого я жду, и снова не наполнит жизнь смыслом, а душу счастьем.
Но ожидание, это смысл или проклятие? Это мука! Бесконечное ожидание – мука без конца. А любовь? Неосязаемая любовь, без ответа на кончиках пальцев – точно проклятие. По ощущениям. Хотя, в любом случае, называть любовь проклятием – кощунство.
Любовь, это всегда крест, просто иногда он увит розами, под шелковыми лепестками которых – шипы. Ее любовь – тяжкий крест, и все розы в прошлом, остались только шипы.
Не смей роптать!
Чем Господь наделил, то и будем нести, больше, чем можешь сдюжить, он все равно не даст. Тем более что ты свой выбор сделала сама.
Встретимся в раю, дорогой! Я верю, там точно встретимся. Ты, главное, сам приди на встречу, поспешай, а уж я доберусь хоть на край света, хоть за край его, все преодолею, все вынесу, все смогу – только лишь чтобы обнять тебя.
С высоты четвертого этажа улица внизу просматривалась до самого конца, до сине-зеленого затора, в который она упиралась, в который погружалась. Там располагался поросший исполинскими деревьями, наполненный малахитовым сумраком старый городской парк. Много было золотого солнечного света повсюду, будто вплавленного в пространство, много тепла. А вот липы вдоль улицы выглядели потемневшими от усталости. Пропыленными, заматеревшими. Отчего такая усталость? Кто бы их умыл? Освежил? Дождя не было давным-давно. Да он теперь не слишком и нужен, дождь. Пора созревания. Дозревания. Листва на липах начала желтеть, жухнет по краям, будто опаляет ее невидимый огонь, и в воздухе разливается тонкий горький запах увядания. Первый признак того, что скоро осень. Пусть не первый. Один из. Уже скоро она, скоро. Вот тогда настанет время дождей. Можно будет им порадоваться. Нет, не порадоваться – зачем им радоваться? Но – соответствовать. Мелкий осенний дождь – вот твое состояние. Вот ты. К сожалению, дальше будет только горше. Зимняя стужа ждет тебя. Долгая зимняя стужа…
Ветра не было совершенно. Это снаружи, на улице. Здесь же, в длинном коридоре Терапевтического отделения, стоило приоткрыть окно, сквозняк срывался сразу. Ну и пусть. Она пригладила выбившуюся прядь рыже-каштановых волос, убрала ее под колпак, упрямо повторила: пусть. Движение это жизнь. По крайней мере... О каком движении идет речь? О внутреннем или внешнем?
А есть разница?
Пока я мыслю, пока помню, пока люблю – я живу.
Костюм фирмы Шейко, белый до голубизны, до прозрачности. Кожа под ним совсем сухая и, кажется, невероятно чувствительная. Приятно... Кажется, что приятно.
Сестра!
Ах, надо бросать курить. Или не надо. Зачем? Не теперь. Пусть! Так сохраняется хоть какое-то ощущение, хоть иллюзия жизни. Движение: вдох-выдох, вдох-выдох. Опять же...
Сестра...
Опять же... Как давно ощущала она истинное движение и настоящую жизнь! И тут не может быть никаких заблуждений. Истинно лишь то, что не обманывает чувств, а их вызывает. Воспоминания – это иллюзия и обман, а реальные прикосновения и объятия – счастье и поглощение. Воспоминания в прошлом, мечты в будущем, тоска в настоящем. Где тебе нравится быть? Странный вопрос. На первый взгляд. Нравится там, где хорошо. Было и будет. Но назад возврата нет, а вперед дорога одна, и она пролегает через настоящее. Через эту тоску, неопределенность, невозможность. Через пропасть. Хочешь пройти весь путь, и выдержать его, не рассыпаться? Терпи, подруга. Терпи.
Но воспоминания... Без них ведь тоже никак! От них не избавиться. Да и нужно ли?
Помнится, так же стояла она у окна ординаторской военного госпиталя, на ней халат, белый до голубизны, накрахмаленный до слюдяной прозрачности, на голове «шарлотка», и ни единого седого волоса. Она курит, так же пускает дым в окно, а доктор Владимир Ильич зудит за спиной, что он же, кажется, просил не курить. Она не слышала, не слушала. За окном такое же лето, только совсем не видно домов. Зато целое море разливанное зелени, и где-то на горизонте сказочным островом вздымается до самого неба гора Кашканар – похожий на вулкан голубой конус, на вершине которого постоянно курятся облака, в которые прячет морду живущий там каменный верблюд. Или тогда он уже ушел оттуда? Должно быть, ушел. Не важно. В ее памяти он останется там навсегда.
А потом пришел Сан Саныч, сказал несколько слов, и вдруг оказалось, что жизнь ее закончилась. По крайней мере – остановилась.
Сан Саныч принес недобрую весть. Вот уж не думала, что именно он будет вестником горя и печали. Хотя, если разобраться, а кому еще быть им?
– Что-то случилось? – спросила она его сразу, едва увидела.
– Нет, – ответил он – и болезненно сжалось пронзенное острой иглой страха ее сердце. Это было не предчувствие – предчувствие жило с ней и в ней постоянно, – с тех самых пор, как Сереженька перед уходом поцеловал ее в последний раз. Осознание свершившегося факта, неизбежности – вот, что это было такое. Она поняла: горе пришло, его никто не отменит, и с этим ей придется жить.
– Нет, – повторил Сан Саныч, – ничего особенного не произошло. Все идет по плану. Он ушел, он там.
– Где – там? – спросила она. Знала ведь, что ответа не будет, и все же спросила.
– Там. На задании. Более точно сказать не имею права. Ну, ты понимаешь... – Конечно, права он не имеет. Да просто он сам тогда не знал ничего.
– Сергей отправился на задание, – упрямо твердил Сан Саныч. – И, как мы понимаем, задание он выполнил.
– Как, вы понимаете? – переспросила она и задохнулась от подступившего ужаса. – А сам он что говорит?
– К сожалению, у нас с ним потеряна связь. Но по косвенным признакам, ему все удалось. Да ты и сама можешь видеть.
Да, да, да, она видела сама! Вчера над Кашканаром клубились тяжелые тучи, сверкали зарницы, били голубые молнии. Гремело, она ощутила гул, почувствовала, как задрожала земля. А потом и вовсе что-то ужасное случилось, огненный вихрь накрыл вершину горы. Вот тогда случился обвал, тогда-то ушел верблюд.
– Осталось вернуть Сергея обратно, – твердил Сан Саныч. – Мы работаем над этим.
– В каком смысле, работаете? И что значит, потеряна связь? – ничего не понимая, спросила она. – Как же теперь узнать, что с ним? Жив ли?
– Жив, – попытался успокоить ее Сан Саныч, – жив. Мы знаем это совершенно точно.
– Откуда вы можете это знать? Как? Если нет связи?
– Из других источников. Не вдаваясь в подробности: в списках умерших его нет.
Вот так успокоил: в списках умерших его нет! А где он есть? И вообще, списки умерших, это что? Где они хранятся? Кто их составляет? Это Книга мертвых, что ли? И что, каждый может ее взять почитать? Или только специально обученные сотрудники?
Сан Саныч притянул ее к себе, обнял за плечи.
– Ты не волнуйся, – сказал он. – Я понимаю, что это невозможно, не волноваться, но, прошу тебя, постарайся? А? И, знаешь, что? Я тебе обещаю, я верну его оттуда. Верь мне, Тамара. Я сам пойду и вытащу его с той стороны. Клянусь тебе.
Ах, Сан Саныч, конечно, я вам всегда верила. И верю! Но куда вы отправитесь? Откуда вы вернете Сережу, если даже названия для этого места нет? А даже если и есть, ни на одной карте оно не обозначено? Как пройти туда, куда нет дороги?
И все же она поверила ему сразу и безоговорочно. И верит поныне. И ждет. А что ей остается? Лишь верить и ждать.
О, она сильная женщина. И – она всего лишь слабая женщина.
Но и Сан Саныч пропал, запропастился куда-то. Без объяснений, без предупреждения, просто исчез, перестал приходить, звонить, подавать о себе весточки, сделав пустоту в ее жизни абсолютной. Наступил полный, полнейший вакуум, и с ним космический холод. Она продержалась три месяца, а потом поняла: еще немного и сойдет с ума. Надо было срочно менять обстановку. Чинить ей препятствия, пытаться удержать ее в госпитале, не стали. Отпустили. Так она оказалась в этом небольшом уездном городке В*. Здесь жила ее тетя Вера, родная сестра мамы, с сыном Никиткой, а других знакомых не было. Что ей казалось весьма подходящим.
Она искала тихую гавань – вот она, тихая гавань. Даже тихий омут. Она нашла его, место, где можно, ей казалось, обрести какое-то, хоть кажущееся равновесие.
Ничто здесь не мешало ей предаваться своим мыслям, своим мечтам и своим ожиданиям. Она готова – и будет – ждать любимого хоть целую вечность. И клясть себя при этом за то, что раньше не любила его так сильно, как следовало, чтобы удержать, чтобы спасти.
У каждого есть мысли, какое-то количество их точно есть. У нее они – вот такие.
Эти ее мысли составляли и заменяли ей практически всю жизнь. Ногами она стояла на земле, ходила по этим узким старинным улочкам, а жить продолжала в мыслях, в мире, умещавшемся и существовавшем только в ее голове. Ну и, конечно, самая главная часть – в сердце. Там ее Сереженька всегда находился с ней рядом, и все было хорошо.
Единственное, что она не учла, так это то, что в тихом омуте зачастую водятся черти. Хоть один да обязательно найдется.
Но черти – это часть испытания. Жизнь свою она именно так и воспринимала – испытание. И не старалась от него увильнуть.
Ее охотно взяли на работу в клинику, в отделение интенсивной терапии. Медицинских сестер в больницах всегда не хватает, а тем более там, где находятся самые тяжелые и безнадежные больные. Не все могут долго выносить эту гнетущую безысходность. Тамару очень выручал опыт все-таки военно-полевой медицины, в госпитале она многое повидала, и ко многому успела привыкнуть. К тому же, и кокон собственной беды, в котором она пребывала постоянно, и корка личного горя, сковавшая душу, несколько притупляли восприятие, помогали ей принимать чужие горести не так близко к сердцу. Иначе она бы точно долго не выдержала. Все-таки, собственное несчастье ей в чем-то помогало, по пословице. Ужасно...
Сестра!..
Пора идти. Тамара истолкла окурок в пепельнице и, бросив его там умирать в дымных конвульсиях, вернулась в отделение. Странно, что я постоянно слышу этот зов, думала она, проходя по коридору. По всем законам, этого не должно происходить. Ведь далеко же! И двери закрыты, не одни, к тому же. Но, судя по всему, никто кроме меня ничего такого не слышит. Это что же получается, оно звучит в моей голове непосредственно? Не галлюцинация ли? Может, я стала слышать голоса? Надо проверить, разобраться. Провериться и разобраться.
Но ничего проверять она, конечно, не будет. И проверяться тоже не будет. Потому что знала точно: все так и есть на самом деле. С недавних пор она действительно стала слышать, где бы ни находилась, как больные призывают ее к себе. И даже не ее, хоть кого-то, способного помочь им, это она тоже слышала. С какого-то момента ей стал доступен такой, весьма тонкий и продвинутый, уровень восприятия. Тут на самом деле было о чем подумать, и в чем разобраться, но не теперь – потом, как-нибудь. Никто ведь кроме нее этого ее нового свойства не замечал, а, значит, никакого вынужденного беспокойства ей не грозило. Хотя, когда это она боялась беспокойства? Никогда и нигде. Просто сейчас ей ничего такого было не нужно. Беспокойство хорошо и желанно, когда оно в радость, или, как минимум, не в тягость. Она же, черт возьми, не в том состоянии. Поэтому, пока ей вполне достаточно знания, что все не наваждение, не сумасшествие, что ее на самом деле зовут и в ней нуждаются. Голое знание, факт. Все остальное не так уж и важно. Пока.
Просто я стала слишком чувствительной, решила она. Это все нервы, совсем разболтались. Надо взять себя в руки.
Так ей казалось, так думалось, пока она проходила те полсотни шагов, что отделяли ее от палаты номер девять. Ведь это оттуда ее теперь призывали, верно?
– Тамарочка! – окликнула ее с поста напарница. – Тот дядечка из девятой, Лев Евгеньевич, желает тебя видеть. Пять раз уже посылал за тобой. Зачем-то ты ему понадобилась, зовет.
– Я знаю, Любушка, знаю.
– Знаешь? – удивилась сестра. – Откуда? Связь, что ли, прямая?
– Слышу.
Люба в ответ сделала круглые глаза, замерла, примеряясь к слову. Потом покачала головой да рукой махнула, мол, а, ну да! Шутишь! Иди, иди...
Тамара нарочито улыбнулась товарке. Ну, вот, подумала, едва не проболталась. А оно тебе надо? Мало ли, кто чего слышит, кто не слышит. Следи за собой, подруга. Не болтай лишнего. И будет все хорошо. Ну, теоретически.
Палата номер девять была наполнена сумраком, плотно набита им, как подушка пухом. При входе в нее из освещенного коридора казалось, что погружаешься в некую вязкую среду, сопротивление которой ощущается буквально физически. Особая атмосфера, и там намешано много чего. И это не только полумрак, а и заметно спертый воздух, насыщенный запахами медицины несмотря на открытое за шторами окно, и ощущение беды, и нотки боли, и флюиды смертельной болезни.
Стандартная одноместная палата, совсем небольшая и очень скромная, в смысле, – почти пустая, лишь железная кровать у окна, тумбочка подле нее да стул. Светлые бежевые занавески на окне, теперь задернуты.
Ко Льву Евгеньевичу никого не пускали, слишком он был слаб и безнадежен. Хотя, именно поэтому можно и нужно было пускать уже всех без разбору. Тамара так бы и сделала. Конечно, не ей решать, ее никто и не спросит. Тем не менее, она была уверена: так больному было бы лучше. Другое дело, что, насколько она была в курсе, никто к нему особо и не рвался. Кроме сына, взрослого худого парня, которого она встречала несколько раз, никто.
Лев Евгеньевич действительно ждал. Увидев ее, он весь вскинулся ей навстречу, протянул руку.
– Тамарочка! Где же вы пропадаете? Вы мне очень нужны!
– Что случилось, Лев Евгеньевич? – спросила она. Приблизившись, поправила ему одеяло. – Болит? Хотите, чтоб я поставила вам укол?
– Лучше, посидите со мной. Когда вы рядом, я не чувствую никакой боли, она пропадает. Правда! Не говорю уже о том, что мне просто приятно и радостно вас видеть. Побудьте со мной, прошу вас!
Голос его звучал приглушенно, немного невнятно, шелестел, как ветер в тростнике, приходилось прислушиваться, чтобы разобрать все слова. Но у Тамары был хороший слух.
Фамилия у Льва Евгеньевича была Перегожин, и ей он никак не соответствовал, то есть абсолютно. Пригожим, что звучало в фамилии, он не был, и не только из-за болезни. Болезнь, как ни странно, наоборот, придала его образу некоторую духовную возвышенность и мягкость, что ли. Ну, конечно, болезнь размягчит кого угодно.
Нет, дело в другом. Был Лев Евгеньевич совершенно лыс. Его желтый, с крутым куполом череп, какие рисуют пришельцам, лежал на подушке, как экзотический овощ. Огромные глаза даже в сумраке комнаты горели темным упорным огнем. Насколько Тамара успела его узнать, упорства ему и по жизни было не занимать. Но вот теперь глаза его казались просто огромными, и придавали ему вид вполне неземной. Инопланетянин, подумала медсестра. Существо. Контакт третьего уровня.
Про свойственное характеру Перегожина упорство говорила и резко выдающаяся вперед нижняя челюсть. Мезиальный прикус, наверное. При таком строении его лица казалось, что он все время глядит исподлобья. Первая мысль была, что он человек подозрительный и жесткий. Но Тамара видела и как он умеет улыбаться. Казалось странным, но улыбка его была чрезвычайно доброй и обезоруживающей. Наверное, потому, что всегда неожиданной. Поэтому, он то был похож на бульдога, то на рыбку гуппи, но с умными глазами.
Вот и сейчас он улыбался ей, немного горько, но тем не менее. Как можно отказать просьбе, произнесенной с такой улыбкой? Я сестра печали, оценила Тамара свою роль.
– Конечно, я посижу с вами, – сказала она. Увидела, как потеплели и оттаяли глаза Льва Евгеньевича. Она придвинула стул и села, сжав колени и убрав ноги под себя. Взяла его руку, сухую и, показалось, невесомую, будто выточенную из бальзы. Почувствовав, как он глубоко и неровно дышит, она положила ему правую ладонь на грудь, успокаивая. – А вы постарайтесь уснуть, – попросила она.
– Лучше поговорите со мной, – не согласился он. – Мне спать совсем не хочется. Да и грех это, проспать последние часы жизни. Расскажите что-нибудь. О себе, например.
– С такими мыслями вы точно не выздоровеете. Гоните их прочь!
– Я гоню, гоню, все нормально. Но я реалист. И все-таки, расскажите о себе. Мне хочется узнать о вас больше.
– О себе... – Тамара задумалась. Что она может поведать о себе этому незнакомому, в сущности, человеку? Что может его заинтересовать? Тем более, теперь, когда... Она резко оборвала себя. Вот не надо таких мыслей! Человек, пока жив, всегда имеет шанс остаться. Пусть еще на день, или на год. Надо только помочь ему задержаться. Хотя бы эмоционально. Любая поддержка важна. – Не понимаю, зачем вам. Что вы хотите узнать обо мне? – спросила она.
Лев Евгеньевич улыбнулся – той самой своей, обезоруживающей улыбкой.
– Я хотел бы узнать про вас все. Но всего вы мне о себе не расскажете, верно? И будете правы: не следует быть излишне доверчивой. Хотя мне можете доверять всецело. Правда, я не шучу такими вещами.
– Вот как? – удивилась Тамара.
– Да. Для начала, расскажите мне о том, почему и как вы пришли в медицину?
– Странный вопрос. Почему? Наверное, почувствовала призвание. Как? Как и все, закончила медучилище.
– Наверное, все же было не так гладко и просто, как вы рассказываете. Я, почему так говорю? Вы удивитесь, но лет... Да, года уже четыре, наверное, назад пришлось мне быть в одном городе. В командировке, так скажем. Далеко отсюда, на западе. Там мне довелось посетить один концерт. Я, знаете, охотно хаживал, когда была возможность, на всякие концерты, театральные постановки, и так далее. Только цирк никогда не любил. Так вот, в том концерте, сборном, по поводу какой-то даты, меня поразила одна певица своим удивительно красивым голосом. У нее было просто обворожительное низкое контральто. А я, знаете, поклонник такого типа женских голосов. Но голос той женщины на том концерте звучал необыкновенно, проникновенно и завораживающе. Я был поражен, честно признаюсь, и сражен. Да, да, сражен необыкновенной глубиной и чувственностью ее пения. Мне казалось, она заглянула в мою душу и поет по нотам, которые там прочитала. Да, она пела по нотам моей души. Мне следовало познакомиться с ней сразу же после концерта, но я был слишком взволнован, и растроган, чтобы соображать трезво. Да и обстоятельства немного неудачно складывались, пришлось срочно менять локацию. Потом, когда снова изменились обстоятельства, я понял, что мне нужно делать, и я предпринял эти действия, – а для этого, к стыду моему, мне понадобилось несколько месяцев – певицу я уже нигде не нашел. Ни в том городе, ни где-то еще. Она исчезла.
– Странная история. Но зачем вы рассказываете ее мне?
– Ведь это вы – та певица? Вы, ведь, правда? Я узнал вас, ваше лицо, я узнал ваш голос. Он звучит так же завораживающе, как и тогда, хоть вы и не поете. И действует на меня, как бальзам.
Тамара молчала. Что она могла сказать? Отказываться? А смысл? Ну, узнал, и что? Что это могло изменить в ее жизни? И все же она чувствовала: перемены будут. Они грядут. Что же делать?
– Вы не опасайтесь меня, – попросил Перегожин. – Я всегда на вашей стороне, и я вас не выдам, никому, ни при каких обстоятельствах.
– Я больше не пою, – сказала она тихо. Прозвучало немного угрожающе, как ей показалось, хотя она ничего такого не имела в виду и не хотела. Лев Евгеньевич все равно ничего такого не заметил.
– Почему? – поинтересовался он.
– Долго рассказывать. – Она вздохнула, и вдруг, неожиданно для себя, начала рассказывать. – Вообще-то, изначально я занималась как раз медициной, училась в училище медицинском, о чем вам и говорила. Но потом пришла к пению. Обнаружилось, что у меня есть голос, и весьма недурно, как говорили, получается петь романсы. Там странная история вышла. В общем, меня пригласили в филармонию, и я согласилась. Тогда мне это нравилось. Я чувствовала себя нужной. Нет, и в медицине я была нужна, но на сцене, мне показалось, была лучше возможность для самовыражения. Понимаете? Всегда живой отклик. Да и кто из девушек не мечтал о таком? О сцене? Наверное, все. Особенно те, у кого имеются какие-то способности. Вот и я тоже. Но потом, как вы говорите, обстоятельства изменились, личного характера, мне пришлось уйти со сцены, и вернуться обратно в медицину. Это было не трудно, базовое образование позволяло.
– Очень, очень печально! Я считаю, это огромная потеря для всех. И особенно для тех, кто имел счастье наслаждаться вашим пением. А таких, уверен, немало, не один я. Но почему?
– Почему? Это отдельная история. Ее я как-нибудь в другой раз расскажу, ладно? Вы, я смотрю, устали...
– Нет-нет! Нисколько не устал! Да и не во мне дело...
– Не спорьте, я же вижу. Ну, хорошо. Знаете что? Я вам тихонечко напою, а вы постарайтесь уснуть. Только, не выдавайте меня, ладно? Моим коллегам. Мне это совсем ни к чему.
– Что вы, что вы! Я – могила!
– Никакая вы не могила! Не говорите таких вещей! Просто не выдавайте, и все.
– Хорошо. Пожалуйста...
Тамара прикрыла глаза, сосредотачиваясь. Она пыталась уловить отклик того, что звучало в ее душе. Ведь, когда не по требованию, не на заказ, поют именно то, что уже звучит, поется, на что душа настроена. И, едва она прислушалась, неведомо откуда, из каких глубин потянуло холодом, где-то там зашевелилась настоящая вьюга, выдувая на поверхность сознания слова. Странно, она еще никогда не пела этой песни сама, ни в концертах, ни даже для себя. И слышала-то ее всего раз или два – от Веры. Вера сочинила ее буквально на днях, специально для нее, и, как она говорила – про нее. Тут Тамара могла бы поспорить, но не сильно рьяно, потому что песня была удивительно созвучна ей, и потому ей нравилась. И все же, она даже не предполагала, что запомнила слова. Но вот же, оказывается, все запомнила. Странно это, ой, странно!
Невероятно красивая, невозможно тоскливая мелодия, будто сочиненная и напетая настоящей зимней поземкой, полилась из самого средоточия ее естества. Из сердца? Души? Неужели там так холодно и тоскливо?
«За белою рекой дома стоят в снегу,
там юноша живет на дальнем берегу,
я знаю, что давно уж он меня не ждет,
и между ним и мной
метель, метель метет...»
– Это вы о себе поете? – спросил Лев Евгеньевич, когда она, припоминая слова, прервалась после первого куплета.
– Почему вы так решили? Вовсе нет. Песня о юноше…
– Да, да, и все же, у меня такое чувство, – не согласился с ней Перегожин, – что за дальней рекой девушка, и это вы. Я как бы смотрю с этой стороны реки и вижу вас там.
– Слова я, конечно, переиначила. Там в тексте – за белою рекой.
– За белою и далекой рекой. Та девушка, лирический герой, конечно – вы и есть. А молодой человек – тот самый, из-за которого вы вернулись в медицину. Что-то случилось между вами, и вы расстались. Я прав?
– Вы очень проницательны.
– Знаете, у меня такое чувство, будто я уже слышал эту песню когда-то, очень давно. Не помню... Ее, мне кажется, исполнял какой-то ансамбль, где был солист с удивительным, высоким и невероятно чистым голосом. Как легко бывает вообразить себе несуществующие вещи и небывалые обстоятельства.
– Эту песню сочинила моя тетя, совсем недавно, поэтому вы не могли ее слышать. Она еще нигде не исполнялась.
– Вот как! Она у вас композитор? Ваша тетя?
– По совместительству. Пишет песни в свободное от основной работы время, и сама же их исполняет под гитару. И у нее замечательно получается, можете мне поверить.
– Верю. Вам верю.
– Вот. Это, если можно так выразиться, ее хобби. Но я думаю, что – судьба.
– Значит, пение, и вообще творчество, это у вас семейное?
– Можно и так сказать. Конечно, с натяжкой.
– Я все вспоминаю вас на сцене, в том давнем концерте, на котором мне посчастливилось вас увидеть. Воображение разыгралось, и память. Вы были прекрасны, восхитительны!
– Спасибо, честно говоря, не ожидала встретить своего поклонника здесь, в больнице города В*. Но в жизни чего только не случается! Приятно конечно, что сказать. Только успокойтесь, а то что-то вы разволновались. Договорились? Хорошо. Теперь закройте глаза, а я напою еще один куплет. В нем, в отличие от первого, присутствует надежда.
– Нам всем нужна надежда, – кивнул Лев Евгеньевич. Он произнес это совсем тихо, и вздохнул, как в последний раз, и смежил глаза.
Тамара запела, и опять приоткрылись ледяные просторы песни, вновь задышало холодом с заснеженных речных берегов. Но в небе там уже светила, отражаясь в окне, звезда, та, что никогда не меркнет, и она действительно дарила надежду.
Светлая, светлая грусть.
Равнина печали.
Под низкой круглой луной лежали залитые серебряным светом бесконечные волнистые и пустые пространства. Пейзаж, до предела наполненный удивительной, необъяснимой магией, он буквально завораживал, не отпускал. Какая сила воображения! – удивлялась Тамара неожиданно проявившемуся своему свойству. Она вдруг ощутила себя там, среди тех снегов. Ей сделалось так холодно, что руки ее и плечи покрылись пупырышками, и даже соски, наконечники груди, как будто заледенели, как сосульки. Бр-р-р! Не замерзнуть бы тут!
Кончив петь, Тамара какое-то время сидела с закрытыми глазами, пока последние отголоски мелодии не рассыпались звонкими ледышками, не затихли в ее душе, пока не растворился и не пропал в неведомой дали весь тоскливый зимний ландшафт. А когда она открыла глаза и взглянула на Льва Евгеньевича, оказалось, что пациент уснул. Она по привычке вздрогнула, заволновалась, а все ли с ним в порядке, и сон ли это? Но быстро успокоилась: человек был еще здесь. Может быть, завтра утром, – обвалилось горкой снега предположение. Нет, оборвала она себя, лучше не думать об этом! Нельзя!
Перегожин дышал через рот, оттопырив нижнюю губу. Дышал очень тихо, но размеренно, вообще был похож на затухающий хронометр, в котором кончается завод. Он лежал, уронив голову набок, и Тамара не стала его беспокоить. Руку его оставила у себя, отпустить не решилась. А то мало ли, проснется еще. Прямо, дитя малое. Дитя... Все мы дети перед лицом неодолимой силы...
Облегчать страдания моя работа, подумала она. И немного застеснялась того, что так подумала, потому что звучало несколько пафосно... Хотя по сути все же было верно.
Она и сама закрыла глаза, и, прислушиваясь к дыханию Льва Евгеньевича, настроилась на его ритм. Скорей, невольно, чем намеренно. Так получилось. Камертоны всегда неведомым образом синхронизируются друг с другом. Странно, она будто чувствовала, что происходит в его груди. Да нет, не будто, действительно чувствовала.
Черный бесформенный сгусток, фантом болезни, пожирал его внутренности. Дожирал уже. Эта мерзость была похожа на гиену над трупом. Она нагибалась, отрывала куски плоти, потом поднимала голову и, роняя ошметки, скалилась в ее сторону. Ее следовало каким-то образом убрать оттуда, изгнать как-то.
Все было так реально, и она испугалась, что зверь уже здесь, в комнате, и сейчас кинется на нее. Она быстро огляделась, но нет, в палате все было как прежде, тихо и сумрачно. Значит, он там, в другой реальности. Там и придется вступить с ним в схватку.
В схватку? Ты серьезно? Как? Все происходит на самом деле? Не привиделось ей? Не придумалось? Ну-ка...
Зверь забесновался, почуяв непосредственное ее к себе внимание. А когда она едва наклонилась к нему, чтобы лучше разглядеть и познать, он бросился на нее. В последний момент ей удалось схватить его за горло.
Ей больно, ей трудно, ей плохо. Но, странное дело, и у зверя как будто не хватает сил против нее. Она сможет, она сильней.
С большим трудом ей удалось затолкать зверя в клетку.
Клетка? Что еще за клетка? Откуда она появилась?
А клеточку соорудила она сама. Неожиданно, но своевременно. И ведь никто ее этому не учил. Странно. Клетка, как оказалось, в этом деле главное и первейшее приспособление. Ее следует приготавливать заранее. Да, но это дело такое, надо знать точно, когда, чтоб не слишком рано, чтоб не остаться без сил. На клеточку уходит много энергии. Слишком много.
Больной уснул, наконец, уснул по-настоящему. А то ведь все противился сну, сопротивлялся, боялся, что едва уснет, так сразу и умрет. Ну, теперь-то ему бояться нечего.
Тамара совсем обессилела. Последним движением ей удалось столкнуть клетку со зверем в пропасть, которая, как оказалось, всегда рядом, всегда о левую руку. Там, в бездне, что-то ухнуло, заклокотало. Еще ей почудился там чей-то хохот. Она стряхнула с ладоней неприятные ощущения, смыслы нечистоты, и лишь тогда вернулась к реальности.
Почему я все еще здесь? – подумала. Сколько времени прошло?
Перегожин спал, не просыпался. Дыхание его стало ровным, наполненным и влажным, щеки, показалось ей, порозовели. Немного, чуть-чуть. Слоновья кость, тронутая краской заката. Или все-таки восхода?
Хорошо, подумала она, хорошо.
На самом деле, хорошего было мало. В глазах стоял густой туман и плавали круги, ее тошнило, как при сильном токсикозе, которого, к слову, ей испытать еще не приходилось. Она поняла, оформив понятие словами, что переступила через некоторую черту, которую переступать не следовало. Наверное. Однако сожалеть теперь поздно, подумала, обратного пути уже нет. Голова кружилась, но она все равно встала. С трудом вышла в коридор, и вот тогда пол качнулся под ней, вздыбился и выскользнул из-под ног.
– Что же ты, Голованова, совсем себя не бережешь? – спросил ее дежурный врач Станислав Павлович Апокоясов-Ширшов, когда она, придя в себя, открыла глаза. Она сразу попыталась было встать, но он ее остановил: – Лежи, лежи! Отдыхай пока! Мы тут сами, без тебя, справимся.
Тамара, оглядевшись, с удивлением обнаружила, что лежит на кушетке, в ординаторской.
– Как я здесь оказалась?
– Ну, как? По воздуху. Мы с девочками тебя сюда перенесли. Из коридора, где ты грохнулась на пол. – Склонившись над ней, Станислав Павлович заглянул ей в глаза, внимательно, поблескивая очками, постарался поймать ее взгляд. Она слабо улыбнулась ему навстречу.
– Что случилось? – спросил пытливо доктор.
– Голова... закружилась. А Лев Евгеньевич? Он как?
– Жив, жив пока твой Лев Евгеньевич. Слушай, девушка, ты все-таки как-то более спокойно все воспринимай, ладно? Научись отстраняться от чужих болезней. От того же Льва Евгеньевича, и от других больных, а их будет много еще, с твоей-то профессией. Надо держать дистанцию. Обозначить для себя раз и навсегда: здесь ты, а там все остальное, и ничто тебя не касается. Это необходимо, уразумей, пока не поздно. А то надолго тебя не хватит, поверь. – Он помолчал, глядя на нее в раздумье, потом покачал головой и добавил. – Почему-то мне казалось, что это тебе объяснять не надо.
Отстраняться? Странно, что он так говорит, подумала Тамара. Это когда ей только-только удалось немного приблизиться. К чему, вот только? Об этом стоило поразмышлять.