Перед нами сцена, разделенная на два уровня. Наверху – комната с широким, но низким окном. Рама, застекленная мелкими мутными стеклами. В такой каморке мог умереть Фальстаф, покинутый своим любимцем принцем Гарри. Однако по мере действия обстановка в комнате может меняться, как и сама комната.

Внизу – трактир «Кабанья голова», который может сыграть роль любого другого трактира или замка, или королевского дворца, или улицы Лондона. Обстановка трактира – дубовый стол, скамьи, комод с подсвечниками, полки с дешевой посудой, под потолком – бронзовый обод на цепях, утыканный множеством сальных свечей, часть которых прогорела и оплавилась. Горят эти свечи куда ярче, нежели сальные. Иногда приносят еще свечей, иногда сцену освещают факелы. На первый взгляд кажется, что между этими двумя декорациями нет никакой связи – невозможно подняться в верхнюю комнату из трактира по лестнице. Однако актеры могу воспользоваться лестницей за кулисами. Могут даже одновременно быть и наверху, и внизу. Верхняя комната освещается потоком яркого света, что падает сверху. Иногда он гаснет, и тогда остается только блеклая подсветка окна. Когда и она исчезает, комната наверху погружается в полную тьму.

Что касается трактира «Кабанья голова», который может притвориться любым трактиром или комнатой в замке или даже казематом в Тауэре,по усмотрению зрителей (или режиссера? еще не ясно, кто теперь главный), окна его обычно темны, кажется, за ними нет ничего, ни улицы, ни Лондона. Как будто эта комната сама формирует пространство и время. Свет свечей отражается в темных окнах. Но если распахнуть окно, то можно увидеть, что за ним полно света и воздуха. Окно можно открыть в парк или на улицу, как захочется действующему лицу в тот момент.

Поначалу освещены обе части сцены, но потом внизу свет гаснет, а наверху вспыхивает нестерпимо ярко, за вспышкой наступает тьма и наконец – верхнюю комнату накрывает покров ровного света. За окном – серо, но что именно там – не разглядеть.

***

Верхняя комната

Милорд обходит помещение в некотором замешательстве. Оглядывается, трет ладонями в тончайших перчатках лицо. Снова оглядывается. Первым делом его привлекает кровать – он принюхивается, морщится – на кровати нет белья, ни намека на большую простыню. Только плоский тюфяк, до того убитый и грязный, что приобрел сальный серо-черный цвет. Спинка кровати тоже грязно-серого цвета – и как будто покрыта жирным налетом. Кроме кровати в комнате два деревянных кресла, вполне приличных и даже удобных, с подлокотниками и подушками на сиденьях. Посредине стоит маленький одноногий столик, изящный и ненужный в этой убогой комнатке.Милорд, пригнувшись, пытается выглянуть в окно. Но стекла мутные и грязные, разглядеть сквозь них ничего невозможно. Милорд пытается поднять раму и выглянуть наружу. Но она разбухла от влаги, и не подается, разве что щепа откалывается и впивается в руку сквозь перчатку. Милорд шипит от боли, трясет кистью, ругается. Оставляет окно в покое и направляется к двери. Дверь в боковой стене снабжена затейливой бронзовой ручкой. Но Милорд напрасно дергает ее изо всей силы – дверь не подается. Она как будто нарисована на стене. Ручка при этом проворачивается то в одну, то в другую сторону, но открыть дверь это не помогает.

Милорд возвращается к окну, придвигает кресло и садится, вытянув ноги в сапогах из дорогой кожи. Он молод, лицо скорее одутловатое, нежели полное, сам он склонен к полноте – ткань камзола на животе натянута, образуя к подмышкам некрасивые складки. Он сидит в задумчивости, накручивая на палец темные пряди длинных волос.

Милорд закрывает глаза, свет наверху гаснет. Потом меркнет окно. Удивительно – он не слышит зрительного зала. Ни одного вздоха. Ни шепотка, ни шороха.

***

Читать он начал в три года. А сочинять чуть позже. Он точно не помнил, когда. Ему казалось – почти сразу, как начал читать. В шесть? Или всемь? В восемь, ложась в постель,он придумывал длинные удивительные истории: события неслись друг за другом, одна сцена сменяла другую. Каждую ночь, прежде чем заснуть, он погружался в свой личный мир героев, шутов, сражений. Мир, где все было ему подвластно. И так могло продолжаться часами. Он не знал, что с этим делать.

Он родился и жил в суровом замке на границе с Шотландией.

Построенный чуть ли не четыреста лет тому назад, этот северный форт мало подходил для жизни большой семьи. Несомненно, старый замок мог бы порадовать сердце нормандского барона или крестоносца, который так и не добрался до сокровищ Востока и вернулся в родовое гнездо умирать от воспалившихся ран. Но аристократ во времена Тюдоров назвал бы этот замок жалкой дырою.

Барбаканы, защищающие ворота, глубокие рвы, стены со сторожевыми башнями по углам. В воротах ржавела решетка, поднятая и застывшая в каменных прорезях. Не было цепей и канатов, способных ее удержать. Само время вмуровало железо в камень. Не так давно к барбакану пристроили стену, чтобы связать ненужные более укрепления с замком. Война менялась – пушки пробивали камень и кирпичи. Время рыцарей миновало, исход боя решали плебс и огнестрелы.

В те дни, когда владельцам думалось лишь об осадах и ордах шотландцев, что могли появиться здесь в любую минуту, двери в башнях располагались высоко, в два человеческих роста от земли, и только оттуда можно было спуститься ниже, в цоколь. На крыше в военное время – наступит ли оно еще? – расхаживали часовые, укрываясь за высокими зубцами.

Сюда, наверх, он поднимался, чтобы окинуть взглядом поля вокруг, чтобы представить, как воинственные лорды Перси идут на штурм шотландских замков.

– Здесь даже воздух нежит чувства, – любил повторять отец, сидя вечером во главе стола. – Легкий и ласковый. Стрижи свили гнездо на карнизе, так что за чистоту воздуха они ручаются своим присутствием.

Верно, одно это и было достоинством крепости – ее воздух. А в остальном каменные руины, и матушка (сколько он ее помнил,беременная, либо лежавшая в постели после родов, либо лежавшая просто так, от тоски), чуть ли не каждый день бормотала, что они все так и помрут нищими – многочисленные дети младшего сына в семье. А вот если бы они жили в Лондоне…

Слово «Лондон» с детства стало символом чего-то волшебного, недостижимого, желанного.

В Лондон к родне они с отцом ездили довольно часто – выпрашивать вещи: одежду, обувь, книги. Лондон встречал их теснотою, шумом, грязью на улицах, вонью. Зато в Лондоне были театры. В Лондоне жили на широкую ногу, дядя, имевший дом на Стрэнде, обожал гостей, а младшего брата с племянником встречал с распростертыми объятиями. К мальчику дядя относился как к некоему чуду. Всегда расспрашивал об успехах, вел первым делом в библиотеку, показывал новинки и тут же одаривал щедро. Купил для племянника виолу да гамба, а в придачу отправил к ним на север учителя музыки, который тащился на муле вслед за скрипучей каретой и проклинал тот час, когда согласился на эту поездку. Почти все дни в замке музыкант просидел у камина, согревая руки у огня.

***

Книги он обычно дочитывал до середины. Они ему нравились, порой приводили в восторг. И при этом не нравились тоже. Ему хотелось каждую книгу переписать, переделать на свой лад. Даже когда он читал хроники Холиншеда или Холла, всю историю своей страны он жаждал переписать заново. Иначе. По ночам в тишине он придумывал удивительные сцены, и не сразу сообразил, что воображаемые герои говорят стихами, и порой сквозь гладкозвучие рифмованных строчек прорывался гром белого стиха. Некоторые строки исчезали в памяти, тонули в волнах набегавших следом слов, их было слишком много, они текли непрерывно, как будто где-то в мозгу был источник новых фраз. И они не могли не течь, как не может не бить из-под земли родник.

Иногда днем он забирался на башню замка и, сидя там, слушал ветер, наблюдал полет стрижей и говорил и говорил часами, говорил от имени своих героев. Он был королем и мятежным герцогом одновременно, юношей, мечтающим о подвигах, и его отцом. Он побеждал и одновременно проигрывал битвы. Ему никогда не было скучно одному.

Он сочинял музыку и стихи, ибо мелодии сами звучали в голове, и путешествовать в иных мирах мог он с легкостью, открывая двери, которые для многих были закрыты. Но вот признаться в своем сочинительстве не мог.Легче умереть, нежели сказать: «Это я написал». Однажды он исполнил свою песню в Лондоне перед дядей и его друзьями. Открыл рот, хотел сказать: «Это моя песня…» А вместо этого расплакался и убежал в свою комнату и просидел там до ночи, пока не заснул.

– Ты слишком чувствителен для аристократа, – заметил поутру дядя.

И с этим трудно было не согласиться.

Детские годы казались бесконечными. Уже в девять он ощущал себя взрослым, почти стариком. В двенадцать он опасался, что не успеет свершить нечто важное, что он уже пропустил назначенный ему срок, как актер – время своего выхода на сцену. Детство и зрелость смешались, как осколки разбитого витража, он остался вне времени, упустив связующую события нить. Тогда он еще не знал, что живет во времени пьесы, где два или три часа вмещают целую жизнь, и каждый день эта жизнь начинается наново.

А потом дядя умер, и отец получил в наследство его дом на Стрэнде, и родовое поместье, и титул.

***

В конце лета они с отцом отправились в Лондон. Несколько дней они провели в своем доме (теперь, после смерти дяди, у них был свой дом в Лондоне!), а накануне отъезда очутились в театре.

Давали «Историю вражды Ланкастеров и Йорков». Корявые стихи звучали ужасно, актеры играли плохо, забывали роли, суфлер подсказывал во весь голос. Один из актеров был пьян и упал на сцене, споткнувшись о плохо прибитую доску помоста. Но все это было неважно. Он стал свидетелем волшебства и открытия тайны. Великой тайны, что есть множество миров, и их можно создавать самому.

Вернувшись домой на Стрэнд, едва дождавшись окончания ужина, он кинулся на кухню, утащил сальную свечу, и, запершись в каморке, стал писать. У него всегда был четкий ровный почерк, так что слова походили на скрученные плотно пружинки, которые приводят в действие различные механизмы. Теперь эти пружины распрямлялись и приводили в действие его марионеток: герои открывали рот, двигались, говорили. Кричали. Плакали. Умирали…

Он писал до трех часов утра, пока перо просто не выпало из пальцев, а глаза не стали закрываться сами собой. Листы бумаги закончились, последние строки он втиснул сбоку вдоль уже написанных фраз.

Он даже не понял, что именно у него получилось. Он записал чуть ли не треть сыгранной пьесы, записал своими стихами. Записал, как ему хотелось, чтобы это было именно так, как придумал он, а не этот ужасный драматург. В пьесу он даже вставил какую-то мысль, почерпнутую из латинского текста Макиавелли.

Рукопись он взял с собой, спрятав на дно сундука с одеждой.

В карете он почти всю дорогу спал, пока отец не разбудил его:

– Почему автор написал последний эпизод борьбы Ланкастеров и Йорков? Почему только эти последние годы войны? Почему не с начала? – спросил у него отец, как учитель на испытании. Как будто мальчишка мог знать ответ!

– Начало? В чем оно? – пробормотал он, моргая спросонья.

– В смерти короля Генриха Пятого, конечно же. Якобы было такое предсказание: «Родившийся вМонмуте все возьмет, родившийся в Виндзоре все утратит». Генрих Пятый родился в Монмуте, его сын – в Виндзоре.

– Да… странно, почему…

– По-моему, надо начинать непременно со смерти нашего короля-воина, – сказал отец.

– Но та пьеса…

– Причем тут пьеса? У тебя есть хроники Холла и Холиншеда. В нашей библиотеке они есть... – Это так странно звучало теперь: «В нашей библиотеке».

В тот вечер он, прежде чем лечь, записал:

«Померкни, день! Оденься в траур, небо!

Кометы, вестницы судьбы народов,

Взмахните косами волос хрустальных,

Бичуйте возмутившиеся звезды,

Что Генриха кончине обрекли!»[1]


Это были очень возвышенные, очень наивные строки.

В этот год осенью он уехал в Кембридж и поступил в колледж Королевы. Здесь в Кембридже через полгода он получил известие о смерти отца. Теперь он унаследовал дом на Стрэнде, родовое поместье и титул.

Отныне мы будем называть его «Милорд».

***

Внизу вспыхивает свет. Сцена представляет из себя роскошную залу во дворце.

Юный Милорд оглядывается. Вокруг нет знакомых лиц.Все кавалеры выглядят надменными, дамы – недоступными. Каждый – участник тайной интриги, в которую Милорда не удосужились посвятить.

– Привет, мелкий… – окликает его юноша, года на три старше Милорда. – Я – Генри Ризли, граф Саутгемптон.

– Ты тоже сирота, «дитя государства», под опекой лорда Берли[2]?

– Ну да, под опекой у этого торговца рыбой, – ухмыляется Ризли.

– Торговец рыбой? Сутенер? – изумляется Милорд. – В самом деле?

– Ага. Всем известно, что дочь его шлюха. Поедешь ко мне в Тичфилд в гости?

Это было сказано легко и непринужденно, как будто они уже много лет дружили.

– Когда?

– Когда Берли тебя отпустит.

– Разве я у него на поводке?

– Мы все у него на поводке. И он обчищает наши карманы.

– Главное, чтобы он не залез к нам в головы.

– Содержимое карманов мне тоже дорого. А ты видел его сынка, горбунка с плоской мордой?

– Доводилось.

– Опасайся его. Говорят, сынок хитрее и увертливее папаши.


***


Королева приняла его милостиво. Милорд опасался смотреть на нее в упор, но все же замечал, что королева в жизни совсем не такая, как на портретах, что висели повсюду, во всех знатных домах Англии.

Перед ним была стареющая женщина, совсем некрасивая, с запавшими щеками (у нее не хватало зубов), и хрящеватым носом. Толстый слой пудры превратил ее лицо в маску, но не мог сделать ее моложе, как и рыжий парик, украшенный золотыми нитями, рубинами и жемчугом. Белое платье было расшито рубинами, огромный плоеный воротник – настоящее произведение искусства – обрамлял лицо подобно раме. На груди она носила нити жемчуга и медальон с изображением феникса. От королевы пахло крепкими приторными духами, но когда она заговорила, Милорд уловил неприятный запах изо рта. Говорила она так, чтобы не видно было зубов.

Лорд Берли стоял у подростка за спиной, всем видом напоминая, что мальчик находится под его опекой.

– Мы знали вашего отца как честного человека, – поведала Елизавета. – О вашей матери мы также слышали много хорошего. А что хорошего мы услышим о вас?

– Я стану самым-самым знаменитым поэтом, ваше величество!

– Вы сочиняете стихи, мой юный друг? Нынче многие мои друзья пишут стихи. Например, граф Эссекс. И граф Оксфорд.

– Я пишу драму.

– О чем же, мой юный друг?

Милорд весь залился краской:

– О смертельной вражде Ланкастеров и Йорков.

Если лицо ее напоминало маску, то глаза были живые и внимательные.

– Почему именно эта тема так вас занимает, юный лорд? – поинтересовалась королева.

– Ланкастеры и Йорки едва не уничтожили Англию из-за своей вражды, ваше величество.

– Вы верно рассуждаете, мой юный друг. Но Англия – это феникс, она непременно восстанет из пепла. – Королева коснулась рукой медальона. – И сочинение драм – очень странное занятие для аристократа.

Милорд вновь залился краской. Его охватила досада, столь сильная. что походила на физическую боль. Зачем он признался этой старухе в своей тайне, той тайне, которая была известна лишь его покойному отцу? Только потому, что она – королева? И от ее слова зависит жизнь любого человека на этом острове? Но можно ли судить государя, носителя небесного величья, избранника, наместника Господня, и заочно выносить приговор? Он выше всех, и даже водам моря не смыть елей с монаршего чела. И не страшны ему людские козни, его Господь наместником поставил… Эти слова пронеслись в его голове, как данный кем-то ответ. Уже почти стихи. Но все же еще нет.

Или их произнесла сама Елизавета?

– Я не могу не писать, – сказал он очень тихо.

– Тогда пишите комедии, мой друг, – посоветовала королева. – Я люблю комедии.


[1] Историческая хроника «Король Генрих VI.часть 1». Перевод Е. Бируковой

[2] Лорд Берли – Уильям Сесил, 1-й барон Берли (1520-1598), глава правительства королевы Елизаветы.

Загрузка...