
Вокруг летали смыслы. Одни — тяжелые, как вековые валуны, другие — легкие, как пух одуванчика. Они вились, сталкивались, прорастали друг в друга, но многие не подозревали об их самостоятельности, наивно принимая за свои. И лишь немногие, подобные Ведане, знали: когда бессмысленные мысли лезут в душу сами, а она противится им, — это не зло, а добрая борьба.
Старик Михей принес своего внука на рассвете, когда туман, словно молоко, пролитое на землю, еще скрывал корни сосен, а «Система» не успела разослать миру свои бездушные уведомления о погоде. Он нес мальчика на руках, и его собственная полоска жизни — тонкая, как паутинка, и тускло-зеленая, как болотный мох, — видимая любому, кто обладал хоть каплей системного зрения, дрожала и рвалась от страха. Страх — первая трещина в сосуде души, через которую утекает сила.
— Он горит, ведунья, — прохрипел Михей, и слово это, выдохнутое вместе с паром, повисло в стылом воздухе хижины. Он осторожно, будто драгоценность, положил ребенка на лавку. — Жрецы в городище разводят руками. Говорят, хворь несистемная. Проклятье.
Проклятье. Какое удобное слово для всего, что не укладывается в их ровные, как тесаные доски, законы.
Ведана склонилась над мальчиком. Родик, семь зим от роду. Его полоска жизни была не просто короткой, как у всех детей, а серой и изъеденной, будто ее дотла выгрызли невидимые мыши времени. От кожи исходил сухой, мертвенный жар, от которого не потеют. Это была не лихорадка, что борется и очищает. Это была пустота. Тишина, поселившаяся там, где должна была звучать музыка жизни.
— Что говорит его «Статус»? — тихо спросила она, не касаясь ребенка, чтобы не спугнуть то хрупкое, что еще теплилось в нем.
— Пусто, — выдохнул Михей, и в этом слове была вся безнадежность мира. — Все навыки серые, недоступные. Уровень не растет, опыт не начисляется. Жрец сказал… «Система» его больше не видит. Будто и нет его.
Будто и нет. Стереть человека, вычеркнуть из великой книги бытия, потому что он не соответствует правилам. Третий случай за две недели.
Ведана закрыла глаза, отключаясь от назойливого, лживого интерфейса, который «боги» навязали миру. Прочь уровни, классы и очки навыков — вся эта суета сует, тщета и ловля ветра. Она вслушивалась в иное. В безмолвный гимн леса за стеной, в смиренное дыхание мха под полом, в отчаянный стук сердца в груди старика. А потом — в тончайший, как плач новорожденного, стон души в теле мальчика.
Ее пальцы, легкие, как лепестки, легли ему на лоб. Не было ни вспышки света, ни надменного гула силы, как у жрецов с их «Малым исцелением» — грубым и прямолинейным, как удар топора. Вместо этого по хижине пронесся забытый запах влажной земли после долгожданной грозы. Ведана не лечила. Она со-страдала. Она уговаривала. Она просила жизнь, заблудившуюся и испуганную, вернуться в маленькое тело, напоминала ей о солнце, о вкусе дикой малины, о безусловной любви в глазах матери. Ее «магия» была не заклинанием, а разговором. Молитвой. «Дикой», как презрительно цедили жрецы. Неправильной.
И жизнь, узнав родной голос, откликнулась. Серая рванина статуса на миг потеплела, окрасилась робким, неверным зеленым цветом зари. Жар спал, отступил, как ночной хищник от огня.
Но в тот же миг Ведана почувствовала другое. Присутствие, ледяное и безмолвное, как взгляд змеи из глубокой расщелины. Оно было не из этого мира, не из «Системы» и не от Истинного. Оно было изнанкой всего сущего, тенью от Света, и оно с холодным, математическим интересом наблюдало за ней. Хворь была не просто болезнью. У нее был разум. И он был голоден.
Ведана резко отняла руку, тяжело дыша, словно вынырнув из ледяной воды.
— Я сняла жар, — сказала она, и голос ее был тих. — Но это не исцеление. Это лишь отсрочка. За ним придут снова.
Старик смотрел на нее с надеждой и ужасом, смешанными в одном взгляде.
— Но кто? Кто придет, ведунья?
Ведана повернулась к окну. Лес, ее дом и утешение, вдруг показался чужим и враждебным, полным затаившихся смыслов, которых лучше не знать.
— Тот, — ответила она, — у кого нет добродетели, любви и умиротворения. Тот, кто есть отрицание.