Шестая заповедь: не убий
Верую, Отче! Верую!
А Лёшка-то не верил в чудеса. Лёшка смеялся, говорил, что Тебя нет. А если и есть, то Ты чудес не делаешь, Ты – это закон природообразности, а чудеса – от Дьявола, ибо они противоречат природе. Лёшка щурился на солнце и подкалывал:
- «А чего это у нас здесь «семинарист» забыл? Тут же постреливают, знаешь ли, да убивают притом. А как же шестая заповедь?».
Лёшка знал, о чём говорил. Только понять меня не мог...
А я вот теперь лежу смирно и смотрю на подошвы его ботинок. Протектор глубокий, в нём, поди, ещё и песок волжский и камешки тутошних гор, будь они трижды прокляты. Прости, Отче, за слова срамные! Что говорю… Они ж и так прокляты, до моего рождения задолго. Лежу, смотрю… Лешка-то умным был, а я дурак. Только он атеист был, попов не принимающий, а я, вот, по-иному воспитанный, правильно... Но верно говорят, что Ты забираешь к себе лучших.
Губы трясутся – молиться не получается, только немо взывать к Тебе. Рук не чую, ног! А автомат - вот злодейство! - ощущаю, словно он прикипел прямо к костям! Сталюка злая, холодная, что змея пригретая. А тело – вялое, дряблое, как в страшном сне. Вот сейчас стрелять надо будет, и как я?! Я же не подниму этот дрын тяжёлый, не прицелюсь, да даже спуска не рвану! Сил-то не хватит, волюшки не достанет! А надо, Отче, надо. Надо суметь подняться, надо суметь стрелять…
Вон Степаныч справа залёг, тихориться за опрокинутой урной, среди окурков, плевков и мятых бумаг. Косится на меня, губы кусает и кривит по всякому – матерится, поди. Но мне не слышно – вата в ушах, да кровь бумкает по перепонкам, как звонарь подбухнувший. А я тут, как экскремент собачий в проруби, ровнёшенько на той позиции, из которой ещё можно пытаться уделать этого треклятого «снайпера»… Засел, гадина – не вырваться, не обойти его. Только дёрнемся – всех положит. Вот и лежим смирно, пузами греем землю да скрипим песком и землей на зубах. И я тут… На самой выгодной позиции… Лежу, молчу, губы дрожат, рук не чую, а чую только железку неразумную, дурами переполненную, брюхатую смертью тварь... чтоб её! Без неё – никак.
Эх, Лёшка… Смеялся, шёл с улыбочкой. Только что обернулся, сострил по привычке надо мной:
- «Ну чё, попович? Как крест-то потом перстами класть будешь, если указательным бах-бах будешь делать? Ежели кого пристрелить придётся, а? Надо ж будет на палец епитимью наложить, дабы ему неповадно стало! А то, может и на всю руку, а? Оставить ею пользоваться заместо баб, слышь, а?»
И засмеялся. Жирно так, страстно, как жеребец из стойла.
А тут – словно варево из кастрюли наружу выпихнуло и обратно приложило крышку – дук! дук! И – нет Лёшки.
Проросли в груди и лбу две розы, распустились брызгами – краснее не бывает, потекли по телу.
Как я залёг? А может, и не залёг вовсе. Может, по трусости и дурости в обморок рухнул да сразу в канаву свалился… Не помню. Помню – белым бело перед глазами и две дырки красным в меня плюются. И всё не так, совсем не так, как бывает, когда на бумаге нарисованы круги. Не по мишени, не по фанере – по живому. Был человек – нет человека. Душу его горемычную, грешную, прими, Отче, да успокой… Да и прости убийцу, и нас всех заодно – прости. Заранее. За Лёшку.
Степаныч рожу скорчил зверскую, кулак в рот запихал. Понимает, дед, что я не поднимусь. Что всех здесь скоро положат. К суке-стрелку сейчас подмога подтянется. А мы тут как в ловушке: везде – стены, впереди – смерть.
А он в меня никогда не верил, Степаныч наш, да и в Тебя, Отче, тоже, наверное… Крестился как все, губами шевелил, когда поп молитвы вещал - как все, а вот верить - нет, не верил он. Все они в Тебя не верят, все не понимают Тебя… И я не понимаю. За что ты нас всех так ненавидишь? За Сына своего? Он за нас на смерть пошёл, к тебе вернулся ли? Судя по тому, что мы тут творим – вряд ли. А мы до сих пор его кровь-плоть едим. Часть его, часть твою… Причащаемся – то ли чистоту так себе выторговываем, то ли частью твоей быть пытаемся. Да не потому, что к чистите и свету припасть спешим, а чтобы повыше взлететь да побольше суметь. Заповеди нарушаем, а всё туда же – хлеба да вина на один зуб и уже побратался с богом, уже, считай, - полубог. И уже можно по праву заповеди нарушать...
Вот ты скажи, Отче Небесный, скажи, почему так – нарушишь одну заповедь и обязательно переступишь через другие? Почему? Вот я, посмотри - душа грешная, горемычная – нарушил заповедь о прелюбодеянии и оказался вынужден нарушить заповедь о почитании родителей. Попёрся сюда и столько нарушил заповедей, что страшно делается – и не пожелай, и не лжесвидетельствуй, и не укради! Уж про день отдохновения и говорить нечего. И про упоминания Имени всуе. Вот, думал, простишь Ты грешника, если не сотворю других кумиров, да не убью никого, коли повезёт… Ан нет – пришёл день страшный… Выбирай – не выбирай, а уже не примет рай. Кумир сотворённый – вот он, в руках моих дрожит, стальным боком к ладоням прижался – не отодрать! Верую в него сейчас больше, чем в чудеса земные и небесные! И шестая заповедь легла под ноги – не перешагнуть: лежать здесь колодой – самоубийство, вставать и стрелять – убийство. Как ни крути – шестая заповедь.
Стрелок меня пока толком и не видит, в канаве да за Лёшкой. Да и я его не вижу. Чувствую только. Всей кожей, всем дыханием прерывистым на каждом вдохе. Чувствую, как пули вибрируют на старте – по чью-то душеньку. Может и по мою, грешную. А стрелок ведь тоже человек, сволочь такая… Живой, с душой бессмертной, как у меня и у Лёшки, и у Степаныча этого старого хрена… А чего ж ему, старому, вздумалось подбираться перед броском? Не успеет же и подняться, как пристрелят!? Вот дуралей. Это только с моего места ещё можно пытаться... можно дать людям шанс прорваться...
А ведь человек любой – плоть и кровь твоя, Отче мой Небесный! Причащённый или нет – с тобой повязанный одним твоим чудом творения. А всё одно – глупостями живёт…
Скажи, Отче, скажи – зачем ты свёл наши дорожки, связал единым узелком? Зачем? И почему? Не ответишь?.. Скажешь - думай сам, сын мой, на то тебе и головёнка приделана? Думаю, думаю.
А Лёшка в чудеса не верил. Прав был. Такие чудеса – иконы плачущие, святые по воде ходящее, видения Богородицы, - всё это, конечно, чудеса, да чудеса с привкусом от Лукавого. Ведь всё это уводит мысли наши грешные от истинно праведного пути в сторону неверную. Не зря ведь, Сыну Твоему Диавол, привидевшись в пустыни, обещал покорность и веру толп, если слетит с горы, не расшибившись. Чудом покорность и веру зажигал Лукавый. А чудом истинным, от тебя, Отче, оказалось простое и будничное – Смерть на кресте.
А теперь чудо истинное, Твоим светом наполненное, вот оно – связались дорожки… Лёшка, я, сука-стрелок, Степаныч и ещё трое наших. Связался узелок – не распутаешь. Природообразность, мать её… Чудо – я упал вовремя, да упал там, где можно ещё подняться и спасти своих. Чудо это. Потому - верую, Отче Небесный, верую!
Сын Твой, на крест восходя, возносясь над миром, о чём думал? О том ли, что смерть принимает за всех? Или о том, как больно и как дурно нарушать Твои запреты? Или о том, что всё здесь - природообразность…
Суть наша, Отче, Тобой сотворённая – воля. И на то, чтобы Твои же запреты нарушать - тоже. От вкушения запретного плода до каждой заповеди твоей. Ты нам это даровал. Как чудо - Выбор. И только лишь кажется, что это выбор меж Жизнью и Смертью. Нет, Ты далее смотрел и дал нам волю выбирать меж Смертью и смертью. Это – тоже Чудо твоё, Отче.
Лежи уж, Степаныч, не дёргайся! Это – моя Голгофа… Век бы с ней не встречаться. Две не пройти, да одну – не миновать.
Сейчас нальются силой руки и поднимусь. Запляшет, закашляет в руках железка, дурами брюхатая, заплюётся туда, где живое. А из меня хлынет тонким красным во все стороны. Шестая заповедь – «не убий!» – будет скрипеть на зубах сухой крошкой боли, когда буду сдыхать рядом с Лёшкой. Он – атеист, ему можно умирать просто так да за дела земные. А я – верую. Мне повод нужен… Такой, чтобы хотя бы для себя самого уравновесились чаши весов – на одной – душа моя бессмертная, на другой…
Я поднимусь, потому что пойду путём Сына Твоего, Отче Небесный, – умру за других. За други своя, Отче. За чудо вот это – связанность троп, где выбора нет.
Прими душу мою грешную!
Выдох. Вдох.
Я встаю, Отче. Я уже встаю.