Нынче шумное гулянье. Тут и там раздавались визги и хохот, вразнобой гудели рожки́, гремели бубны. Морозный воздух пропитал запах костров. Колядующие ряженной толпой ходили по улицам, стучались в избы, пели песни. Занятые обрядами развесёлые люди не обращали внимания на молодую пару, милующуюся у околицы. Параська, кокетливо поправляя свой расписной в цветах платок, строила молодцу глазки. Спросила:
– Чего же, свататься-то ко мне пойдёшь?
– А как же? – Емеля бесстыдно обнял девицу крепкими руками, – Кому ж така краса, ежели не мне, положена?
Румяный от мороза, принялся Параську игриво щекотать да пощипывать. Пусть через тулуп едва ли можно почувствовать прикосновения, та хохотала, повизгивала. Благо, батюшка её родный далече. Ежели б углядел се безобразие – уже тащил бы дочь за косу, чтоб не позорила его седую голову. Знамо, Емеле всё одно – не в лоб, так по лбу. Коли хохочет, так на всю улицу. Если что не по нраву придётся – сразу кулаками машет. А кулаки у него ого-го! В плечах широк, сам высок, а сила в нём богатырская. Завидный жених – видный, в хозяйстве полезный. Девки млеют, он не прочь. Вчера Настаська, нынче Параська, завтра ещё кто. Отчего б не поиграть? И невесты играют с ним – то бранятся, то ластятся.
Рядом раздалось коварное ребяческое:
– Ага-а-а! Матери-то расскажу!
Емеля отвлёкся от голубушки своей, глянул, а у околицы по колено в сугробе брат младший стоит – Фёдор. По случаю праздника шкура овечья на нём, на голове рога, лентой повязанные, еле держатся, на шее связка сушек болтается. Не понять, чему больше радуется – шутке над Емелей или корзине своей, до краёв набитой пряниками да монетами. Мо́лодец шикнул братцу, что зверьку:
– Ну-ка брысь отсюда, пока рога тебе не обломал!
Мальчишка пуще прежнего развеселился. Принялся скакать, напевая:
– Объявился женишок!
Не пускайте на порог!
В вечере к другой ходил,
Мёду там и…
Допеть не успел – получил от брата снежком по раскрасневшемуся лицу. Ойкнул и, довольный шалостью, побежал по глубокому снегу в село, под нос себе насвистывая. Параська возмущённо ахнула, ударила сокола своего по щеке. Оскорблённая, пошла прочь. Емеля не кручинился. Пёс с ней, с девкой этой! Чай не дочь купца, ещё прибежит! Не она, так другая. А что до Фёдора, то и ладно. Дети, чего уж с них взять?
Емеля брёл по улице, будто волк – рыскал, воздух носом тянул да скалился. Щёки его, что наливные яблочки, горели уж не от мороза, а от гнева. Где-то здесь, средь чужих дворов, пропал давеча Фёдор. Если верить ребятне, с коей колядовал, к вечеру братец оставил их. Домой один пошёл, да так и не дошёл. Ни корзинки его не нашли, ни следов на снегу. Пока мать, прижимая к сердцу четверо младших детей, плакала в избе, старший Емеля по селу ходил и люд пугал. Стучался во все двери, спрашивал. Чем больше домов обходил, тем злее делался. Баб глупых хулил, с мужьями их дрался. Толку нет – нет Фёдора.
Повернув у околицы, где ещё недавно с девкой очередной заигрывал, Емеля взял путь назад. С рук его капала чужая кровь, лицо битое пухло. К такому нынче и сам чёрт бы не пристал, а малец юродивый, прячась за плетнём, во все глазёнки таращился. Так таращился, что Емеля внимания не стерпел – пристал:
– Аль не видал брата моего, Фёдора?
Тот пусто хлопнул глазами, круглыми от страха. Все в селе знают этого ребёнка. Как есть – блаженный. Но Емеля то верно позабыл. Схватил мальчишку за шиворот, поднял над землёй.
– Чего молчишь? Видал же ж, как день ясно! Говори! Говори, пока зубы целы!
– А что ж? – залепетал юродивый, прижимая руки к груди. – Так его ж у липушки нашей ать! и в мешок. Да по закоулкам, да прочь.
Емеля разъярился. Сотряс несчастного, аки пойманного зайца. Вскричал:
– Кто его?! Кто?!
Мальчишка совсем испугался. Завыл горько, будто режут его. Сколь ни допытывайся – слова боле не вытянуть. Много терпения Емеле стребовалось, чтобы силушку сдержать. Оставил дурака да домой побрёл.
Фёдор стал первым пропавшим ребёнком. Конечно, и дед Архип с ярмарки, так вышло, не вернулся, только по нему никто не плакал. Уж масленица отыграла, весна наступила, а не ловился злодей. Страшился люд. Наказывали ребятне из дому лишний раз носу не казать да в одиночку не ходить. А толку? Один заигрался – потерялся, другой сбежал, третий как сквозь землю провалился. Хоть бы след оставался – пустота одна. Емеля с горя совсем дурной стал. К работе ревнив, с девками груб. Молчаливый сделался и злой.
Чёрным вечером, после первой пахоты, шлялся Емеля по селу – соседей кошмарить. Пошатывало его с бражки. Холодать стало, до дому далече. Присел Емеля у чужого дровяника – дух перевести. Глянь – за избой крайней тень плывёт. Старуха сгорбленная к околице идёт, мешок на спине несёт. Прищурился Емеля, издали узнал в бабе Марфу – несчастную вдову. У всех богов она некогда ребёнка вымаливала. Как разродилась, так муж и сгинул. Мало было горя – сын, уже взрослый, минувшей осенью удавился. Сказывают – от сердечных бурь.
Нахмурился Емеля, наблюдая, как уходит Марфа с мешком. Встал, взял берёзовое полено из дровяника. С забора тряпку снял, обмотал. В первую попавшуюся избу зашёл, от огня факел зажёг да за бабой поспешил. Таился, на расстоянии держался. Удалялась от селения Марфа, тихо ступала в глухую ночь. Тут с дороги, что в деревню соседнюю вела, сошла баба в поле дикое, непаханое. Весна нынче ранняя, трава мёртвая, сухая, высокая. Репей густой буйствует, ветками землю кроет. Старуха по себе низенькая, прыткая, яко мышь. Как нырнула в дебри, так нет её.
Поспешил Емеля, уж не скрываясь. Бежал по полю, кричал:
– Где ты, подлая? Покажись!
От огня в руках ночь вокруг лишь чернее казалась. Даром звёзд не разглядеть, одна луна блином белела наверху. Репей шуршал – на слух беглянку не найти. Колючки цеплялись за штаны, рвали рубаху. Трава переплетена намертво, что коса Настасьина – еле ноги волочить.
Бестолково носился по полю Емеля. Оно бесконечным виделось, что море-океан из сказок. Бескрайняя бурая пустошь, где старуха, что рыба скользкая, прячется. Сердце само собой в тихой тревоге зашлось, как вдруг… Чу! Заливается, плачет. Где-то за спиной, далеко.
– Здеся я! Здеся! Поможи!
Ёкнуло в груди. Голос родной. Федька? Обернулся Емеля, пронзая темноту факелом. Светом выхватил из мрака в трёх саженях впереди нечто. Молодец, спохватившись, взгляд опустил. Задышал часто, страшась смотреть. Вот он, значит, душегуб, к которому Марфа ходит. Существо безобразное, серое, едва ли напоминающее человека. Передвигаясь на четвереньках, оно в траве круги заводило да кликало голосом Фёдора. На жалость давило, внимания выпрашивало. Смекнул Емеля – кушаком себе глаза повязал, чтоб слабины не дать. Стала ему кромешная темнота, лишь жар факела робко касался лица. Плач детский переменился жутким смехом. Тихим, ехидным, что предсмертные хрипы. Не сдержался Емеля:
– Удавился сам, упырь, так в земле лежи! Что за мать твоя такая – на убиение дитю мёртвому своему детей живых носить?
– Спаси, милый! Обернись!
– Настька? – Емеля уж повернулся на ласковый голос, за узел кушак с лица потянул, да вовремя остановился. – Нет, не поверю! Сгинь!
– Заставь, – прохрипела нежить. – Посмотри, Емеля. Смерти в глаза посмотри. Али боишься?
Взыграла гордость – купился. Не помня себя, пошёл Емеля вперёд. Смех проклятый ветром настигал, путал мысли. Как есть, наказали боги сына Марфы – самоубивцу. Остался он доживать отведённые ему годы душегубом, кровопийцей жалким по полям скитаться. К человеческому жилью такому не подойти – худо от оберегов станет. Так ничего! Ему мать родная, старуха проклятая, жертв ловит да притаскивает – нежить свою родненькую покормить. Сказывала молва об упырях мало. Знай, коли встретил – беги, не оглядывайся. Да тяжко только – морочит голову тварь, хитрит, голосами знакомыми кличет. А полю всё конца и края нет.
Не видя, запнулся Емеля о кочку. Падая, факел удержал, да репей цепкими пальцами своими кушак-то с лица стянул. Прикрыл молодец глаза ладонью. Мураши побежали по спине, а в сердце жилы больно натянулись, как позвали его. И страшно, и ласково. Не по себе оттого, сколь сладко.
– Обернись, Емеля.
Воспротивился дух его – яростью в пьяную голову ударил. Зарычав, побежал молодец по широкому кругу, попутно поджигая траву. Сухая, она легко занималась. Охваченная пламенем, ночь превращалась в день. Нежить пыталась убежать, да куда ей? Емеля не отставал, загонял в кольцо.
– Сам погибну, а тебе жить не дам!
Верещал упырь, боясь света и жара. Огненные стены отсекали путь. Когда уж настиг преследователь жертву свою и поджёг, всё поле полыхало. Глядя на муки её, ощутил Емеля, как нечто страшное, тёмное, истинно человеческое взыграло в его душе. Лопнуло, распустившись пышным цветом. Месть, тщеславие, гнев – всё это воспряло в нём и помутило разум пуще морока. Уж забылся и Фёдор, и матушка, и всё на свете. Вместо того, чтобы бежать от пожара, спасаться, остался Емеля смотреть, как корчится от боли ворог. Упиваясь страданьями его, улыбался. Рассыпался упырь чёрным пеплом, так и Емеля тут же замертво упал. Горький дым забрал его последний вдох.
Шумели былинки. Васильки понуро качали головами, тёплый ветер гнул дикие колоски, гнал с лугов запах мёда. Мышь скребла сыру землю – искала злаки. В поле пели кузнечики, в лесу ухал филин, а с болот тянулся унылый вой. Летняя ночь красила мир в очаровательный синий, да мёртвому радости живых чужды. Верно хищник, он затаился в высокой траве и глядел в пустоту проклятыми глазами, какие могут лишить воли любого, кто в них посмотрит. Не было ни холодно, ни горько. Даже боли не было, хотя когда-то пришлось сгореть, как сухая трава. Боги наказали. Самоубился герой в гордыне своей, оттого ворога своего сменил. Смешно, да только уж неважно всё. Нежить по природе своей мало что волнует. Проклятое естество пленит лишь одно чувство – голод.
Кто-то шаркал по дороге. Страшная тварь не шелохнулась – замерла, будто жаба на охоте. Пробираясь сквозь заросли, подступилась к упырю его мать. Бросила на землю тяжёлый мешок, откуда доносилось хныканье, и, бесстрастно глянув своему мёртвому сыну в глаза, молча пошла обратно к людям. Емеля не знал, задурил ли он голову матери или она по доброй воле ему жертв носила, из заботы и любви. По́лно. Главное – еда. Тварь слышала, как у жертвы бьётся сердце. Черви в гнилом желудке закопошились, требуя крови. Емеля схватил мешок когтистыми чёрными от ожогов руками и утянул несчастного за собой в темноту.