Мерно стучали колёса, в такт им позвякивали ложечки в стаканах. Янтарь чая, серебро подстаканников, белизна вафельного полотенца. На полотенце варёные яйца, шмат сала, булка чёрного бородинского хлеба, свежие огурцы, перья лука, острые, зелёные, сочные. Над всем этим летали мозолистые, с чёрными морщинками, крепкие руки крестьянина. Быстро-быстро нарезалось сало – толстыми розовыми кусками; огурцы делились на две части, посыпались серыми крупинками соли из спичечного коробка; хлеб ломался руками - по старинке, аккуратно, чтобы ни одна крошка не упала мимо импровизированной скатерти. Закончив, пассажир довольно хмыкнул, посмотрел на попутчика и предложил:
- Присоединяйтесь!
Тот отрицательно качнул головой, запустил руку в открытую пачку чипсов и снова уткнулся в планшет. Первый пассажир усмехнулся, принялся за хлеб с салом, смачно, с хрустом, надкусил огурец. Второй - худощавый, аскетичный мужчина лет сорока пяти, с костлявым лицом и большими залысинами надо лбом, брезгливо поморщился, впервые взглянув на соседа по купе.
Обычный деревенский мужик неопределённого возраста, ближе к шестидесяти, стрижка под ёжика, короткая седая борода. Глаза синие, спокойные, лучиками разбегаются морщинки от уголков глаз. Не слишком опрятный: растянутая застиранная футболка, трико с пузырями на коленях. Был ещё и третий пассажир, на верхней полке мерно похрапывал мужчина. Скорее всего, молодой - судя по туристическому рюкзаку со скаткой на багажной полке и видавшим виды берцам на полу. Он зашёл в купе первым, занял верхнее место и сразу завалился спать. Четвёртая полка пока пустовала.
- Ишь как умаялся, как ночью рухнул, так и не шелохнулся, - сказал первый пассажир. Второй вздохнул: не повезло с попутчиком, сейчас начнёт говорить про заготовку кормов и про то, сколько свиноматок опоросилось. Расстегнув верхнюю пуговицу белоснежной, без единой складки, рубахи, костлявый пассажир ослабил галстук. Ему не впервой осаживать навязчивых попутчиков, но "колхозник" удивил, спросив:
- Гляжу, уже минут двадцать текстовые файлы просматриваешь, что интересного пишут? Новости небось?
- Нет. Новости меня не интересуют. Серьёзные тексты изучаю. Я учёный, у меня работа такая - изучать.
- И что же ты, учёный человек, изучаешь?
- Видите ли, уважаемый, я изучаю Библию, - ответил учёный, надеясь, что акцент на слове «уважаемый» заставит собеседника сменить тон. Фамильярное «ты» коробило.
- Тю... - усмехнулся мужичок, проигнорировав намёк, - а чего её изучать? Она ж простая и понятная. Читаешь её, и вся она тебе на сердце ложится. Её мозгами не поймёшь, её только сердцем чувствуешь. А когда в жизни запутался и выхода не видишь, открываешь в любом месте – и вот он, и ответ, и выход.
- Ну не скажите, милейший, - неожиданно для себя, включился в разговор учёный. - Вот возьмём Евангелие от Иоанна. "Вначале было слово" - первая строка. Какое слово? Кто может ответить на этот вопрос? Что имели ввиду, когда писали это?
- Да любое слово - без разницы. Вот слово - это что вообще?
-Способ передачи информации, - ответил учёный, с интересом разглядывая собеседника - такого поворота темы он не ожидал.
- Воооот! Информации. А что такое информация? Да иная форма. Любая другая форма, в которой можно что-то передать. .Или что-то сделать из неё можно. Сначала одна форма была, а потом - раз – и другая. Что за форма была вначале, то один Бог знает. Может, буковки, как в словах, может, циферки, а может вообще какой-нибудь двоичный код, как вон у тебя в компьютере. Или генетический - как во всём живом.
Учёный рассмеялся. Попутчик с его наивным пониманием Великого был в чём-то прав, какая-то сермяжная правда была в его словах, ведь говорил же блаженный Августин: "Не можешь понять истины писания, спроси у простой бабы-поселянки, и получишь ответ". Он отложил в сторону чипсы. Мужик заинтересовал его. Блаженный? Не похоже. Для крестьянина слишком грамотен, хоть и старается говорить нарочито просто. Речь то быстрая, сибирская, такая же громкая и резкая, то медленная, плавная, и порой проскакивает «Ў” нескладовая. Буква «Г» то чёткая, звонкая, то фрикативная. Белорус? Поляк? Украинец?
- Далеко едете? – поинтересовался учёный, так и не найдя ответа.
- До Баранович, там на автобус и в Новогрудок. От Новогрудка ещё немножко, до Лавришево, - ответил мужик. - Специально самолётом не стал лететь, хотел на Россию-матушку посмотреть, кто его знает, удастся ли ещё приехать? На всё воля Божья. Пётр я, Григорьевич, - сказал он.
- Владимир, - представился костлявый учёный, пожимая крепкую крестьянскую руку. – В Сибири гостили?
- Можно сказать и так, на могилку приезжал, отца навестить. Да мать тоже. Я от Барнаула до Энска ещё автобусом добирался. Если бы не батя, жил бы сейчас в Германии. Обидел отца сильно перед смертью, он меня простил, и Бог тоже простил, а сам вот себя всю жизнь простить не могу. Почитай отца и матерь своих, и по-другому никак.
- А что случилось? – Владимир протянул руку и машинально отщипнул от куска хлеба корочку.
- Ты сальца на хлебушек положи, да лучок возьми, а я расскажу. Ехать долго, не всю же дорогу носом в планшет утыкаться будешь?
- И всё-таки на «ты»? – не удержался от упрёка Владимир, впрочем, особо уже не возмущаясь.
- А чего церемониться? Чай не в институте? Так слушай, отца моего звали Григорием. А я в армии в Беларуси служил. Под Брестом. Тогда ещё Белоруссия была, и Союз Советских республик не думал помирать. Другая жизнь была. А на почте девочка работала, такая милая, влюбился по молодости без памяти и сразу женился. Только вот отцу с матерью не сообщил. Жену Аделькой звали. Адель. Я сначала думал, польских кровей, а в ЗАГС пришли, у неё фамилия немецкая. Родители её на комсомольскую стройку приехали, на Белоозёрскую ГРЭС, как раз в конце пятидесятых. Да прижились. Вообще не думал, что немцы в Беларуси живут, а вот вишь как вышло. Отцу не говорил, ехали, жена всю дорогу волновалась…
Аделька
В этот тёплый июльский полдень Григорий Тимофеевич стоял на крыльце, впитывая в себя покой и тепло летнего дня. Гудели пчёлы, подбитым мессершмитом спикировал в траву шмель, где-то тягуче замычала корова, будто в ответ ей - переливчато, на разные голоса - залаяли собаки. Гусыня, важно переваливаясь с боку на бок, с ответственностью опытной мамаши вела к пруду выводок. Один за другим принялись кукарекать петухи, передавая эстафетную палочку с подворья на подворье.
Дед Григорий жил в маленькой деревеньке, которая называлась Васильевкой и когда-то была большим, благополучным селом, но теперь здесь проживало всего несколько семей - в основном старики. Морозов занимал крайний дом и, не смотря на возраст, содержал его в полном порядке. Ему нравилось жить в деревне. Сын постоянно звал старика в город, но Григорий Тимофеевич отказывался.
- Ну и что я там делать буду? - говорил он, отклоняя очередное приглашение. - Здесь я и с соседями поговорю, посижу на крыльце, поворчу по-стариковски. И без земли я не могу. Ну, что эти ваши шесть соток на даче? Толи дело у меня - простор! Не нужен мне этот город, я, Петенька, городов нанюхался ещё при Сталине, не хочу больше.
Но сын каждый свой приезд заводил эту тему. Григорий Тимофеевич хмыкнул, упрямый Петруша, весь в него. Если что решит, то хоть кол на голове чеши, а от своего всё одно не откажется! Вот и сейчас…
Он вздохнул, вспоминая последний приезд сына. Крепко они тогда с Петрушей повздорили, старик даже слёг от переживаний, неделю сердце давило.
Григорий Тимофеевич нахмурился, всё ещё сердясь на сына. Это надо ж было такое удумать? В Германию собрался уезжать, да не просто в гости, а на постоянное место жительство оформился! Старик брезгливо скривился и сказал, будто плюнул:
- ПМЖ.
А всё Аделька. Ох, сразу не приглянулась ему невестка, как только увидел её впервые, так и не приглянулась. Сын её с собой после армии привёз, жена, сказал. Вот как так? Ни благословления не спросил, ни совета родительского? Григорий Тимофеевич лицом почернел от гнева, но жена – царствие ей небесное! – тогда ещё жива была. Она подошла к мужу, по руке погладила да прошептала:
- Пусть, Гриша, время сейчас другое, да и любят они…
Супруга его, Анастасия Фёдоровна, болела сильно, врачи помочь не могли, только руками разводили, вот старик ей и старался угодить, не перечил ни в чём, дабы лишний раз не расстраивать.
- Может, успею внуков перед смертью на руках подержать, - добавила Анастасия Фёдоровна и утёрла слезу.
Вздохнул тогда Григорий Тимофеевич, но отношение и к невестке, и к самому факту сыновой женитьбы где-то на чужбине, изменил полностью. Спросил только, почему он к такому вот сюрпризу их с матерью не подготовил? Почему не написал? Петька тогда совсем молодой был, двадцать годов, а уже характером крут, да упрям. Нахмурился он, на отца дерзко, с вызовом, глянул, и сказал:
- Немка она. Аделей зовут.
Тут Григорий Тимофеевич взъярился было, да жена к нему подошла, взглянула строго и сказала:
- Полно вам, вон, Адель уж из бани сейчас придет, чего свару затеяли? Да и Петруше с ней жить, не тебе.
Крякнул с досады Морозов, да тут Адель в избу впорхнула – свеженькая, молодая, волосёнки мокрые, глазищи зелёные, счастьем светятся. Увидела Григория Петровича, смутилась. Показалось тогда старику, будто кто погасил это счастье. Нехорошо ему стало, виноватым себя почувствовал. Ну и вправду, чего это он на девчонку взъелся? Она что ли в сорок втором всю его родню расстреляла, да его самого концлагере держала? Только тут почувствовал, что война была давно, и что кончилась она тоже давно.
- Ну, иди сюда, Аделя, - сказал он, смахивая слезу, - дай, обниму тебя по-отцовски, дочка!
А эта дурочка разревелась. Нет, ну надо ж так было переживать? Жена потом рассказала Морозову, что сноха всю дорогу до дома места себе не находила, боялась, как её примут Петины родили.
- Да что ж мы, не люди, что ли? – проворчал тогда Морозов.
На том дело и кончилось.
Разное в жизни случалось, и ссоры, и радости, но всей душой Григорий Тимофеевич был благодарен Адельке, когда та внука им подарила, Серёжу. И жена его, Анастасия Фёдоровна, всё же успела понянчиться, пусть немного. Спустя год после Серёжкиного рождения отдала Богу душу. А для самого старика Серёжа стал и утешением, и радостью на старости лет. Теперь-то уж парню двенадцать годов стукнуло, взрослый совсем.
Дед Григорий помрачнел, подумав о том, что внук будет жить за сто вёрст от него, в Германии. Не бывать этому!
Старик спустился с крыльца, высокого – в пять ступеней, бесцельно походил по двору, наконец, открыл калитку в огород.
Огород у Морозова большой, соток сорок. Дед Григорий посмотрел на ровные грядки, нагнулся, отщипнул веточку укропа - тот рос по всему огороду, как сорняк. Потом подобрал комочек земли, растёр меж пальцами.
- Земля… - задумчиво протянул он.
Вот тут с сыном и говорили, на этом самом месте. Пётр стоял рядом, раздувал в ярости ноздри и впервые отцу так перечил – безудержно, зло. Доказывал всё, что тут он Серёже даже образование дать не сможет, что зарплату уже семь месяцев не получал, что Адель без работы. А то дед Григорий этого не знал? Сам вон уж не помнил, когда пенсию приносили, и то обстоятельство, что сын ему, старику, деньгами помогать умудряется, при такой-то жизни, сильно Морозова угнетало. Привык он сам быть опорой и Петруше, и семье его.
Знал он всё. Понимал, какие тревоги сына гложут, но не бежать же из-за этого туда, где сытнее?
Так ни до чего не договорились. Петр настаивал, чтобы отец благословил на переезд в Германию. Григорий Тимофеевич тогда не сдержался, закричал в ответ:
- Только через мой труп!
- А хоть и так, - проговорил сын, зло глянув на отца. – Всё равно уеду, вечно ты жить-то не будешь!
Развернулся и ушёл, не попрощался даже. Переживает, поди, там у себя, в городе, а на мировую не идёт, подумал старик. Гордый, весь в него.
И, будто продолжая разговор с сыном, сказал вслух:
- Знаешь, сынок, ничего нет лучше землицы этой. Лучше родной земли и быть ничего не может. Я, помню, совсем пострелёнком был, от отца это слышал. Земли у нас много было, семья крепкая, большая. И эту деревеньку дед мой, Василий, ставил. Так мы на этой земле… от зари и до зари. И любили её, похлеще, чем женщину. И она нас за это любила. И родила хорошо, в ответ на заботу-то. Когда революция случилась, батя мой с братовьями долго спорили. Он младший был, но умный мужик, к слову его прислушивались. Не стали сразу из Россеи уезжать, на Бога понадеялись. Мол, скоро народ уймётся, царь-батюшка опять престол займёт… А оно вон как вышло… Уже перед самой коллективизацией собрали обоз и все шесть братовьёв с семьями, поехали через Горный Алтай, к монгольской границе, а дальше – в Китай сначала, а там либо в Австралию, либо в Америку. Отец мой в пути от обоза-то отстал. Стоим, помню, у колодца - батя на лес смотрит, мать плачет, а мы в телеге сидим: я старший, сестры - мал, мала, меньше. Мать причитает, мол, от обоза отстали, что делать будем. Отец долго молчал, потом повернул коня и говорит: «Никуда не поедем, домой вертаемся! Русский я! И земля наша русская. И нечего мне на свете без этой земли делать! На лихо, на беду ли, но здесь наша Родина!» Мамка плачет, говорит, мол, окстись, Тимофей, о детях-то подумай! А он подозвал меня, махнул рукой в ту сторону, откуда ехали, и говорит: «Родина, Гришка, она одна! И со своей землёй, Гриха, как с женой венчанной - и в горе и в радости! И пока Бог не разлучит… Потому, что мы русские! Запомни, русские! И нечего нам по всяким китаям да австралиям шастать, горя мыкать». Мать заверещала, что он детей-то на какие беды обрекает, а отец посмотрел на неё, сплюнул. Говорит: «Дура баба, если земля беды даёт, то она же и силы даст, чтобы вынести всё, что Бог посылает!»
Я те батины слова накрепко запомнил…
Через всё пронёс, через всю жизнь. И через раскулачивание... И в войну за неё шёл - за землицу родимую… И когда с фашистского концлагеря в советский попал, тоже батины слова помнил… Держали они меня, силу давали! И теперь вот, стою здесь, на своей земле и думаю, что отец мой прав был… Не гоже нам, русским людям, от бед бегать, землю свою бросать! Беды-то, всё больше надуманные, а счастье - вот оно! - дед Тимофей раскинул руки так, словно хотел охватить всё вокруг - и огороды, и поле за околицей, и лес, и синее-синее июльское небо.
- А что дальше было, ты знаешь, - проговорил Григорий Тимофеевич, будто и не видел, что рядом с ним никого нет. - Батю на следующий день после того разговора убили. Бандиты. Лошадей увели, добро забрали. Умер он, но на своей земле умер. А мне наказал, чтоб я помнил, какая земля меня взрастила и берёг её.
Седой, морщинистый старик стоял, расправив широкие плечи, высоко подняв голову. Он спокойно смотрел добрыми, синими глазами, и взгляд этот что-то перевернул бы в душе его сына, будь тот сейчас рядом. Но Петра рядом не было. Старик вздохнул и, ругая себя за то, что поддался гневу, не смог найти нужных слов тогда, неделю назад, понурил голову и поплёлся из огорода. Ноги будто налились свинцом, ступни стали тяжёлыми, шаркающими.
Старик зашёл в избу, прошёл к печке, снял кипящий котелок и, понюхав варево, добавил ложку мёда. Размешал, немного отлил в кружку, отнёс кружку к столу.
- Травы да мёд - они мёртвого поднимут, - сказал он себе и отпил глоток.
С трудом встал, пошатываясь, прошёл в комнату. На большом комоде аккуратно лежали авторучки, карандаши, стопочка писем, ножницы и другая мелочь, которая обычно имела свойство теряться. Старик надел очки, из пожелтевшей тетради вырвал лист и быстро, словно боялся передумать, написал: «Петруша, даю вам с Аделькой и Серёженьке своё родительское благословление. Храни вас Господь! Поди не сильно обиделся, проститься-то приедешь?». Порывшись в стопке бумаг, Григорий Тимофеевич выудил почтовый конверт, аккуратно свернув письмо, положил его внутрь, запечатал. Написал адрес. Постоял, посмотрел на конверт и сказал вслух:
- Эх, Настасья свет Фёдоровна, даст Бог, скоро свидимся. Как ты мне нужна… А Петруша – что ж… я разве могу на его дороге камнем встать? Пусть едет… У него Родина, так ведь и у Адельки тоже. Немка она, ей нужно в своей стране пожить, на своём языке поразговаривать. А у Серёжи две Родины будет… Россия и Германия. Так вот оно…
Во дворе залаяла собака, тут же хлопнула входная дверь. В избу зашёл сосед – Иваныч. В деревне этого маленького, верткого старика звали «Метр с кепкой». Росту в соседе было от силы метра полтора, а старая клетчатая кепка, нелепо смотревшаяся на лопоухой, лысой голове Иваныча, была его любимым головным убором.
- Что, очухался ужо? - спросил сосед, присаживаясь на табурет у дверей.
- Да жив пока, - ответил Григорий Тимофеевич и спросил:
- Чай пить будешь?
- Не, - отказался гость. - Тимофеич, смотрю, ты совсем здоровый, наконец, а что нёс? Помру, помру… Тоже мне, покойничек!
- Тьфу, Иваныч, что орёшь, как оглашенный! - Дед Григорий посмотрел на друга, перекрестился и спокойно сказал:
- Конечно, очухался, это ты всё говорил - помрёшь, помрёшь…
- Да я, это, твою стойкость проверял, - протараторил Иваныч, взмахнув руками. - Волю, так сказать, к победе!
- Вот я сейчас тебе дам волю к победе! - дед Григорий замахнулся.
Иваныч вскочил, всплеснул руками и протараторил:
- А чё махаешся-то, чё махаешься? Если б не я, то кого бы ты убеждал, что выживешь? Себя? То-то и оно! Ты ж у нас поперёшный, ты ж всё по-своему делаешь!
- Ладно, не трону, - смилостивился Григорий Тимофеич, понимая, что сосед полностью прав
Иваныч присел на прежнее место и обиженно произнёс:
- И спасибо от тебя не дождёшься…
- За что это? – хозяин даже всплеснул руками, услышав такой упрёк.
- За моё горячее сердце, холодный ум… - начал, было, Иваныч, но не договорил, вскочил - дед Григорий опять замахнулся на него кулаком. Метр в кепке знал, что сосед не ударит, но даже так, шутя, не хотелось попасть под его тяжёлую руку.
- Тоже мне, Железный Феликс в драной кепке! - воскликнул дед Григорий, смеясь. - Давай, присаживайся к столу. Кормить тебя, не обессудь, не буду - слаб ещё готовить, а вот молочка налью. А ты что такой смурной, Иваныч?
- Проблема у меня, - ответил тот, отводя глаза в сторону.
- Да говори уже, - приказал Григорий Тимофеевич и тоже сел на табурет.
- У Семёна жена загуляла, - ответил сосед.
- Так ты-то что маешься? - Поинтересовался хозяин. - Пускай у Семёна голова и болит.
Иваныч поджал губы, пошамкал ими, потом, скосив глаза и глядя куда-то в пол, гнусаво, будто жалуясь, произнёс:
- Так ведь она со мной загуляла.
- Что? - дед Григорий рассмеялся и хрипло, по-стариковски, зашёлся кашлем. - Ну, ты влип! Жди, Семен с берданкой прибежит!
- Вот я и говорю, что у меня проблема, у меня, - Иваныч тяжело вздохнул.
- И чё те неймётся? - Удивился Морозов. - Сколько тебя знаю - всё по бабам шастаешь. И ведь годов уже сколько.
- Ну, сколько, сколько ужо годов? - обиделся престарелый ловелас.
- Да уж скоро шестьдесят восемь, поди, будет.
- И что? Меня отец в семьдесят пять родил! - Иваныч вскочил и взмахнул руками, уронив кепку в кошачью миску с молоком. - Ёшкин кот! - Выругался он.
Сосед нагнулся, поднял кепку, стряхнул с неё молочные капли.
- Не всем так везёт, - резонно заметил дед Григорий. - По идее, в такие годы, в штанах уже и шевелиться нечему.
- Эт по идее нечему, а на деле шавелится, и ещё как!
- Так и женился бы, глядишь, тоже под старость лет себе сына родил. А что, молодой отец, так сказать! – не удержался от подначки Григорий Тимофеевич.
Иваныч насупился и стал похож на маленького, взъерошенного воробья. Он так же вскидывал голову, склонял её на бок, к плечу, был таким же шумным, как эта маленькая серенькая птичка, и таким же задиристым.
- Ну, скажи вот мне, Иваныч, сколько можно по чужим бабам бегать, аки Казанова недоделанный?
- Я не Казанова недоделанный, - важно ответил Иваныч, - я холостяк, и холостяк полностью законченный!
- Дурень ты тоже полностью законченный, - проворчал Григорий Тимофеевич. - Знаешь же, что Сёма бешеный, особливо, когда дело его жены касается. А так женился бы и по бабам, глядишь, бегать перестал.
- Чужая жена слаще, - Иваныч хитро блеснул глазками, добавив:
- Да и кому я такой старый нужон?
- Слушай, Иваныч, дело у меня к тебе. Я, вот, письмо написал, если по пути, занеси на почту?
- Эт чё, Петьке? – Сосед взял конверт, глянул адрес. – Отпущаешь что ли? В неметчину?
- Пусть, - ответил дед Григорий, понурив голову. – Взрослый он. Сам решает, как семья его жить будет. А моё дело отцовское - благословить.
- Да ладно, сброшу, - пообещал Иваныч и важно произнёс:
- Ну, не провожай, пошёл я!
- Вот сколько я тебя знаю, сосед, столько дивлюсь на тебя. Росту в тебе метр с кепкой будет, а гонору - на три таких Васильевки хватит, - Григорий Тимофеевич всё-таки вышел за ним на крыльцо и, посмотрев на небо, сказал:
- Погода, смотрю, разгулялась малость!
- Эт точно, - согласился с ним Иваныч и, уже дойдя до калитки, вдруг остановился.
- А насчёт гонору ты не прав!
- Это почему?
- Потому, что его на цельный Энск хватит, и ещё для какой-нибудь Чикаги останется!
- Письмо-то не потеряй!
- Не учи, сами учены! - Иваныч поднял руку, потряс белым конвертом, зажатом в кулаке, и вышел за ограду.
До станции Налобиха, где находилось почтовое отделение, было километров семь. До деревни Полковниково, в которой тоже была почта, идти два километра. Иваныч задумался. В Полковниково можно нарваться на Семёна. Погода стояла хорошая, и он решил пройтись пешком до станции.
Насвистывая, Иваныч шёл по дороге и был уже на мосту через речку Бобровку, когда услышал топот. Он оглянулся и увидел такую картину: к мосту бежал здоровый мужик лет шестидесяти в распахнутой фуфайке. Глаза его горели, седые волосы развевались на ветру, лицо перекосила гримаса злости.
- Ой, мамочка! Ёшкин кот, Семё-ё-он… - пискнул Иваныч и, попятившись, кинулся бежать. Нога соскользнула с обгорелой доски старого настила. Престарелый герой-любовник, потеряв равновесие, рухнул с моста.
- Сёма, спасай! - почему-то басом крикнул Иваныч, камнем опускаясь на дно речушки.
Выпавшее из руки письмо качнулось на воде, течение закружило его и понесло к берегу, в заросли ивы.
- Иваныч, ты што по мосту бегать удумал? - воскликнул Семён, помогая соседу вылезти на берег. - Ишь, прыгун на длинные дистанции образовался! Ты што, здесь же метров пять высоты - шею сломать захотел? И мелко, воды по пояс.
- По пояс… - передразнил спасителя Иваныч. - Тебе, может и по пояс, а я по самую кепку вымок.
- Иваныч, я за тобой от самого дома бегу - займи червонец, на самогонку не хватает!
- И всё? - Иваныч склонил голову на бок и недоверчиво посмотрел на соседа.
- И всё, вот те крест! - Семён перекрестился. - С пенсии отдам, божусь!
- Ладно, займу, - пообещал Иваныч, от облегчения даже не вспомнив о том, что когда эта пенсия будет, только одному Богу известно.
- Пошли быстрей, простынешь, - Семён дернул соседа за рукав, - не стой столбом! У меня тут кума рядом живет, зайдём. Выпивку у неё купим, заодно и обсушишься.
Иваныч засеменил через мост, совершенно забыв о поручении соседа.
Григорий Тимофеевич после ухода друга долго стоял на крыльце, задумавшись. Потом встряхнулся и с удивлением посмотрел на папироску. Он не помнил, как взял её в руки, как открыл пачку, тоже не помнил. Заболела рука, снова появилась тяжесть в груди, стало трудно дышать. Старик несколько раз глубоко вздохнул, но воздух будто не доходил до лёгких, тут же вырывался назад – со звуками, похожими одновременно и на хрип, и на храп.
Он схватился за перила, думая только о том, как добраться до кровати. Взгляд упёрся в рядок обуви на ступеньке – там стояло несколько пар калош, Серёжины кроссовки, старые кирзовые сапоги. Ему показалось, что крыльцо, увитое вьюном, качается. Пошатываясь, дед Григорий отлепился от перил, толкнул дверь в избу. Перед глазами стояло лицо жены.
- Настенька… - прошептал Григорий Тимофеевич, - Анастасия Фёдоровна… Даст Бог скоро свидимся. Задержался я здесь, ты уж прости меня, родная. Всё с внуком расстаться не мог. Да за Петрушу переживал. Только нынче вот понял – сами они проживут. Без меня. Сильные они… Наши дети… - старик прошёл в избу, присел на кровать. В глазах потемнело. – Настенька… - прошептал, заваливаясь на бок. – Анастасия Фёдоровна…
Он вдруг ощутил невероятную лёгкость, будто парил в воздухе. Медленно, словно пёрышко, понимался над телом. Он видел его – своё тело – откуда-то сверху. Слышал хриплое дыхание, чувствовал нежелание умирать. Его сильное, крепкое, старое тело хорошо служило, и готово было ещё несколько лет прожить, но душа рвалась туда, в небо. Старик увидел свет, всё происходило точно так, как описывали пережившие клиническую смерть больные. Свет этот манил счастьем, и душа Григория Тимофеевича рвалась погрузиться в это светлое блаженство. Однако какое-то беспокойство не отпускало, мешало, будто соринка в глазу. Что-то держало его в жизни, что-то, что он обязательно должен был сделать.
Старик не стал противиться. После нескольких мелких вздохов дыхание выровнялось, и Григорий Тимофеевич открыл глаза.
Он увидел низкий, побеленный голубой известью потолок. Кровать стояла у стены, рядом с окном. На окне - весёленькие занавески в красный горошек. На узком подоконнике - герань в большой консервной банке.
Поправил край покрывала, сел, опустил ноги на домотканый половичок. Захотелось пить. На комоде, придвинутом вплотную к кровати, увидел кружку. Потянулся за ней, обратив внимание на то, что руки трясутся. Осторожно, чтобы не расплескать, взял, отпил - питьё приятно пахло мёдом. Он не помнил, как принёс кружку в спальню, как поставил её на комод.
- Настасья, как ты нужна мне, - прошептал Григорий Тимофеевич и посмотрел на вторую кровать – там последний год жизни спала супруга, Анастасия Фёдоровна. На стене висела застеклённая рамка с фотографиями. Рядом с рамкой - небольшое зеркало. Старик встал, пошатнулся, схватился за спинку кровати. Сердце стучало так, будто хотело выскочить из груди. Потом оттолкнулся и упёрся руками в крышку комода. В глазах потемнело. Дед Григорий зажмурился, глубоко вздохнул и снова открыл глаза. Выпрямился. Прямо перед ним, на старенькой открытке, висел отрывной календарь.
Морозов оторвал листок, подумав, что больше ему календарь не понадобится.
- Двадцать третье июля, - прошептал он.
Взял из стопки тетрадку, ту самую, в которой сегодня писал Петруше письмо. Именно эта тетрадка не отпускала его. В ней было ещё одно письмо сыну. Как повздорили, написал он Петру эти злые слова, с проклятьями. Хорошо, что сразу не отнёс на почту.
Григорий Тимофеевич вырвал лист, скомкал, пошарил рукой в поисках спичек. Наконец, нащупав коробок, старик оттолкнулся от комода - ноги были слабыми, колени дрожали. В зеркале дед Григорий увидел своё лицо – чужое, бледное. Вокруг больших, синих глаз тёмные круги. На высоком лбу глубокие горизонтальные морщины. Нос заострился, щёки впали, и даже борода не маскировала этого. Но больше всего старика поразило выражение его глаз. Глаза лучились, кажется, тем самым светом, что ждал его там, по ту сторону добра и зла...
Старик прошёл в кухню, положил комок бумаги в железную миску, поджёг. Сам стоял рядом, смотрел, как коробятся в огне его злые слова, которые сын никогда не услышит. И не должен он был проклинать Петрушу, но Господь простит этот грех. И Григорий Тимофеевич тоже простил себя. Стало светло, тело вдруг показалось старой, ненужной одеждой. Старик вернулся в спальню, лёг на кровать, улыбнулся. Так и умер – с улыбкой на губах.
Хоронили Григория Тимофеевича Морозова на следующий день. После похорон, как водится, помянули.
Сын Григория Тимофеевича, Пётр, сидел под черёмухой, за столиком. Тут же на скамье примостился вертлявый Иваныч, напротив, на стареньком, расшатанном стуле, сидел ещё один сосед – Виктор Кузовлев.
Пётр утер слезу, глубоко вдохнул, стараясь запомнить этот пьянящий аромат летних трав, мёда и свежей сдобы - запах родительского дома. Он только сейчас по-настоящему почувствовал, что отца рядом с ним больше не будет, что умер он.
- Хорошо! - Иваныч тоже глубоко, полной грудью, вдохнул, угадывая настроение Пертуши. - Июль месяц! В разнотравье воздух такой, что пить можно!
- Ты Адельку, Петруш, позови. Она за хлопотами и не поела ничего, с ног уже падает. Да и сам, пожалуй, булочку-то съешь, - предложил Кузовлев, но тут же погрозил длинным, узловатым пальцем, - только не всю, чтобы живот не заболел. Бабка Акулина пирогов да плюшек напекла, а у неё сдоба знатная.
- Ой, Сергеич, смотри, прикормит она тебя, - Иваныч хитренько рассмеялся, намекая на долгие вечерние посиделки соседа, которые проходили на крылечке дома местной травницы - шестидесятилетней вдовы. - Акулина-то ведьма известная! Она как своим чёрным глазом взглянёт - так всю душу вывернет.
- О, понёсси! Это у тебя в штанах свербит, а я своё отгулял, – Виктор Сергеевич хохотнул, закурил сигаретку, но было видно, что подначка друга его смутила. Он бы женился на Акулине, но почему-то стеснялся - всё-таки, восемьдесят лет не тот возраст, чтобы записываться в молодожёны. Старик кашлянул и поспешил переключить внимание насмешника на другой вопрос. - Меня больше волнует то, как крыс извести, - сказал он. - Крыс последнее время развелось, в курятнике пакостят. Яйца не успею собрать, считай, пропали.
- О, я видел как-то, как крысы яйца воровали!
- Врёшь, ведь, Иваныч. Для тебя, что ли, специально, праздничный показ устраивали? - недоверчиво произнёс Кузовлев и подмигнул Петру. Тот улыбнулся в ответ и вдруг, глядя на этих стариков, понял, что такое счастье.
Быть счастливым, оказывается, так просто. И не зависит это счастье от количества денег, потому что автономно оно. Просто оно есть. Странно стало Петру от таких мыслей в день похорон отца.
Метр в кепке похлопал Петра по плечу, привлекая его внимание.
- И видел! – закричал он, взмахивая руками.
Вскочил со скамьи, и быстро, будто боялся, что его не дослушают, протараторил:
- Крыса, когда яйца ворует, она завсегдась с собой напарницу берёт!
- От, загнул! Эт зачем же помощница нужна?
- А за тем, Витя, что одна лапками яйцо возьмёт, вот так - Иваныч поднял руки так, будто крест-накрест обхватил круглый предмет, - и на спинку ложится. А напарница, значится, берёт её за хвост и тащит в нору.
- Ох, - Кузовлев всплеснул руками, стукнул ладонями по столешнице и расхохотался. Пётр тоже улыбнулся, представив такую картину.
- Вот ржёте, как жеребцы, а сами-то не видали! - Крикнул Иваныч, ещё больше распаляясь.
- Зачем же за хвост, Иваныч? – уточнил Пётр.
- Так, это… чтоб яйцо, значится, не разбить! Вот Грише бы рассказал, он бы понял… – Иваныч сморщился, и заплакал, по-стариковски не стесняясь слёз. – И как же я жить-то без тебя буду?! Гришенька, на кого ты нас оставил? Вот с кем теперь по вечерам беседы вести будем?
- Ну, полно… - Пётр помрачнел.
- Нет теперь Григория Тимофеича, - всхлипнул Иваныч. – Умер Гриша. А ты в Германию когда переезжать собираешься?
- Не поеду я никуда.
- Ты б поплакал, Петруш, - проговорил Кузовлев, - легче будет.
- Да простил тебя отец, не переживай так. Он, отец-то, тебе письмо написал, благословил, - снова вскочил с места Иваныч. – А я, ешкин кот, в реку его обронил, когда на станцию шёл.
Пётр закрыл глаза, чтобы скрыть навернувшиеся слёзы. Потом сказал:
- Спасибо, Иваныч, груз с души снял. Больно было, что отец в гневе на меня умер. А я и прощения не попросил. А Германия… тут мы жить будем
Он встал, зашёл в избу.
Перекрестился, прошел в горницу.
Печка с лежанкой. Диван.
Старенький телевизор.
Кухонный стол. Стол обеденный.
Рукомойник в углу.
За окном - бескрайний огород, за ним - лесок…
- Русские мы… - Проговорил Пётр Григорьевич Морозов и, наконец, заплакал.
***
- Так вот, - продолжил первый пассажир, выныривая из воспоминаний, - плакал я тогда сильно, так больно было. Мать-то она тихо ушла, светло. И проститься успел, и поговорить, а отца вот обидел. Да что говорить, винил себя в его смерти, как пожелал ему, так и исполнилось.
- И что, Бог наказал? - Спросили сверху. Из-под одеяла показалась вихрастая голова парня лет двадцати пяти - тридцати. Он сел, стукнулся головой о багажную полку, ойкнул и тут же рассмеялся: - Росту во мне под два метра, я себя в купе чувствую, как в спичечном коробке. - Свесив ноги, он спрыгнул вниз, пригладил руками вихры и представился: - Я Серёга.