«Они спят в нас.
Они ждут в нас.
Они дышат нашими лёгкими, когда мы не смотрим.
Они смотрят нашими глазами, когда мы спим.
Не бойся чудовища под кроватью.
Бойся чудовища, которое протрёт твои глаза утром и скажет твоим голосом:
„Доброе утро“».
— Шаманские тексты народа аймара (пер. с кечуа)
— Шаманские тексты народа аймара (пер. с кечуа)
Сербская деревня, месяц назад
В тот день груша зацвела в доме у покойницы.
Мира сидела на шатком табурете у печи и смотрела, как изо рта бабки Станы пробивается первый зеленый росток. Тонкий, бледный, почти прозрачный — он тянулся к свету, пробиваясь сквозь сведенные судорогой челюсти, и на кончике его уже набухала капля, похожая на слезу.
За окном выли собаки. Выли уже третий час, не переставая, и деревенские мужики, собравшиеся у калитки, крестились на каждый вой, но войти не решались. Староста Милан, который еще утром требовал «убрать ведьмино отродье», теперь прятался за спины баб и только шевелил губами — то ли молился, то ли считал убытки от сдохшей скотины, которую за последнюю неделю словно мор скосил.
Мира не оборачивалась на них. Ей было всё равно.
Бабка лежала на лавке, покрытая вышитым рушником, но рушник уже не скрывал того, что происходило с телом. Кожа на лице потемнела и загрубела, превращаясь в кору — морщинистую, глубокую, с трещинами, в которых копошились мелкие лесные жучки. Откуда они взялись в декабре? За окном лежал снег, а жучки ползли по бабкиным щекам, по лбу, по сомкнутым векам, и Мира слышала, как хрустят их панцири, когда она случайно задевала их рукой.
Груша росла на глазах.
Второй росток пробился из левой ноздри. Третий — из уха, разорвав мочку, и теперь на полу собиралась лужица черной, густой, как патока, крови.
Мира должна была кричать. Должна была бежать, звать на помощь, биться в истерике. Ей было девятнадцать, она выросла в этой деревне, видела смерть скота, видела, как умирают люди от старости и болезней. Но такого она не видела никто.
И она не кричала.
Потому что сквозь бабкино лицо проступало другое лицо.
Оно появлялось постепенно — сначала легкой рябью, как марево над летней дорогой. Потом проявилось четче. Огромная женщина с кожей цвета старого меда и глазами, в которых золото перемешивалось с гнилью. Глазами без зрачков, без белков — только два колодца, уходящих в никуда. Волосы женщины струились, как вода, и в них запутались ветки, листья, птичьи перья.
Она смотрела на Миру.
Не сквозь бабку. В ней. Бабка Стана была здесь, под этой личиной, но личина росла, ширилась, вытесняла человеческое. Корни уже проступили на шее, уходя под рушник, в грудь, в живот, оплетая ребра изнутри.
— Тише, — сказала Мира вслух. — Тише, я здесь.
Она сама не знала, к кому обращается — к бабке или к той, другой.
Женщина с медовыми глазами улыбнулась. Из ее улыбки посыпалась сухая листва.
Мира протянула руку и коснулась бабкиного лица. Кора была теплой, почти горячей, и под пальцами Мира чувствовала, как внутри что-то движется — соки, жизнь, та сила, которая заставляла грушу расти из мертвого тела.
В этот момент бабка открыла глаза.
Мира не вздрогнула. Только замерла.
Глаза были не бабкины. Не те выцветшие, мутные старческие глаза, которые она помнила с детства. В них горел все тот же медовый огонь, и Мира вдруг поняла, что бабка здесь, что она видит её, слышит, чувствует — просто не может пошевелиться, потому что тело больше не принадлежит ей.
Из горла бабки вырвался хрип. Грушевые ростки затрепетали, и по комнате разнесся запах — сладкий, приторный, цветочный, смешанный с запахом разложения. У Миры закружилась голова.
— Не бойся, — прошептала она. — Я здесь.
Губы бабки шевельнулись. Из-под коры, из-под набухающих почек пробился голос — не бабкин, а тот, другой, глубокий, как колодец:
— Поздно бояться. Ты уже наша.
Женщина с медовыми глазами наклонилась ближе. Ее лицо заполнило всё пространство, вытеснило комнату, печь, табурет, оставив только Миру и этот взгляд — древний, голодный, ждущий.
— Не дай им проснуться.
Голос изменился, стал бабкиным — усталым, хриплым, знакомым до боли.
— Или разбуди всех.
Мира хотела отдернуть руку, но не могла. Её пальцы приросли к бабкиной щеке, и она чувствовала, как под корой пульсирует что-то живое, как корни тянутся к ней, ищут её, хотят обвить, впитать, сделать своей.
— Третьего... — выдохнула бабка одними губами, и глаза её — настоящие, человеческие — на мгновение проступили сквозь медовую муть. — ...не дано.
Рука Миры освободилась. Она отшатнулась, опрокинув табурет, и врезалась спиной в печь. Горячий кирпич обжег даже сквозь кофту.
Бабка снова лежала неподвижно. Груша больше не росла. Только три хрупких ростка торчали из мертвого лица, и на кончике самого длинного дрожала капля.
Мира смотрела на нее и не могла отвести взгляд.
Собаки за окном вдруг замолчали. Все разом, будто кто-то перерезал им глотки.
А потом за калиткой заурчал мотор.
Черный автомобиль без номеров остановился прямо у дома, разворотив свежевыпавший снег. Мира видела его в щель между занавесками — длинный, блестящий, чужой. Из него вышли двое. Мужчина и женщина. Одинаково строгие костюмы, одинаково пустые лица. Они не смотрели на деревенских, не крестились, не перешептывались. Они просто вошли в калитку, и мужики расступились перед ними, как вода перед носом корабля.
Дверь открылась без стука.
Женщина вошла первой. Она была красива той неестественной красотой, от которой хочется отвернуться, — гладкая кожа, стеклянные глаза, идеальная укладка. Пахло от неё не духами, а чем-то стерильным, больничным, резким.
Мужчина остался в дверях.
Женщина оглядела комнату, скользнула взглядом по телу бабки, по грушевым росткам, по лужице черной крови на полу. Не дрогнула. Только бровь приподнялась — словно оценила качество товара.
— Мира Радованович? — спросила она.
Голос был ровный, без интонаций, как у робота из старого фильма.
Мира кивнула. Говорить не получалось — горло сдавило.
— Ваша бабушка состояла в программе наблюдения. Мы приносим соболезнования.
Женщина говорила «бабушка», но смотрела при этом на грушу.
— У нас к вам предложение. Вы — носитель редкого генетического материала. Ваш дар...
— Какой дар? — выдохнула Мира.
Женщина впервые улыбнулась. Улыбка не коснулась глаз.
— Тот самый, который позволил вам увидеть то, что вы только что видели. Не все это могут. Большинство видят только кору. Вы видели её.
Мира похолодела. Женщина не спрашивала. Она знала.
— Ваша бабка была последней в своем роде. Вы — следующая. Вам восемнадцать? Девятнадцать? Возраст идеальный. Биоматериал свежий, память предков еще не заблокировалась защитными механизмами взрослого мозга.
— Кто вы? — Мира нашла в себе силы встать.
— Мы — те, кто знает, что боги не умирают. Они просто ждут.
Женщина достала из внутреннего кармана пиджака тонкую папку и протянула Мире. Та не взяла. Женщина положила папку на стол, прямо в лужицу бабкиной крови.
— Институт Специальных Антропологических Исследований. Лучшее образование, полный пансион, элитное общество. Вы будете учиться с детьми, в чьих жилах течет кровь шаманов, жрецов, провидцев. С теми, кто, как и вы, носит в себе память древних.
— Я не хочу.
— Хотите, — отрезала женщина. — Потому что здесь, в этой деревне, вас сожгут. Не сейчас, так через неделю. Вы видели их лица? Они боятся. А страх требует жертвы. Им плевать, что вы девятнадцатилетняя девушка. Для них вы — та, из чьего дома растет груша из мертвого рта.
Мира обернулась к окну. Сквозь щель в занавесках она видела толпу. Мужики, бабы, дети — все смотрели на дом. В их глазах горел тот самый голод, который она только что видела в лице медовой женщины. Только там был голод древний, божественный. Здесь — человеческий.
— У вас час, — сказала женщина. — Соберите вещи. То, что осталось от бабушки, сожгут наши люди. По всем правилам.
Она развернулась и вышла, не сказав больше ни слова. Мужчина задержался в дверях на секунду, и Мира успела заметить, что под воротником его рубашки что-то шевелится. Тонкие, похожие на щупальца отростки тянулись от шеи к затылку, пульсируя в такт сердцебиению.
Дверь закрылась.
Мира осталась одна с бабкой.
Она подошла к телу. Груша завяла. Ростки поникли, почернели, и теперь бабкино лицо снова стало почти человеческим — старым, изможденным, мертвым.
Мира наклонилась и поцеловала ее в лоб. Кора осыпалась под губами, обнажив холодную кожу.
— Я не знаю, что ты мне сказала, — прошептала Мира. — Но я постараюсь не дать им проснуться.
Пауза.
Она посмотрела на медовые глаза, которые всё еще мерещились ей в тенях комнаты, и добавила тише:
— Или разбужу всех.
Через полчаса черный автомобиль увозил её прочь от деревни, от воющих собак, от грушевого дерева, которое успело пустить корни в половицы старого дома. Мира сидела на заднем сиденье, прижимая к груди рюкзак с вещами, и смотрела, как тает в зеркале заднего вида дым над трубой — люди в строгих костюмах жгли дом вместе с телом, вместе с корнями, вместе со всем, что бабка Стана хранила восемьдесят лет.
Женщина напротив изучала какие-то бумаги. Изредка она поднимала глаза на Миру, и в эти моменты Мире казалось, что её сканируют, просвечивают насквозь, видят кости, кровь, ту самую память, о которой говорила женщина.
— Что со мной будет? — спросила Мира, когда горы остались позади.
Женщина подняла бровь.
— С вами? Ничего особенного. Вы будете учиться. Общаться. Взрослеть. Возможно, влюбитесь. Возможно, умрете. Как и все люди.
— А с тем, что внутри меня?
Впервые в глазах женщины мелькнуло что-то похожее на интерес.
— А вот это, Мира, зависит только от вас. Память предков — как нож. Можно резать хлеб. Можно перерезать горло. Можно вскрыть себе вены. Инструмент не выбирает. Выбирает рука.
Она снова уткнулась в бумаги.
За окном проплывали заснеженные поля, редкие деревни, бесконечная серая лента дороги. Мира смотрела на своё отражение в стекле и пыталась увидеть в нём ту, другую — медовоглазую женщину, которая смотрела на неё из бабкиного лица.
Отражение молчало.
Но где-то глубоко внутри, в самой темноте, куда не добивал свет придорожных фонарей, Мира чувствовала, как что-то шевелится. Что-то древнее. Что-то голодное. Что-то, что ждало своего часа десятки, сотни, тысячи лет.
Она закрыла глаза и постаралась не думать.
Машина неслась в темноту.