Он открыл глаза.
Прислушался.
Смутно помнилось мягкое покачивание, как если бы в зыбке лежал.
Но нет, в спину давила доска — вытянулся на лавке али скамье-переметке какой…
Сел, оглядываясь. Свет в окошки лился, живой, веселый, ровно вода ключевая.
В голове же темно было.
Окликнули его ласково.
— Пробудился, молодец?
На голос повернулся. У самой печи, в бабьем куту, девушка сидела, пряжу пряла, веретенце крутила.
Поглядывала весело.
Он рот открыл, чтобы отозваться, да голоса не было. В горле, как в яйце выпитом — сухо, звонко. Кашлянул, заговорил со второй попытки:
— Скажи, красавица… Назовись, кто ты таковая есть… Да кто я сам?
— Не помнишь, значит. Может, к лучшему.
Усмехнулась, в окошко поглядела
Он поднялся, к ставенкам распашным приблизился. Охнул глухо.
Не двор-прогон за окошком, не ворота тесовые-дубовыя, а гладь речная, в стружках осиновых-серебристых.
— Что же это, девица? Или по реке дом наш плывет? — молвил потеряно.
Девушка рассмеялась негромко.
— Ох, дом… Оглянись-ка, добрый молодец, опознайся.
Наново он глазами прошелся по избе. Тут только приметил, что будто не живет здесь никто. От печи тепла нет, стола не видно, утвари домашней… И — двери не было.
Девушка как пряла, так из рук нитки не выпускала.
— Кто ты, милая? — спросил еле слышно.
— А ты кто? — в ответ справилась.
— Не помню…
Растерянно оглядел себя. Одежда простая, походная, ни колец-перстней, ни бус… Не за что зацепиться, разве…
На шее висело что-то, навроде оберега. Лесенка какая-то. Он ее пальцами ощупал, к лицу поднес, нахмурился, не узнавая.
Девушка наклонилась, из-под скамьи укладку, сундучок малый, вытащила.
— На-ка вот, братец…
Братец, подумал он. Не мог упомнить, была ли прежде сестрица у него.
Девушка протянула ему зепь, малый кошель, что поперек груди носят. В руки взял, повертел, слушая — авось, аукнется. откликнется? Молчало внутри.
Вздел.
— Что же, чего нам дальше ждать?
Девушка языком щелкнула.
— Ты, я вижу, непоседный, Рыжий… Сам решай. Можно обождать, куда река вынесет. А можно — напролом той реке сунуться.
Улыбнулась, наблюдая.
Рыжий.
Он потянул себя за волосы, на пальцы намотал прядь. Уставился. И впрямь, каурый.
Сивый да каурый, до того несмешна шутка.
Вздрогнул.
— Благодарствую, хозяюшка, за приют, за ласку, а все же пора мне. Не усидеть.
— Твое право, братец, — распевно молвила девушка. — Вольному воля, ходячему путь-дорога. Не потеряйся.
Поклонился низко, да в окно полез. Высунулся по пояс — налетел тут ветер коршуном, рванул волосы. Не стал ждать-раздумывать, сиганул в волны.
Студена вода оказалась, опалила купелью, сомкнулась над головой шатром темной парчи… Вынырнул — ровно в другом месте оказался.
Благо, берег не сместился, так и лежал краюшкой. К нему и погреб. Еще пару раз с макушкой сокрылся, а когда отпустила волна, когда на сушу выбрался, на спину лег, надвинулось на глаза небо: заревное, пожарное, в красной пряже, в черных трещинах.
Схватил он лесенку в кулак, сжал крепко, зажмурился…
Кольнуло ладонь.
Перед глазами встала картинка пестрая, развернулась картой писцовой: увидел будто с верхотуры себя, да всю местность, что округ лежала.
Вы находитесь здесь, ласково сказал голос, как будто бы женский, как будто — не совсем чужой.
И вспомнил.
— Я умер, — прошептал.
***
— Что произошло? — тихо спросил Варда.
Не нужна была бабка-угадка, чтобы понять — случилось нечто из ряда вон.
Никогда прежде Варда не видел такого Сивого. Даже после Гари. Даже на судилище.
Он, казалось, никак не мог собраться — неумолчный красный ветер Тлома растягивал пепельные волосы, сам кнут то распадался на птиц железных, то вновь обретал целостность.
Варда догадывался, в чем дело, но ему нужно было услышать.
— Сумарок, — наконец, сказал Сивый, и Варда шевельнул губами, повторяя за братом.
Сумарок.
Скрестил на груди руки, упер кулаки в бедра.
— Рассказывай.
И Сивый рассказал.
Речь его была обрывиста, горяча, остра — говорить ему больно было, как стеклом давился. Замирал, жмурился, вздрагивал. Но вытянул из себя все до последнего.
Варда прикрыл глаза.
Первое, темное желание — хорошенько вбить Сивого в землю — отбросил Варда. И без того был кнут почти мертвый.
Яра. Амуланга.
И Сумарок, выучек драгоценный. Какой парень у него вырос! Толковый да смышленый, острый да речистый, умом быстрый, собой взрачный, на работу огонь.
И такую смерть глупую по глупости чужой принял.
По глупости али по умыслу?
Голова старшего кнута не была омрачена горем-угаром, взор не запорошила боль: видел яснее, видел больше.
— Вот как мы поступим, — проговорил неспешно. — Ты, верно, оставил ему что-то свое?
— Лесенку надел.
Варда кивнул. Не слышал он прежде о таком, но и людей на Тлом раньше не приносили.
Не мог Сивый не разуметь, что его после такого случая — как вскроется — отлучат от Тлома, изгонят, на медленную смерть пошлют. На Сирингарий ли, на Кром…
— У тебя?
Сивый поднял руку, показал охватывающую запястье плетенку — жемчуг, проволока. Человеческая поделка. Здесь, на Тломе, вещь с Сирингария имела другие цвета, и силу иную.
— Хорошо. Отыщи его. Отыскав, не напугай при первой встрече, а после не отходи. Отведи к Матери, испроси ладью, на Сирингарий переправить, она не откажет, она пожалеет. Он, верно, не в себе; скорее, без памяти. Благо, что один глаз его не человеческой породы, зрячий. Вот что помни крепко: не зови по имени, себя не называй. Сам должен вспомнить. Так вернется, как по лесенке, обратно выберется… Иначе пустышка, рубашка, не человек.
Сивый побелел. На лице его одни глаза и жили — морозные, широко раскрытые, точно злые раны.
Эйгенграу. Все серое.
Не вывезет, не вывезет, надорвется, подумал.
— А ты?...
— Я в Сирингарий и обратно. Посмотрю, что еще можно придумать. Главное, чтобы Невеста про человека не прознала. Тем более, он…
— Что?
Варда вздохнул и договорил:
— Возможно, в нем Змиева кровь течет.
Сивый дернулся, как от удара. Смекнул темный кнут, что не впервой такое ему слышать.
— Я понимаю, каково тебе…
— Не понимаешь, — резко отозвался Сивый.
Варда подумал.
Кивнул.
— Да. Не понимаю. Но знаю. И прошу тебя, Сивый, соберись. Ты сейчас слаб, не в форме, ты сейчас Маятнику добыча. Но — ты один можешь его спасти.
Сивый головой дернул, отвернулся.
Обхватил себя за локти, так сказал:
— Лучше бы ему не знать меня вовсе. Отведу к ладьям, верну на Сирингарий, но если не вспомнит — так тому и быть. От нашей дружбы одна беда ему.
Варда поджал губы.
— Не прав ты, брат. Интрузивные мысли…
Сивый вскинулся, зубы показал.
— Я решил!
— Не стану неволить. — Спокойно сказал Варда. — Если не передумаешь, то — так тому и быть.
***
Где я, думал Рыжий. Как оказался здесь?
Странные места. Смутно догадывался, что земля здесь была совсем человеку чужая. Небо тлело алым, черными свечами тянулись деревья. Гулко, мерно содрогалось, будто из-под самых камней. Отзывалось то биение в костях, в голове, в зубах.
Одежда быстро высохла, от палючего горького ветра трескались губы, но жажда не томила.
Лес черный, будто наживо горелый, лежал навзничь, доской, гвоздями утыканной. Ни травинки, ни листочка, все — сажа, уголь. Красный ветер гудел то низко, то высоко, трепал круглое пламя, яблоками горевшее на ветках дерев. С хрустом ломалась под ногами земляная корка, выступало сукровицей студенисто-алое. Запнулся, свез руку о рыхлый, шерстяной камень — заглотнул тот камень кровь, впитал, точно мох.
Рыжий смятенно уставился на рассеченную ладонь. Пальцами коснулся стертой кожи.
Или ошибся? Разве мертвые могут увечья терпеть?
Боли, впрочем, не было.
Взялся за лесенку, прикрыл глаза. Разобрал уже, что поделка та вещает, где находится он да куда путь ведет. Вот только толку с того, коли все одно не разбирал, не понимал, что кругом деется…
Дальше пошел.
Хоть бы кого повстречать, думал.
Тут и сбылось, по мысли — откуда ни возьмись, с дерева на тропинку пала длинная тень. Рыжий отшатнулся. Будто гусеница в человеков рост, али человек же, туго черным спеленутый. Изогнулось, с костяным треском привстало. Раскрылся узкий, как скважина замочная, зрак, с боков показались ветки-рости сухие…
Рыжий бездумно выбросил правую руку, обхватила ладонь рукоять…
Сечень, вспомнил.
Существо застыло. Нападать не спешило, но веточки-руки ожили — простерлись к нему, а потом в мольбе сложились.
Рыжий попытался миром обойти жителя здешнего, да не вышло: поволоклось за ним, содрогаясь от немых, бесслезных рыданий, как от сухой икоты.
Рыжий встал, сказал с сердцем.
— Да что ты хочешь?! Путем растолкуй!
Встрепенулось существо, робко, но цепко прихватило край одежды, за собой потащило.
Подвело к древу черному, вновь руки сложило, вытянулось, закачалось, как змея на хвосте.
— Что там у тебя?...
Сунулся ближе посмотреть.
Древо, в отличие от товарок, стояло наоборот, вверх корнями. Корни эти шевелились, точно водяная трава в течении. А в середине лежало гнездо.
И, чудно, подход к гнезду оказался затянут сеткой, будто из тонкого волоса, синего да красного. Тянулись те волосы паутинкой к другому древу. За сеткой безмолвно рты раскрывали пятонышки чумазые.
— Это… Это что же, детки твои?
Будто пополам переломилось существо-гусеничка. Опять руки-ветки простерло.
— Так… И ты к ним пролезть не можешь? Что это вообще за… Субстанция?
Осторожно, сеченем, коснулся одной паутинки.
Гусеничка волновалась, но не мешала, не лезла под руку.
И за себя боялась, но пуще — за деточек.
Рыжий подумал, еще раз ударил по паутинке, на сей раз — сильнее. Задрожала та паутинка, от нее другие в трясовице зашлись. Загудело тревожно.
Увидел тут Рыжий, как дерево, что мирно в соседках стояло, вдруг оплывать начало, ровно свеча. Кора на ем, допрежде сажевая, мягкими волнами пошла, стекла вся, точно смола, обнажила костяк голый, трубчатый, и — встала-собралась на тропке новая тварь.
Сглотнул Рыжий.
Гусеничка же ощетинилась — вылезли из спины иглы, как у ерша. Заблестели черной росой.
Встала к гнезду ближе: оборону держать.
Сажевая-корковая тварь покачалась да завилась веретеном. Не сразу сообразил Рыжий, что она его повторяет. Вытянулась голова, руки, ноги… Остановилась. Пригнулась, как перед прыжком. Рыжий изготовился.
Бросилась — на пятке провернулся, чиркнул сеченем.
Как биться, помню, обрадовался глухо.
Вновь накинулась сажевая, на сей раз взмахнула рукой с зажатой в ней черной щепой — Рыжий отбил, уклонился. Закружили против друг друга.
Лица у сажевой не было: круглая голова блестящая, а в ней, как в темном зеркале, видел себя Рыжий. Наново сошлись, обменялись быстрыми ударами.
Разошлись.
Быстро, искоса глянул Рыжий — на бедре раскрылась-зажглась лучиной рана.
И не приметил, поди-ты.
Щелкнул языком с досадой, пригнулся… Сажевая же замешкалась. Стояла, и подрагивала, будто раздумывала.
Щепу втянула, а черное зеркало поплыло вдруг, точно прежде кора. Гармошкой собралось, вверх ушло, и увидел Рыжий лицо… Лица. Быстро, точно кто картинки тасовал — мужское, женское, безбородое, старое, юное… И на всех одна печать лежала — смерти.
И, наконец, точно ключ подобрала, на одном остановилась — ахнул Рыжий, попятился. Смотрел он ровно на самого себя, только годами старше…
— Стой, — прохрипел, — что ты…
Сажевая же отпрянула, быстро втянула в себе нити, и наново ствол облегла, обтекла черной корой.
Рыжий почесал щеку, силясь измыслить ответ.
Гусеничка же засуетилась, завилась вкруг своего дерева, змеей юркнула в гнездо — пятнышки рассыпались, припали к иглам, задрожали, собирая жемчуг.
Поглядел на них Рыжий, рукой махнул.
— Ну… Пошел я тогда.
Не успел далеко отойти, как нагнала его гусеничка. Протянула иглу — с мясом у себя вывернутую.
— Не стоило, — пробормотал Рыжий, но существо упорно молчало, протягивало дар.
Рыжий взял. Поклонился коротко.
Гусеничка в ответ переломилась, да и скрылась.
***
Так быстро никогда Амуланга не собиралась, а уж ей, вечной страннице, порой в одном исподнем бежать приходилось.
Но тут было другое. Тут руки тряслись, сердце ходенем ходило, глаза слезой мутились. Видит Коза, не хотела Амуланга такого исхода. Уж кто-то, но Сумарок! Сумарок! Да, не приняла его сперва — рыжий синеглазый щенок, кнутова игрушка-потешка любимая, так думала.
Кто же знал, как все повернется, как вывернется. Что к сердцу ее грубому, серому да каменистому, примется чаруша, дворняжка-побродяжка, у которого-то и дома своего не было…
Сдалась.
Упала на лавку, заплакала коротко и зло.
Полегчало мало.
Лицо вытерла, дальше бросилась укладываться.
Знала — даже если Сивый сейчас связно мыслить не способен, то второй, темный, на раз-два загадку раскусит.
И придет.
И придет за ней…
Увязала пожитки, напоследок в зеркальце взгляд кинула — так и оцепенела. Стоял в дверях кнут. Как долго — Коза знает.
— Здравствуй, милый, — прошептала.
— Здравствуй, Амуланга, — грустно отозвался Варда.
Мастерица обернулась, сбросила с плеч увязку. Не страшлива была, не опаслива, навыкла всяким лихостям в глаза глядеть, а тут застыла, ровно колок в стене.
Варда приблизился, ласково провел по щеке кончиками пальцев. Амуланга заставила себя не отпрянуть, прижалась к ладони головой, боднула, что кошка; улыбнулась.
Варда тоже улыбнулся.
А после сомкнулись руки, точно темная вода, на горле, залепили лицо — не вдохнуть. Вжали в стену, вздернули. Амуланга забилась рыбой, застучала каблуками по бревнам, силясь вырваться; смертный, истомный ужас схватил морозным жаром… И, когда в глазах потемнело, только тогда освободил, отступил.
Задыхаясь, кашляя, села Амуланга на пол. Вытерла слезы.
Варда опустился напротив.
— Поняла? — молвил.
Мастерица кивнула и прохрипела.
— Я не хотела… Я не… Не хотела, чтобы он…
— Рассказывай.
Амуланга молчала и тогда Варда мягко взял ее за подбородок, легко потянул… Прижался к губам.
Оцепенела она, точно птица перед грозой.
Кнут чуть сжал зубами ее язык.
Отстранился.
Сказал мягко:
— Я знаю твою ложь на вкус. Неправду скажешь, язык зубами выдерну, — ласково погладил по губам. — Прошу, будь благоразумна.
***
Чужое небо было. До красна красное, в черных трещинах. Заместо солнца что-то другое стояло, тяжело содрогалось, распускало пряжей алые да угольные нити по всему своду. От этого свет был нехорош, голова от него тяжелела.
Рыжий измаялся.
Если правда мертв я, думал устало, то отчего в висках нудит, отчего горло сохнет, почему в сон тянет?
Шел и шел.
Как выбраться, как выбиться? Точно в силки чужого сна угодил.
Не разбирал, сколько времени минуло.
Всегда ветер — красный.
Хватался за лестничку, ресницы опускал — и лестничка ему нашептывала, показывала, какими путями-тропами идет-бредет.
Вот, миновал Столбы — будто кто гребни-бороны в ряд уложил кверху зубьями. В столбах этих даже ветер не плутал, молчало все, и вроде дорогу ничего не держало, а насило вырвался оттуда, будто что ноги путало.
Потом Зеркала случились, и было их многое множество. Сперва, как заприметил, так решил что мерещится с устатку, что шалят глаза. Но нет, висели в воздухе осколки, проворачивались, сверкали острым, красным…
Обойти никак, на свой страх пошел Рыжий через них.
Проворачивались зеркала следом: не путник в них глядел, они в него заглядывали. Старался даже краем глаза не касаться, потому что виделось в них что-то смутное, страшное, обрывчатое, давно запечатленное…
После Зеркал будто полегчало малость. Луговина началась, в мелких пригорках. Рыжий старался не задерживаться.
Ежели стемнеет тут, думал, то хорошо бы укрытие к тому времени сыскать.
Сел подле одного пригорка-пупыра дух перевести. Спиной оперся, а спине колко, будто на железо прилег. Руками отгреб траву пленчатую, застыл. Словно домовину откопал, только круглую, с окошком, в буквицах алых… За окошком темно было, мертво, выморочно.
Содрогнулся, поднялся, поскорее прочь зашагал. Вот каковыми колобками поле засеяно было…
Остановился, лицо потер. Успел уже разобрать, что один глаз не видит, зато второй зорко поглядывает.
Стоило веки опустить, мухортики мельтешили, кололись. В гуле ветра порой будто речь слышалась, слова незнакомые… Лесенка подсказывала, что впереди река течет-бежит, но странно так, скобой али коромыслом.
Прошел сорными зарослями какими-то, вышел к чище-редняку на пригорок — застыл.
Сперва подумал, что вновь в Зеркала битые забрел, да тут же сообразил, что встречь ему другой идет, чужой.
На человека похожий, но не человек.
Прищурился, насторожился, пытаясь угадать наперед, опасен ли встречник.
Высокий, быстрый и резкий в движениях, волосы что железо морозное, одежда вполне человечья, рубаха серая с воротом высоким да порты с сапогами. У пояса плетка: обвивала бедро до самого голенища, точно змея живая, костяная.
Опасен, опасен, истошно закричало в голове Рыжего.
Кнут, из первейших, шепнуло ласково.
Незнакомец застыл, его приметив, в лице поменялся, да вдруг бросился, и так проворно, что Рыжий и ухватить глазом движение не поспел.
Отскочил, правую руку выбросил. Вспыхнуло в красном воздухе, ровно седина в волосах блеснула, развернулось в ладони прозрачное от яда жало…
Уставилось под горло.
— Стой! Не подходи!
Встречник застыл. Смотрел — будто с отчаянием, с тоской немой. Заговорил не сразу, медленно.
— Для начала, сойди-ка с зыбуна. Он в эту пору как раз охотится.
Голос его был глубок и холоден, будто ночь под исход зимы.
Рыжий в ноги себе покосился. И впрямь, то, что опорой казалось, на глазах проседало, тянуло.
Сошел быстро, не опуская оружия.
— Ты кто такой? Здешний?
Усмехнулся встречник.
— Здешний. А ты, видать, пришлый.
Помолчал мало, веско сказал.
— Опусти шпильку. Я тебе вреда не нанесу.
Рыжий не спешил исполнить просьбу.
— Если так, что же кинулся, ровно на добычу?
Незнакомец коротко вздохнул.
— Не разглядел. Людей я не ем.
Рыжий, помедлив, сечень прибрал.
— Я Си… Дикий.
И впрямь, Дикий, подумал Рыжий. И по повадкам, и по масти. Волос был серый, грубый, с серебристым тонким отблеском…
— Скорее, пепельный.
Дикий в ответ странно хохотнул — без веселья.
— А ты кто?
— Рыжий.
— Скорее, каурый, — не остался в долгу встречный, и Рыжий фыркнул.
Дикий откинул голову, поглядел, приглаживая пальцами плеть — та оплела его пояс, подняла птичьи головы, уставилась на Рыжего.
— Вот что, парень… Выбраться отсюда хочешь?
— Как не хотеть, — осторожно отвечал.
— Со мной пойдешь — выведу.
— С чего мне тебе верить? И какая в том тебе корысть? На доброхота ты не похож.
Усмехнулся Дикий, зубы острые, ножевые, показал.
— Твоя правда, не доброхот я. Вывести тебя хочу, чтобы гнус всякий не приманил. Ты ведь…
— Человек?
— Человек. А здесь людям не место.
— Ну а ты, Дикий, стало быть…
— Кнут.
— Кнут, — повторил Рыжий. — Значит, место это, дом твой — Тлом?
— Верно. Так что? Пойдешь со мной?
Вздохнул Рыжий.
— Как не пойти, кнут. Один я, пожалуй, тут до смерти бродить буду…
Так и отправились дальше вдвоем.
Дикий неразговорчив оказался, невесел; все молчал, посматривал странно; глаза отводил, стоило Рыжему в ответ глянуть. Шли, правда, куда как скоро: Рыжему бы в голову не пришло что река и впрямь дугой-коромыслом стоит, и что под ней, как под мостом, пройти можно.
Закинул голову, брюхо мокрое разглядывая: что-то там, в воде глубокой, проплывало. На рыбу не похоже, длинное — что волосы утопца щупы расстилались…
Зазеленело вдруг впереди. Обрадовался Рыжий, шаг прибавил. Никак лесок? Дикий окликнул.
— Куда?
— Ну так! Живое, зеленое!
— Зеленое частенько потому и зеленое, что слишком долго мертве, — фыркнул Дикий.
Легко нагнал, у самых деревьев дал знак встать.
Прислушался.
Рыжий тоже уши навострил.
Будто голоса?! Да девичьи, да песенные?!
— Куда?!
На этот раз схватил его Дикий за воротник, как кота за шкирку, не дал ринуться.
— Пусти, кнут! Видать, не один я здесь заплутал! Слышишь, девки поют?
— Вестимо. Идут лесом, поют куролесом, несут пирог с мясом.
— Какой пирог…
Замолчал Рыжий, когда показались между деревьями девушки. В сарафанах-летничках ярких, веселых, собой белы да румяны… Шли стройно, пели звонко, несли на плечах домовину. Легко, точно берестяное лукошко порожнее, а не колоду цельную.
Разглядел Рыжий, что лица девичьи рыхлы, будто из теста слеплены да мелом-известью натерты, а рты да щеки — с кровянкой, горячие. И глаза у всех — темными уголечками, будто наспех вдавленными.
Как ряженые, что девками да медведями верстаются.
Попятился. Рукой за ветку ухватился, а та легко, сухо, проломилась, осыпалась крашеным песком…
Дикий хмыкнул.
— Что, передумал знакомство сводить?
— Экая чудь у вас тут в заводе, Дикий.
— Так и живем, — отмолвил кнут.
Пятерней со лба волосы откинул, усмехнулся.
Дальше пошли.
Рыжий, попривыкнув мало, начал смелее оглядываться дорогой. Иной раз так и вставал столбом, рот открыв, до того дивное показывалось.
Вот — вились-завивались над каким-то овражьем тени черные, хлопотливые. На птиц похожие, Рыжий сперва их за птиц и посчитал. Только летали те птицы не по своему обыкновению — то в круг, хороводом, то наискось, то обратно распадались… А в центре что-то одно зерном грезилось. Рыжий всматриваться начал — стрельнуло в голове. Охнул, покачнулся.
Дикий оглянулся, прыжком рядом оказался, уволок с места.
— Чтоб тебя, а!
— Что это такое?!
— Птичий Князь скорлупу лепит, птенчика выводит. Охота тебе в скорлупу?!
Встряхнул яростно, будто куклу тряпичную. Рыжий головой мотнул, глаза сожмурил — слезы текли, будто от боли.
Проблеял виновато:
— Нее…
— Тогда не отходи от меня!
Приложил ладонь к глазам — холод забрал горячую боль, утишил.
— Попустило? — спросил, отняв руку.
Рыжий кивнул пристыженно.
Дикий вздохнул, уже без злости сказал:
— Повезло, что быстро отвернулся. Птичий Князь не больно разбирает, наш брат там шляется или кто пришлый заплутал. Ему одно дело, скорлупу ваять… Никак, видишь, не получается у него прежней, огненного железа.
— Неужели и кнута может забрать?
— Мы тут не высшие хищники, ясочка, — усмехнулся Дикий.
— Не могу вообразить, кто же тогда высший… Как же так случилось, кнут, что я сюда угодил?
— Видать, ошибка какая приключилась системная в распределении. Аппарат не совершенен.
Головой помотал Рыжий, споткнулся.
Остановился вдруг.
У аппарата, откликнулось в голове.
— Скажи, — промолвил, не совладав с волнением. — Знакома ли тебе песня о Ваньке-Железное плечо? Я будто слышал ее.
Дикий ответил странным взглядом.
Не успел ничего сказать: поменялось что-то в гуле ветра, легло на рукав черное пятнышко-перышко. Вгляделся Рыжий, а то перышко зачало расти, точно паутина: вытянулись ости иглами черными.
Дикий глянул, быстро смахнул снежинку, потащил за собой.
Потемнело небо, ровно туча нашла. Плетка кнутова закрутилась беспокойно, клювами щелкая.
Закинул Рыжий голову, обомлел — как из ларчика бездонного, сыпалась паутина, свивалась в снежинки.
— Что это? — в ошеломлении прошептал, наблюдая за стремительными, легкими росчерками.
— Метель-барыня, поет сладко, стелет гладко, — хмуро молвил Дикий. Остановился, головой завертел. — Влипли, тут укрытия не сыскать… Вот что, ложись ничью, соберись кошкой, а я тебя прикрою.
— Разве от снега мне прятаться? — удивился Рыжий.
Клюнуло тут в плечо — глянул, а там снежинка села, прямо в мясо иглами… Кнут выдернул тут же, сердито ударил каблуком:
— Ложись!
Рыжий тут уж мешкать не стал, лег, свернулся клубком.
Кнут его собой закрыл, глаза велел сожмурить.
Рыжий послушался, рассудив, что спутнику его всяко понятнее что творится. Сначала и не было ничего, а потом разом загудело тягостно, до боли зубной; задрожала земля; застонало жалобно, с содроганием.
Налетело.
Выло гулко, горько; будто кричали в источный голос да стенали на разный лад голоса незримые.
Рыжий сжался, ткнулся лицом в землю, уши закрыл ладонями, чувствуя над собой кнута.
Не знал, как долго метель шла: казалось, что вечность, что заперло их в шар стеклянный... Наконец, замолчал снег, утих.
Кнут поднялся, отодвинулся, провел рукой по волосам, вытащил снежинку — будто из черных иголок собранную. Руку протянул спутнику, помог на ноги встать.
Рыжий спохватился, обошел кнута — взглянуть, сильно ли побило. Зажмурился даже: вся спина да плечи были иссечены, точно стеклом полосовали.
Вздрогнул, представив, что с ним бы сотворили снежинки.
— Не больно тебе? — спросил, жалеючи.
— Я же кнут.
— Разве кнутам боль неведома?
Дикий промолчал, отвел глаза.
— Из чего они такие?
— Из памяти общей, далекой. Горькое тут место, многое помнит… Собирается в тучи ройные, конденсируется, да уйти не может, обратно валится, кого ранит, кого убивает. Как памяти и положено. Не кручинься за меня, Рыжий. То не беда, само пройдет-зарастет.
Рыжий наклонился, подобрал с земли одну такую памятку. Взял на ладонь, разглядывая. Тут иглы дрогнули, будто мясо живое почуяли, опали хвоей старой. Потекли чернилами, да вдруг буквицами скрючились. Моргнул Рыжий изумленно: точно незримый лист на руке лежал, сплошь черными букашками усеянный.
Подержались так, вздрагивая — Рыжий пальцем тронул, расползлись букашки, поменялись местами. Задрожали, да и осыпались все…
Кнут, на это глядючи, и слова не сказал, лишь брови поднял. Словно не удивился особо.
Рыжий проговорил медленно:
— Благодарю, Дикий. Выручил ты меня.
Кнут только головой кивнул, как будто о пустяке каком толковали.
— Пойдем-ка скорее. Надобно спешить, покуда большая беда не пришла.
— Какая же беда здесь набольшая?
Вздохнул кнут, дернул плечами, на небо поглядел.
— Кружение, — сказал.
Дорогой обсказал Дикий, от чего бегут, почему торопятся:
— Небо тут да земля, сам видишь, неродимы, непокойны. Однако и здесь можно обитать, если повадки знать, свычаи-обычаи разуметь. Кружение — событие регулярное. В его пору всякому лучше в укрытие забиться да ждать… Ты человек, тебя прежде всех спрятать надо. Вот, дальше, за Блюдцем, как раз выморочные избухи стоят. Никто там не селится, спрятаться можно.
Рыжий слушал внимательно.
— Кружение, каково оно?
Задумался Дикий.
— Ну как если пролуб-водоворот в небо закинуть да и запустить вертуном ходить.
Присвистнул Рыжий.
— Видать, мощная штука…
— Вполне себе. Не так давно Занозу из земли вывернула, что издавна стояла.
Плеть вновь зашевелилась, застучала.
— Как зовут ее хоть? — спросил Рыжий.
Дикий на ходу обернулся.
— Говорушка. Болтлива не в меру.
— А можно…
— Нет!
— Да я просто погладить.
— Чего доброго, она сама тебя приласкает, — отозвался кнут мрачно, щелкнул языком.
Плетка унялась, завилась обратно, легла головами на плечо кнута, на человека уставилась.
Вздохнул Рыжий, за спиной провожатого закатил глаза, передразнил неслышно: чего доброго! Помахал рукой Говорушке — та радостно клювы раззявила, будто разулыбалась.
Рыжий сам улыбнулся невольно:
— Лыбедь, — сказал шепотом.
Долго ли, коротко ли, вышли путники к месту круглому, будто синей самоцветной лентой окаймленному.
На озеро, льдом зеркальным схваченное, то место походило.
— Нешто это и есть Блюдце?
— Оно. Ну, верхняя его часть. Раньше, говорят, все на поверхности стояло, но я того не видел.
Присел на корточки Рыжий, с интересом коснулся пальцами. Гладкое да холодное, и цвет дивный: будто ходят-играют пазори внизу, подо льдом.
Дикий вглядывался, точно искал кого.
Рыжий понял вдруг, что кнут встревожен, будто опасно ему самому по Блюдцу шагать. Спросить не успел, Дикий встряхнулся, сказал:
— Вот что, давай за мной, парень. Авось удастся проскочить, покуда он кого другого примучивает.
— Кто? Хозяин? Страж здешний?
Кнут цыкнул сердито.
Рыжий фыркнул, но замолчал, пошел следом.
Только вступил на Блюдце, как будто сам гул ветряной затих. И чувство странное, щекотное, тело объяло. На руку глянул — волоски дыбом встали, как у кошки-шипухи.
Кнут почти летел скорым шагом, Рыжий едва за ним поспевал. Вдруг пригнулся его провожатый, схватил, заставил никнуть к земле.
— Счастье, что искажение поля нам на руку играет, — шепнул кнут непонятно. — Видишь, ходит?
— Кто?
— Маятник. Шатун.
Виделся хозяин здешний рослым, тучным человеком, в броню обряженным. Не помнил Рыжий таковой брони-доспешья: будто не кована, не вязана, а из ткани какой состряпана… Шапка круглая половину лицу закрывала, блестела жарко. Дивное дело, словно шутило с ними расстояние: далеко хозяин похаживал, а видел его Рыжий как сблизи. И не сказать, что свирепый али видом негодный, а только несло от него тяжко: бедой, опаской.
Шатун все наклонялся, ровно искал что-то, бормотал себе под нос.
Разобрал Рыжий:
— Тяну-потяну, жилу за жилой, силу за силой, кость за кость, ость за ость… Тяну-потяну…
Рыжий поежился. Вроде негрозен был голос, а ровно кто мокрым пером по хребту махнул.
— Как обойти нам его?
Дикий повел глазами.
— Давай за мной прежним манером. Занят он покуда. Только тихо.
Пригнувшись, двинулись дальше. Рыжий старался под ноги глядеть, паче там, под каблуками, зеркальная гладь вдруг замутилась, потемнела, растеряла лазурь. И, когда почти обошли, глянуло снизу лицо замученное: сохлое, одна кость да глаза живые.
Охнул Рыжий, попятился.
Дикий рывком обернулся, за руку схватил, наново пригнул…
Не убереглись, заметил их Маятник.
Заухал радостно, к путникам поспешил.
— Ступай вперед, никуда не сворачивай, — быстро проговорил Дикий. — Тут место кривое, отвлечешься — собьет, к центру прижмет. Елки те видишь белесые? Стволы рябые, иглы седые?
— Вижу.
— На них и ровняйся.
— А ты?...
— Я его отвлеку. Ты как раз успеешь.
— А ты?!
— Сказано — иди! — рявкнул Дикий, топнул ногой, как на мышь.
Рыжий вздрогнул, заторопился. Через десяток шагов не стерпел, оглянулся. Выступил кнут навстречу Маятнику, взялся под бока.
Заговорил Шатун:
— Сам кнут! С чем пожаловал?
— Тебе, кат плешивый, песье мясо, какое дело?!
Рассмеялся Маятник, в ладоши плеснул:
— Гостям-то мы завсегда рады… Гостями-то у нас все погреба подзабиты!
Ощерился Дикий:
— Ну попробуй, возьми, падаль трухлявая.
Ударился оземь, рассыпался птицами с железными клювами. Взревел Маятник, не ухватив добычу, а вся птичья рать на него обрушилась, точно пчелиный рой из мешка, начала бить-клевать, на кусочки рвать.
Обрадовался Рыжий, да рано — Блюдце полыхнуло зимним-снежным, птицы все и упали, как мертвые.
Прыгнул Маятник, да опять не поспел — кнут перекатился, на четверки вскинулся волком, бросился, в брюхо метя. Рванул зубами, мотнул башкой, доспех вместе с клоком плоти вырывая.
Схватил Маятник его за шкуру, от себя откинул. Кнут через спину кувыркнулся, встал на две ноги, с бедра плеть схватил — выхлестнуло высоко, загомонило пташьими голосами. Упала костяная погремушка, на самое Блюдце.
Распахало, прочертило глубокие раны. Вырвались из тех ран тонкие лучи, выплеснулась мутная студенистая жижа…
Рассердился хозяин, загрохотал:
— Ну, держись!
Взмахнул руками, и кнут рухнул, как подкошенный.
Самого Рыжего что-то к глади дернуло, точно за одежду притянуло. Однако, совладал.
Вскочил, обратно бросился. Сам не понял, как одним прыжком рядом оказался — видать, те же поля искаженные сыграли — а только не потерялся. Едва Маятник оборачиваться начал, выбросил сечень, ударил.
Да поспешил. Надо было дождаться, пока живот покажет, а так пришелся удар по доспехам, только чирканул всухую, с искрами.
А хуже того — поймал Шатун сечень, голой рукой схватил, ровно палку простую. Повалил Рыжего, горло смял и — застыл на мгновение, глаза-бурава из-под шапки пяля.
— Какой! — Закричал вдруг. — На все Блюдце хватит! Уж теперь починим!
— Не починим, — просипел Рыжий и всадил в глаз иглу, что из зепи успел выцарапать.
Вздрогнул Маятник-Шатун, заревел, закричал, прочь попятился, ухватился за иглу, силясь вырвать — да никак… Села та игла крепко, шапку пробив, будто корни пустила.
Дикий, подхватившись, за руку Рыжего вздернул, за собой поволок. Неслись во весь дух, пока тряслась гладь, трескалась, покуда ревело за ними, а потом ровно поперхнулось, захлебнулось…
Обернулся Рыжий уже у самых елочек — Маятник на четверках стоял, раззявив рот, что зев печной, а изо рта лезла у него гусеничка, один в один с той, что в горелом лесу повстречал…
— Не смотри! — кнут рывком его обернул к себе. — Откуда дрянь эта, зубы жуколы, у тебя на руках?!
— Из беды выручил…. Подарила.
У Дикого глаза округлились.
Выдохнул прерывисто.
— Ладно. Пусть так. Главное, выбились…
Елки, понял Рыжий, одно название. Сблизи-то — костяки-костряки. Костошки щепами сухими во все стороны топорщились, вот и елки-палки…
— Что же ты мне на выручку кинулся?
Рыжий ответил прямым взглядом.
— Не таков я, чтобы стоять да глазеть, покуда спутника моего харчат без соли.
Поморщился Дикий, прижал лоб ладонью.
— Без соли… Твоя правда. Всегда магниты мне тяжело давались. Благодарю, хотя подмоги и не просил.
Рыжий фыркнул, отвернулся.
Конечно, подумал сгоряча, куда кнуту о помощи человека просить?
Говорушка же потянулась, за хвост клювами прихватила, в плечо ткнулась головами. На свой лад благодарила.
— Хорошая, хорошая, — сказал Рыжий и осторожно, пальцами, пригладил черепушки.
***
Чем больше смотрел, тем больше казалось, будто не чужой ему случайный встречный, словно уже были знакомы, прежде… Спросить прямо не решался. Но, право, откуда бы ему, исконному жителю Тлома, знать его, выходца с Сирингария?
Какой интерес кнуту в человеке?
— Дома эти выморочные, людьми живыми заклятые, брошенные. Как здесь оказываются, никто не ведает. Одни говорят, что сами приходят, другие — что по реке спускаются. Шары туда заселяются, катаются… Нам остановиться переждать как раз сгодится. Обожди здесь, я первым пойду, проверю. Говорушка с тобой, она прежде нас обоих может опасность учуять. Никуда не девайся и ничего не затевай, пожалуйста.
Делать нечего, остался Рыжий под красным небом, черной пряжей, а кнут в дом нырнул.
Домовина.
Поежился Рыжий.
Правду сказать, гляделись избухи здешние страховито. Темные, будто вширь раздавшиеся, и из-под каждой ногами паучьими корни тянулись.
Сами приходят?
Рыжий осторожно тронул ногой один такой корень. Вроде самый обычный…
Прошел кнут сенями, толкнул дверь в горницу. Огляделся. Эту избу из всех он выбрал, потому что корни-тенеходы почти отмерли, закаменели. Обошел кругом, постукивая каблуками, слушая.
Тлом на свой лад избуху перекроил, но жилище человеково еще угадывалось, хотя и печь обернулась черной чагой, и столец со скамьями в один угол сбились, скрутились гнездом, выставили суставчатые ноги.
Шары обычно не сразу показывались, но здесь будто вовсе не жили. Или что-то их прибрало? Или спугнуло? Потянул носом, повернулся круто на легкий шелест.
Шагнул, в темноту всматриваясь… И почуял, как невесомо, пыльно, легли на виски длинные ладони.
Оцепенел.
Свербиха, понял. Сколько ходил, никогда прежде не доводилось встречаться. Слышал о ней, ночной кумушке, изрядно: что полная воля ей на Сирингарии, что и на Тломе прижилась, как сорняк, что везде прорастет.
Пищей ее, столованием, была скорбь чужая, думы палючие, которые заживо поедом ели… От того на Сирингарии больше водилась — на Тломе поди сыщи того, кто горем мыкается.
Заговорила шепотница-свербиха, ночная кума.
— Ах, кнут, кнут… Ведаю думы твои, чую страхи потаенные… А может статься, так мало, так ничтожно то, что он позабыл? Может, памяти оно не стоило?
Обернулся кнут — нет никого, только тень. Скрипнул зубами.
Шепотница та была что гниль, могла всего съесть, коли пустить близко.
— Уходи, падаль. Не до тебя.
— Ах, кнут, кнут, — засмеялась свербиха из темноты. — Так много дано, так мало осталось. Первый тебя предал; второй продал; а третий позабыл.
— Уйди, — повторил Сивый, чувствуя, как подступает к голове дурное, черное.
— Ах, кнут, кнут, что бы ты ни делал, все к худу. Погубил, погубил, убил, убил…
— Не тебе мне нашептывать!
— Кому, как не мне? Все вижу, все знаю, весь ты наизнанку вывернут… Ах, лучше бы ему тебя не помнить, лучше вовсе не знать. Не случилось бы увечья да шрамов, не случилось бы смерти лютой. Ах, кнут! Убил, убил…
Во всем свербиха была права.
Сивый обхватил голову.
Рыжий ждал, сколько мог. Шло время, а спутник его все не возвращался.
Не стряслось ли беды, думал с тревогой.
Хоть и наказал ему Дикий ничего не затевать, решил ослушаться. Взял крепче Говорушку, шагнул в приоткрытую дверь, прошел темными, холодными сенями… Будто весь свет здесь выпили, все тепло вылакали.
В горнице от окна прогляднее было. Увидел Рыжий, что спутник его сидит подле стены, уронив голову на руки, словно в великой усталости, а к нему льнет, жмется длинная тень — от потолка виснет паутиной пыльной, глаза угольями, рот зубат, волосы что пакля…
Вскинулась на Рыжего, открыла рот, зашипела — точно каленую кочергу в воду сунули.
— А ну, отвали от него! — крикнул Рыжий.
— Ах, человек, человек! Не тебе мне указ…
Не стал дальше слушать-растабарывать — подшагнул, да в зубы частые и выбросил сечень. К бревнам башку уродливую прикололо с хрустом.
Мельком сам подивился собственной горячности.
И — как не было никого, будто изба заглотила.
Дикий вздрогнул, вскинулся, глаза распахнул. Поглядел мимо да обратно голову уронил, сцепил пальцы на затылке.
Рыжий медленно выдохнул, наскоро огляделся — пусто, тихо. Говорушка тоже успокоилась, пощелкивала клювами. Наклонился, тронул кнута за локоть. Мельком приметил на запястье жилистом плетенку, из синих камней и цветной проволоки будто…
— Ты чего?
Кнут не ответил.
Вздохнул Рыжий, сел рядом, к стене прислонился.
— Что тебя гнетет все же, а? Ты всю дорогу какой-то… Будто в отчаянии да тоске.
— Эйгенграу, — невесело отозвался Дикий.
— Как это?...
— Все серое.
Помолчали.
— Многого ты обо мне не знаешь.
— Может и так. А все же, вижу я, что парень ты не пропащий, не плохой. Вон, зачем бы тебе со мной возиться? Иной бы плюнул да мимо прошел.
Кнут застонал, отвернул голову.
Рыжий попытался заглянуть в лицо.
— Эй, — заговорил, морщясь от сочувствия, — ну не убивайся ты так. Не надрывай душу. Что тебя гложет, Дикий?
— Ты не понимаешь. Я все испортил. Я все проиграл.
— Ну не все. — Горячо возразил Рыжий. — Ты жив, я вот вообще мало что умереть сподобился, так еще и сюда угодил. Кто опосля больший неудачник, а?
Решившись, протянул руку, убрал от лица серые железные волосы.
Дикий вскинулся. Глаза у него были удивленные и грустные.
Рыжий вздохнул, сопереживая чужому горю. Сам не мог понять толком, отчего так ярко, так больно отзывалось, что терпеть невмочь — как щетина под ногтями, в самом мясе.
Плеча коснулся, ободряя.
— А может я подсобить гожусь, а? Ты скажи, в чем беда-кручина твоя, вместе навалимся, поправим авось?
Дикий прикрыл глаза, головой качнул.
— Благодарю, парень. Но мне одному это расхлебывать.
— Гляди, — вздохнул Рыжий. — Ты мне помогаешь, так и я с радостью выручу.
Кивнул Дикий. Прислушался.
— Вовремя поспели. Кружение, чуешь ли?
Сидели, плечом к плечу, покуда за окнами сверкало, покуда носились в небе тени странные, вихревые… Дикий прямо на половицах черных огонь завел, в окно настрого запретил смотреть.
Пламя тут было ровно неживое, синее. Рыжий глаза прикрыл, отдыхая, а когда открыл, обнаружил, что спутник его смотрит, не отрываясь.
— Не спи здесь, — сказал строго. — Уснешь, обратно не проснешься. Сонница тут другая ходит.
— Ох, мутота… Давай хоть сыграем во что, а, кнут?
Дикий подбородок ладонью подпер, поглядел непонятно:
— В бирюльки?
— Хотя бы. Спать тянет — сил нет!
— Хочешь — спою тебе?
— Ты еще и поешь? На все умелец, погляди…
Дикий помолчал, откинулся на стену и запел.
Голос у него был красив.
Но вот песня оказалась печальной.
А все зори мои — свечи черные, все моря мои — пеплом серые, вся печаль моя — неделимая, нет мне радости, нет мне пристани…
Вздохнул Рыжий, поглядел пристально, когда замолчал кнут.
Видел ли он море прежде?
— А хочешь, — предложил вдруг, как с обрыва махнув, — вместе уйдем? Чего тебе здесь, коли такая тоска поедом ест? Чай, у нас веселее.
Дикий уставился в ответ.
— Я кнут, — сказал.
— Ну не девица же в дому-терему. И ту скрасть можно. Я вот тебя сопру, так ты на меня и вали, если что!
Дикий от неожиданности замолчал растерянно, а после захохотал.
— Ох, Рыжий… Чудной ты, право слово. На-ка вот, иначе развлеку…
Переплел кисти — подхватились, слетелись тени, закружились птицами в искрах прозрачных, стеклянных. Ахнул Рыжий. До того красиво!
Поначалу глазел, наблюдал праздно. Затем сам руки поднял.
Дикий хмыкнул, в бок толкнул.
— Вот, — сказал Рыжий, — собачка…
***
— Долго нам еще брести?
— Тут понятие времени и пространства коррелируют несколько иначе…
— Значит, долго.
— Да не так чтобы… Калинов мост перейти, и дальше уже два шага.
— Что за мост? Калины?
Кнут фыркнул непонятно, будто что повеселило.
— Змиев остов. Один из. От времени одна кость осталась, лежит через Бык-реку серую, сумеречную.
— А что за река?
— Ох, Сум… Сумеречная, сказал же. Чего пристал? Не дите же.
Рыжий плечами двинул, нос почесал.
— Да так, — сказал просто, — нравится с тобой разговаривать.
Вдруг кнут назад подался, за спину себе Рыжего бросил, весь напрягся.
— Чего ты?
И осекся.
Стоял перед ними путник — видом человек, высокий, мосластый, белоголовый, с лицом простым, незлым. Одетый чисто да скромно, в порты да рубаху белую, поясом тканым подпоясанную, поверху сермяга. Хороши разве что у него были волосы: ровно шелковая волна, серебро да золото. Смотрел чужак пристально.
Дикий на него таращился.
— Путь-дорога, братко…
— Ковыль. — Сказал Дикий, как укусил. — Один ты здесь, али с братцем-Копылом?
— Один, один. Куда идешь, кого ведешь?
Рыжему прятаться надоело, вышел встречь, поклон отдал.
Названный Ковылем в ответ склонился.
— Человечек, ты смотри. Как же ты, бедный, тут очутился, каким злым происком?
— Хотел бы сам знать, — ответил Рыжий.
— Я его тороплюсь обратно в Сирингарий переправить, покуда прочие не зачуяли.
— Ох, братко… Уж коли я нашол, так другие запросто, запросто…
Покачал головой Ковыль, разглядывая Рыжего, вздыхая глубоко.
— Живым огнем тянет, живой силой, силой! Уж эту силу всякий себе захочет, всякий себе захочет…
— Подавятся!
— Я что, я не трону. Непутный ты, да мне по нраву. После Гари не судил тебя и сейчас не возьмусь, не возьмусь… Другие вперегонышки налетят!
Дикий помрачнел, нахохлился.
— Мне бы только до материного дерева успеть довести.
Ковыль затылок почесал.
— Вот что. Подсоблю. Вместе, чай, скорее дело управим.
Дикий недолго колебался. Видать, понял Рыжий, и впрямь время поджимало.
Упредил кнут наперед:
— Ты его не слушай особо. Ковыль редким даром владеет — может голосом бурю угомонить, пожар степной унять… И человека до смерти убаюкать.
— Чего ты, чего ты ребенка стращаешь, — усовестил Ковыль. — Не чиню я людям вреда, нравятся мне человечки…
Мигнул Рыжему светлым глазом. Не бойся, мол.
Рыжий и не боялся.
Кнуты между собой беседовали, Рыжий, поотстав, кругом глядел да слушал с любопытством. Правду молвить, с пятого на десятое разумел. Ковыль будто выговаривал Дикому, гудел вполголоса.
Рыжий разобрал только про молнии Катакомбы какой-то да Галию. Наверное, рассудил, девицы знакомые.
Отвлекся, приметив у дороги кусток диковинный, будто огнями бегучими усыпанный. Руку протянул, а мурашки те задрожали, вспыхнули росным жемчугом, взвились, развернулись перед ним — где синий огонек, где зеленый, где алый мигает, а тут золотой сверкает… Отступил Рыжий, любуясь.
И тут как ударило.
Навигационные карты. Триангуляция: PSR J1713+0747, Змееносца, 4.57 мс, СКО остаточного уклонения МПИ 0.4; PSR J1544+4937, Волопаса, 2.16 мс, СКО остаточного уклонения…
Вы находитесь здесь, ласково прошептали в голове.
За виски схватился.
Что же это, подумал смятенно.
Полыхнуло тут, да вырвался из-под земли частокол рваного пламени. Ахнул Рыжий, шарахнулся, руками закрываясь.
Сгребли его со спины, мигом отхватили у пламени.
Рыжий проморгался.
— Что это?!
Отвечал Дикий:
— То — Грива. Сама ходит, сама бродит.
Рыжий из рук вывернулся, пригляделся. И впрямь, вилось-металось пламя будто грива лошадиная. И конца-краю той гриве не видать…
— Красуется-гуляет или охотится она?
— Поживы рыщет. Чует, кто над ней пробирается, после выскакивает, петлей стягивает да пожирает…
— Нас не тронет, не тронет, — успокоил Ковыль, пока Рыжий судорожно решал, как из кольца пламени им выйти. — Я ее угомоню.
— Невесту не приманишь?
— Уж коли живой ее не приманил, куда мне, — посмеялся Ковыль негромко. — Отойди-ка, человечек, в сторонку, дай мне усовестить старушку… Пускай даст нам честью уйти.
Встал лицом к Гриве, руки на пояс положил да заговорил мерно:
— Слушай меня, Грива, Грива да Кологрива, слушай да заслушивайся, заслушивайся да умиряйся, умиряйся да спать укладывайся, спать укладывайся да крепко почивай, крепко почивай да сны посматривай, сны посматривай да без просыпу, да без просыпу да без пробуду…
Так говорил, а Грива на глазах умалялась, в землю уходила. Под конец вовсе не стало.
Рыжий, к стыду своему, сам едва не задремал, речь ту слушая — вскинулся, когда Дикий его за волосы обидно дернул, зашипел.
Усмехнулся Ковыль.
— Тут и сказочке конец, — молвил, подмигнул Рыжему. — Пойдем дальше, что ли?
— А кто это, Невеста?
Переглянулись кнуты.
— Эх, человечек, Невеста — наша погонщица, хозяйка наша, указчица.
— Выше леса стоячего, ниже облака ходячего, — хмуро поддержал Дикий.
— Ликом невыносима, нетерпима. Никто из нашего брата в очи ей не смеет глядеть…
— Скорее, не может.
Дикий обхватил себя за локти, да тут же выпрямил спину, словно спохватившись.
— Не может, — повторил, — сила ее нашу превосходит, ослушаться ее — смерти подобно.
Так, за беседой, и вышли к Бык-реке.
И впрямь, подумал Рыжий, взглядывая. Сумеречная, будто пепельным платом застлана-убрана. Застыли волны гладким тенным серебром, точно кора бык-дерева, а из волн этих ввысь столбы тянулись…
— Что это за диво?
— Колонны эруптивные.
— Хэ?...
— Вытяжки, — переиначил Дикий. — Некогда ударило в реку железом тяжким, так и природу ее с того удара перекроило. Ощерилась, ощетинилась, выбросила в ответ эти вот сосульки, так и стоят с той поры.
— Живые ли?
— Не ведаем. Мы их, человечек, стороной обходим. Благо, мост на такой вот случай переправой положен.
По мосту и отправились. Был он, правду сказать, не больно широк: четверым в ряд тесно. Из чего сделан, не мог угадать Рыжий. Не кость, не дерево, не камень, не стекло… Сперва сторожился-осторожничал, старался в середке держаться, затем не утерпел, к краю подошел, глянул сверху на реку.
— Ох, диво, — прошептал, рукой за огородку придерживаясь.
— Вот что, братко, давай-ка мало передохнем? Утомим человечка. Все одно быстро идем, скоро и ладьи. Помеледим мало, от меледы той убытку не станет.
Дикий обернулся, смерил глазами Ковыля. Поглядел на колонны.
Кивнул:
— Твоя правда. Давай подзадержимся…
Встали там же, где пробирались, по-над рекой. Рыжий сел, ноги свесил, стал на вытяжки глядеть. Ковыль же сказал медленно, со значением:
— Ты бы, братко, дорогу разведал… А я за человечком твоим уж присмотрю, присмотрю….
Дикий прищурился. Ни слова не сказал, кивнул, вперед пошел.
Рыжий все глядел на столбы-колонны, что в самое небо росли. Будто насечки какие те столбы пятнали, как живое дерево — метины древоточцев.
А ежели доберутся до неба однажды, думал. Любопытно было бы ему те насечки ближе рассмотреть, да сравнить с теми буквицами, в которые снежинки черные свивались…
— О чем задумался, о чем закручинился?
Вздохнул Рыжий, кивнул на вытяжки.
— Разве честно, что вам, кнутам, таковой край положен? Не радостно тут, не привольно. А если бы в Сирингарий вам подняться, чтобы всем в мире жить под солнцем? Я бы за то порадел.
Усмехнулся Ковыль.
— Был тут один идейный борец, был… Да, правду молвить, иначе судил: мол, пускай-от человечки так же худо живут, пускай им так же круто приходится, как нам здесь… Пусть проведают про небо красное, про Гарь горькую.
Поглядел на Рыжего вдумчиво.
— Нешто в самом деле за кнутов бы вступился? В Сирингарий бы позвал, потеснился бы?
— Велик Сирингарий, уж разместились бы.
Вздохнул Ковыль.
— Поздно, поздно, — молвил тоскливо. — А жаль. Любо мне твое мечтание.
— Почему же поздно?...
Помолчал Ковыль, а Рыжий, сообразив, на ноги взметнулся.
Стояли поодаль — откуда только взялись — разновеликие, обличьем что люди.
Кнуты, догадался Рыжий.
— Зачем же?! — крикнул Ковылю.
Вздохнул тот, на ноги поднялся, руки покаянно развел.
— Ты, человечек, больно лакомая добыча. По-любому бы споймали, лучше так, лучше так…
— Вот уж не вам решать, Ковыль, — ответил за Рыжего Дикий.
Подошел просто, встал, поглядел с усмехом на прочих кнутов.
Так сказал.
— Что, братцы, разгорелись зубы на чужое добро?
— Негодящее дело творишь, брат, — отвечал ему высокий, черноволосый, прекрасный собой, в богатых одеждах и камнях самоцветных. — Разве видано, живого человека по Тлому водить?
Ощерился Дикий:
— А виданное дело, Чароит — Гриву на человека живого наводить?
— Ковылек бы по-любому сдюжил, братка! — бойко отмел яркий кнут, в пестрой одежде, с буйными льняными кудрями, рассыпчатым говорком, смехом в очах. — То не ему заплот был!
— Пустое молоть, Плетень, только время тратить, — рассудливо молвил убеленный сединами кнут, важно кивнул. — В человеке этом силы много, поболее, чем в некоторых наших. Отдай по-хорошему.
— Нет, Сила. Ни по-хорошему, ни по-плохому. Стоять!
Только шагнули, как Дикий вскинул руки. Увидел Рыжий, что от пальцев у него ровно ниточки черные тянутся, в мост уходят.
— Я, может, и на условном, однако кое-что еще умею. Где стоим, братцы, напомнить? Калинов мост, округ вытяжки, хороша штука?! Дернуть мне эти петли-тени, так мосток и обвалится, и — привет!
Помрачнели кнуты, переглянулись.
— Себя погубишь и человека не пожалеешь?
— Вас, братья-псы, первыми похороню.
Закивал Ковыль, когда взглянули на него, молвил важно.
— Это он может, это он запросто. Шалой, отреченник, что взять!
Рыжий только головой вертел. Ловко кнуты стояли, и спереди, и сзади… Никак не разминуться.
Но, похоже, с Диким считались.
— Будь по-твоему. — Насупив брови, молвил Сила. — Давай столкуемся.
— Другой разговор, — усмехнулся Дикий. — Вот что скажу вам, братья. Живьем меня сожрите, а парня моего отпустите. Он тут не при делах.
Встрепенулись кнуты, заволновались.
У Рыжего же от удивления голос пропал.
— Неужели и сопротивляться не станешь?
— Если отпустите человека на Сирингарий, пальцем не шевельну, сам горло подставлю.
— Погодите-ка, — наконец, промолвил Рыжий, но его не услышали.
Заспорили кнуты между собой.
— Мост не в момент рухнет, почему бы нам прежде человека не растерзать? — звонко-задорно крикнул Плетень.
Сивый тяжело оскалился.
— Потому что, петушок карамельный, я за человека вступлюсь. Всех не положу, но треть выкошу, треть с моста сброшу. Можете конаться, кого под нож пустите. А можете — отпустить парня с миром и ущерба не знать.
Вновь загомонили кнуты.
Рыжий в полном отчаянии закричал провожатому:
— Ты что творишь, Дикий?!
— Я от всех тебя не смогу отбить, ясочка, — усмехнулся кнут. — Но съесть меня тут каждый второй за радость почтет. Я сильный, из первейших, один кусочек и то дорогого стоит.
Взвился Рыжий:
— Ты сказился! Я так не согласен!
— Не тебе решать.
— Вот уж дудки! Свою свободу чужой кровью не куплю!
Молвил тут Сила важно:
— Потолковали мы, решили — да будет так. Тебя съедим, человека в Сирингарий с миром отпустим, в целости-сохранности проводим.
— Клянитесь в том. — Без улыбки велел Дикий. — На земле Тлома, на крови Тлома, на костях Тлома. Обманете — сами знаете, кто за обман спросит…
Рыжий рванулся, но перехватил его Ковыль, удержал.
— Стой! Нельзя так!
— Льзя, — ответил Дикий, улыбнулся невесело
Плетку Говорушку от себя отнял, Ковылю вручил.
— Вот что, Рыжий, забери с собой старушку-пастушку. Ты ей приглянулся. Уведи его, Ковыль.
— Угомонись, угомонись, — прогудел незло Ковыль, оттаскивая Рыжего. — Тут уж неча, тут уж что… Не поделаешь. Пойдем-ка, пойдем, я уж за тобой пригляжу, я уж не стану друга жрать…
Кнут же, больше не глядя на Рыжего, тряхнул руками — тени с пальцев перстеньками упали, истаяли.
Знакомым манером волосы со лба пятерней откинул, кивнул прочим с усмешкой.
— Налетай.
И, когда кинулись, набросились, повалили, ровно в голове у Рыжего взорвалось:
— Сивый! — закричал так, что чуть не надсадил голос.
Рванулся, и Ковыль в этот раз охнул, не сдюжил удержать.
Влетел в круг — кто-то из кнутов в его сторону обернулся и Сумарок ударил, не думая, наискозь сеченем черканул, перемахнул упавшего, толкнул еще кого-то, тут только его и поймали. За волосы, за руки, за одежду прочь потянули.
Сумарок будто обезумел. Встряхнулся, стряхивая касания, как налипший сор.
— Прочь!
И — отпустили. Отшатнулись.
Одним махом к кнуту подлетел, не дал упасть, подхватил, плечом подпер. Ободрать успели, где до кости, где кожа лоскутами висела.
— О, Сивый, Сивый, ты меня с ума сведешь! Что ты удумал! Зачем!
— Единственно возможное в данной ситуации…
Сумарок сеченем круг очертил, чуя, как гудит под ногами земля, печет. Глянул себе под ноги: там, где кровь его пролилась, будто кто железом прижег, взбухали рубцами линии, складывались те линии в руну знакомую.
Ровно заклеймил он землю Тлома.
Змиев остов.
— Не замай! — повторил, ощерился.
Кнуты стояли, не ворохнувшись.
И тут пал сверху белый свет.
— Невеста! Невеста! Невеста! — закричало одним голосом.
И замерло все. Даже гул неумолчный, казалось, притих.
Надвинулось.
Выше леса стоячего, ниже облака ходячего.
Лик ее страшен, невыносим.
Сумарок закинул голову, жадно рассматривая ту, о которой прежде лишь слышал.
Невеста, кнутова погонщица.
Кукла, самим Качелям Высоты, кажется, макушкой ровня, будто скрутка из многого множества слоев некоей материи цветной. Где лицу должно быть — четыре пятна круглых, белых, и ниже — еще, и еще ниже…. Грубо тулово делили тонкие слепые перехваты.
Глазков, что у яблока земляного, подумал Сумарок ни к месту.
Склонилась Невеста к нему.
Сумарок вскинулся, вышагнул, закрывая собой кнута.
Кто ты? Что ты?
— Сумарок. Человек. Чаруша, — не дрогнув, отвечал Сумарок.
Оглядывала его Невеста. Глаза ее были везде, везде, лился огонь белый из белых очей. Слепил тот огонь, не грел. Чудилось Сумароку, будто насквозь пронизал его тот взгляд, будто без рук его щупали, мяли, проверяли.
Метался белый круглый свет, касался поочередно каждого кнута… Каждого, кроме Сивого. Будто не видела его Невеста, будто — взять не могла, в око вместить.
Сумарок, поняв это — обрадовался. Уж не плетенка ли тому причиной?
Змиева кровь. Оператор.
Отодвинулась Невеста, примеркло сияние.
Уходи.
— Один не уйду.
Зашептались кнуты.
Чувствовал Сумарок, как тонок лед под ними обоими.
Молчала Невеста. Думала.
Тогда оба умрете.
Почуял Сумарок — ровно оголился берег, будто оттянулась вся сила в грядущий замах… Понял, что сметет их сейчас Невеста, не помилует.
Схватил за руку кнута и — полыхнула руна под ногами, точно кровь разгорелась.
Кувыркнуло.
Тауматроп, вспомнил Сумарок.
Открыл глаза.
Тишина кругом была, тишина и чернота, только под ногами кольца алые бесшумно разбегались, как по темному озеру лесному, глубокому, глухому. Стены да потолок горницы в темноте прятались.
— Где мы? — спросил кнут.
В голосе его заревом дрожал огонь минувшей смерти.
— Место будто знакомое…
— Здравствуй, милый, — ответил Сумароку голос девичий, нежный. — Или не признал? Или не понял?
— Ты… Душа-девица?
— Всему здесь хозяйка, всему владычица, — засмеялась невидимка. — А только нельзя вам тут долго… Свидимся еще, любый. Ищи меня в горнице подле того, у кого злата более всех. А теперь — прощай…
Наново качнуло.
***
Вынырнул Сумарок, схватился за воздух, покуда наново не утянула тяжелая от снега осенняя волна. Толкнули его в спину, к берегу.
Задыхаясь от холода и слабости, выбрался на мерзлую землю, растянулся, на спину откинулся. Стояло солнце низенько — белое, круглое, холодное. Как очи Невесты.
Кнут рядом растянулся.
— Как ты? — спросил.
— Отвратительно. Все болит.
— Значит, живой.
Сумарок против воли рассмеялся.
— Почему она нас убить хотела, как думаешь?
— Ты оператор. Змиева кровь. А она на Тломе единственная кнутам погонщица, на что ей противник по силам?
— Почему же та, другая, не убила, выручила…
Кнут плечами повел. Сел, обхватил колени. Посмотрел на чарушу.
Выглядел Сивый так, словно его стерга не доела.
— Идти надо. Ты так простынешь валяться.
— Не боишься подле меня оставаться? Если и вправду я оператор, если и правда могу кнутами править?
— Да хоть верхом езди, — фыркнул Сивый. — Я уже отбоялся, когда тебя мертвого тащил.
Сумарок с улыбкой головой покачал.
— Куда мы теперь?
Кнут поднялся, подал руку чаруше.
— Ты вроде говорил, зимник приглядел? Вот там и окопаемся. Мне надо починиться, тебе — в себя прийти.
— Да, — спохватился Сумарок, потянул с шеи лесенку, — твое.
Сивый его остановил.
— Пусть будет. Мне все равно на Тлом путь заказан.
— Как же ты теперь? Разве кнутам не нужно на Тлом возвращаться?
Кнут рукой махнул.
— После думать буду. А вот плеть, раз такое дело, заберу…
Говорушка молча к хозяину откочевала, даже клювами не щелкнула.
Обиделась, подумал Сумарок.
Вздохнул, переступил с ноги на ногу, шмыгнул носом украдкой и спросил все же:
— Не жалеешь? Не обязан ты был меня вытаскивать, не обязан был со своими братьями браниться, с Тломом рвать… Умер и умер. Стоило оно того?
Сивый плетку на поясе закрутил, ответил прямым взглядом:
— Это стоило всего, Сумарок.
Сумарок, не удержавшись, глухо чихнул в рукав.
Кнут фыркнул:
— А теперь давай, в темпе — как людей лечить, я по-прежнему не знаю. Мне что капать, что закапывать, веришь ли, разницы никакой…