Первым делом — никаких аллегорий. Я не мифический страдалец. У меня есть удобное кресло и отвращение к физическому труду. И всё же, в тот вечер вторника, стоя на коленях перед кухонным шкафом, я ощутил леденящее родство с тем греком. Виной всему, как это часто бывает в личных эпосах, была чечевица.
Не тарелка благородной, томлёной с тимьяном, а её сырая и мёртвая предтеча — матерчатый мешочек, некогда белый, ныне цвета застарелой пыли. Шов лопнул с тихим, предательским щелчком ровно в тот миг, когда я, воодушевлённый статьёй о растительном белке, потянул его из темноты закутка.
Звука не было. Был шепот. Сухой, рассыпчатый. Шепот тысячи коричневых дисков, ринувшихся на свободу с лихорадочной, злорадной радостью. Они рассыпались, образуя причудливые созвездия, забивались в щели с профессиональной сноровкой диверсантов. Целыми отрядами катились под холодильник — с такой целеустремлённостью, будто у них там была назначена важная встреча.
Я застыл. В руке — пустой мешочек, обвисшая шкура поверженного зверя. Первая мысль была ясна и чеканна: «Закрыть дверь. Сделать вид». Но чечевица, как и рок, не терпит игнорирования. Я представил завтрашнее утро. Шаг жены на кухню. Её тихий вздох — не гнев, а именно смесь разочарования и жалости, каким она встречала разбросанные носки и неоплаченные счета, — прозвучал бы для меня оглушительнее меди Страшного суда. В одном этом звуке уместились бы все немые упрёки наших совместных лет, все битвы за порядок, которые я проиграл, не вступая в бой. Нет. Отступать было некуда.
Итак, я вооружился. Совок и щётка. Орудия Сизифа. Хотя, погодите. Скорее, орудия Дон Кихота, ибо враг был многочислен и насмешлив.
Процесс сметания напоминал попытку собрать ртуть салфеткой. Легчайшее движение — и вот уже коричневые диски катятся во все стороны, находя новые, доселе невиданные укрытия. Одну я загнал под плинтус. Три штуки, словно сговорившись, укатились под раковину. Особо наглый прыгнул в приоткрытый ящик со столовыми приборами.
Я присел на корточки. Моё отражение в тёмном экране выключенной плиты было искажено и печально. «Вот он, — подумал я, — смысл бытия. Тысячи лет эволюции, расцвет культуры, полёты в космос — и всё для того, чтобы разумное существо в XXI веке ползало по кафельному полу, преследуя бобовые».
Крупные, тёмно-зелёные чечевины были как матёрые дезертиры. Мелкие, рыжеватые — юные паникёры. Я почти ощущал их коллективную волю к хаосу. Собрав первую горсть, я с триумфом высыпал её в мусорное ведро. Звук был подобен мелкому дождю по пластику. Удовлетворение длилось ровно до того момента, как я взглянул на пол. Он по-прежнему напоминал карту архипелага, усыпанного коричневыми островами.
Работа продолжилась. Мысли, освобождённые монотонностью, понеслись вскачь. Я вспомнил все незаконченные дела, все письма, на которые не ответил. Каждая неуловимая чечевица стала олицетворением упущенной возможности, пятном на безупречном полотне замыслов. Я сметал не бобовые, а собственные промахи.
Наступила фаза гнева. Я стиснул совок так, что пластик затрещал. В глазах потемнело. «Да сгори ты все синим пламенем», — прошипел я в тишину, и мысль о спичке на мгновение показалась дико логичной. Я всадил щётку под холодильник с яростью Зевса, мечущего молнии. Оттуда послышался сухой грохот, и выкатилась целая делегация беглецов, смешанная с пылью и каким-то древним, окаменевшим изюмом.
Потом пришло философское смирение. Да, чечевица рассыпана. Да, её много. Но разве её количество не конечно? Сметание превратилось в медитацию. Ш-ш-шурх… щёткой. Скр-скреб… совком. Монотонный ритм убаюкивал. Я уже почти обрёл дзен, как вдруг, потянувшись за очередной горстью, резко стукнулся коленом о ножку стула. Острая, тупая, совершенно идиотская боль. Она разорвала тонкую ткань просветления.
И тогда я взял пылесос.
Это был акт торжествующей современности над древним абсурдом. Рев мотора заглушил всё. Шланг, как хобот, без разбора втягивал в свою ненасытную утробу последние следы моего унижения. Я водил им с видом хирурга. Особое наслаждение доставляло извлечение чечевицы из щелей: тонкий насадкой — и вот уже слышится тот самый щелчок, сухой и окончательный, когда она отрывается от плена и летит в небытие.
Я выключил пылесос. Наступила тишина, звонкая и чистая. Пол сиял тем победным, рекламным блеском, за которым не может быть ни рассыпанной чечевицы, ни мужей на коленях, ни самого понятия абсурда. Это был свет мира, откуда я был окончательно и бесповоротно изгнан, даже одержав победу. Я выпрямился, чувствуя в спине столетнюю усталость титана, и мысленно уже отливал этот подвиг в бронзу.
И в этот момент дверь с балкона, куда я вышел на минуту, захлопнулась от ветра.
С едва слышным шелестом, из кармана домашней куртки на спинке стула выскользнул, описал в воздухе дугу чистой, почти балетной грации и упал на сияющий кафель единственный, последний, забытый мной коричневый диск.
Мы смотрели друг на друга. Он лежал в самом центре, чёрной точкой в центре белой пустыни моего триумфа. Спускаться с философского Олимпа обратно на колени ради одной чечевицы… не хватило бы духу. Не хватило бы всего.
Я вздохнул, подошёл, наступил каблуком и раздавил её с тихим, глухим хрустом. Поддел носком ботинка и отправил под холодильник — к её, надо полагать, давно скучающим собратьям.
Где-то в вечном своём Тартаре Сизиф, должно быть, усмехнулся. А я пошёл мыть руки. Вода была холодной, а чечевица — всего лишь чечевицей.