Цокот копыт по булыжнику становился глуше, пока совсем не потерялся в окружающем двуколку гомоне — в сторону площади стекались реки народа. В воздухе носилось радостное оживление, где-то играл уличный оркестр, а я, запрокинув голову к синему небу, с восторгом засмотрелась, как тает в вышине воздушный шарик.
— Майра, руку! Не зевай!
Ухватившись за теплую ладонь своего спутника и подобрав свободной рукой юбки, я спрыгнула на мостовую:
— Не сердись, здесь так здорово!
А потом встревожено вгляделась в любимое лицо — ох уж этот Глай, даже в праздничный день умудряется выглядеть серьезным. С трудом удержавшись, чтобы его не пощекотать, я поймала недобрый взгляд пожилой горожанки и поспешно потянула возлюбленного в толпу.
Главная площадь нашего города, раскинувшаяся над морем, открыта всем ветрам, и я, смеясь, придерживала чепец, а шелковые ленты так и норовили хлестнуть по лицу.
— Мы успели? — стараясь перекричать шум, обращалась я к широкой спине Глая, но тот, кажется, не слышал, и даже шов на его сюртуке в тот момент выглядел упрямым.
Часы на башне Согласия пробили полдень, спугивая в небо голубиную стаю, а на высоком крыльце собора появились гвардейцы в парадных мундирах. Толпа взревела, приветствуя новобрачную королевскую чету, а я почти задохнулась от восторга, видя, какая ты нарядная и счастливая. Король — высокий, статный, потрясающе красивый в ярко-красном облачении — бережно вел тебя за руку. А ты была похожа на спустившегося на землю ангела.
Поток холодного мартовского ветра завывает в печной трубе, и я, вздрогнув, открываю глаза. Камин горит ярко, но я снова не могу согреться. Запахиваю плотнее теплую шаль на груди и пристально смотрю в огонь, стараясь снова поймать отголоски того дня. Последнего, когда была счастлива, последнего, когда не знала что такое внутренняя стужа.
Тогда я радовалась за тебя — свою лучшую подругу. Простую девчонку из мещанского квартала, которой несказанно повезло. Король и вправду полюбил, ведь только ради настоящего чувства можно наплевать на традиции и повести под венец простую девушку.
А еще, совсем-совсем немного, я радовалась за себя. И за Глая. Потому что порой замечала странный взгляд, которым мой жених окидывал тебя при встрече.
Воспоминания о Глае вызывают ноющую боль в сердце, и я, чтобы отвлечься, снова погружаюсь в воспоминания. Прочь, прочь отсюда, и пусть опять будет лето!
Интересно, знала ли ты, что народ прозвал тебя Белой королевой?
Тебя любили за красоту: белоснежную кожу, иссиня-черные волосы, милый вздернутый носик, гордую стать и плавность движений. Обожали за сердечность, ведь по твоему участию король снизил налоги, а среди городских богачей вошла в моду филантропия. Уважали за благонравие — каждое воскресенье ты ходила в собор и регулярно принимала таинства.
А я все ждала и ждала весточки, уговаривая себя, что будни королевы, верно, слишком суетны, чтобы заботиться о былой дружбе. Нет, я не осуждала, я честно старалась понять, тем более что мы с Глаем поженились, и забота о новом доме теперь отнимала много времени. Но, наверное, именно тогда и пустили корни сомнение и недоверие. И тем большим ударом для меня стало прибытие королевской почты. Глая приглашали во дворец.
Я неловко встаю из кресла — от долгого сидения затекли ноги — и иду к мольберту. Откидываю тяжелую ткань и, склонив голову к плечу, внимательно рассматриваю собственное лицо, обрамленное буйно цветущей сиренью. Все же мой муж был уникальным художником. Картина, написанная еще до нашей свадьбы, наполнена внутренним светом и кажется живой — вот-вот с улыбающихся губ сорвется счастливый смех. Теперь я мало похожа на себя, прежнюю.
Твой портрет он писал месяц. Дважды в неделю, ровно в полдень, Глай уходил и возвращался лишь под вечер. Я изо всех сил убеждала себя, что только лучший художник достоин запечатлеть лик королевы. Но все мои внутренние доводы разбивались; шурша, рассыпались призрачным зеркалом, стоило мне взглянуть в любимое лицо. Освещенное радостью и нетерпением в утро назначенного дня и угрюмое, потерянное вечером. А потом, ночами, закусив подушку, чтобы не закричать, я вслушивалась, как Глай меряет беспокойными шагами студию за стеной.
Конечно, между вами не могло быть ничего предосудительного, в конце концов ты наверняка была окружена фрейлинами и вряд ли стала бы жертвовать доверием короля и собственной репутацией. Но я всегда полагала, что измена — это не просто нежные слова и украденные поцелуи. Настоящая измена всегда в душе и этим страшна.
И в один прекрасный день, когда я случайно наткнулась на спрятанную копию монаршего портрета в дальнем углу студии, Белая королева стала для меня Черной.
Забавно, но эта картина всю последующую зиму стала мне почти единственным собеседником. Глай ушел в себя и больше напоминал тень. На все мои осторожные вопросы отвечал, что много работает и отчаянно устает. И вправду, почти всё время он проводил вне дома, выполняя крупный заказ по росписи загородной часовни. А я, отчего-то уверенная, что у всех тамошних ангелов будет твое лицо, наконец перестала приставать к мужу. Кажется, он этого даже не заметил.
В отсутствие Глая я пробиралась в студию, отбрасывала плед, накрывающий портрет, и долго разговаривала с тобой. Рассказывала, как, оказывается, горько мерзнуть от холода, который идет из сердца; спрашивала, думаешь ли ты обо мне хоть иногда; просила сделать что-нибудь, ведь ты же почти всесильна! Но милое знакомое лицо по-прежнему излучало покой и нежность, и я несколько раз с трудом сдерживалась, чтобы не изрезать холст. Крест-накрест, почти с Божьего благословения перечеркивая задумчивую улыбку.
В те дни, за неделю до Рождества, впервые дал знать о себе проснувшийся дар — пугающее наследство, доставшееся от прабабки-ведуньи. В детстве я довольно наслушалась страшных рассказов (их перешептывали друг дружке приходящие кухарки) и сразу поняла, когда во мне родилась та самая Песня. Чудная колыбельная, больше похожая на причитания — рвущийся монотонный мотив и слова на неизвестном языке.
Не понимая смысла, но зная, что все делаю правильно, я Пела, глядя в нарисованные безмятежные синие очи. И неслась горькая мелодия с зимним ветром над заснеженными крышами, отравой ныряла в трубу, заставляя болеть королевского трубочиста, невидимой змеей скользила по мраморным полам замковых комнат.
Временами казалось, что я просто схожу с ума, и на самом деле нет никакого дара; особенно, когда в январе в замке устроили пышный праздник в честь твоих именин. Но уже к концу зимы по городу поползли нехорошие слухи. Болтали о том, что Белая королева перестала появляться на службах, что она больна и чахнет не по дням, а по часам. А еще ходили мутные разговоры о ядах и заговорах.
Я не знаю, как, ведь ни одна живая душа не ведала моей тайны, но Глай всё понял. Однажды утром он ворвался в спальню и, схватив меня за плечи, принялся трясти, словно тряпичную куклу. У меня до сих пор стоит перед глазами его бледное лицо с капельками пота над верхней губой и рыжеватыми от солнечных лучей ресницами.
— Ты? Ведь это сделала ты?!
А я просто молчала в ответ, разочарованно думая, какой же отвратительный повод привел его в нашу постель. Ведь уже месяц и четыре дня, как мой муж окончательно перебрался ночевать в студию.
— Портрет. Ты нашла его, я знаю. Рядом валялась твоя шпилька. И, знаешь, Майра...
Тряска прекратилась, и Глай, бессильно уронив руки, уставился в пол.
— Краски. Они побледнели. Картина словно умирает. Вместе с Ней...
Он развернулся и, сгорбившись, по-стариковски шаркая ногами, пошел прочь. Через некоторое время вдалеке хлопнула дверь, а я, заткнув рот кулаком, изо всех сил пыталась сдержать дергающий грудь хохот.
С тех пор я больше не видела Глая.
Сердобольные соседи, стараясь совладать с рвущимся из глаз и глоток любопытством, рассказывали, что встречали моего мужа — то по-прежнему работающим в часовне, то бездумно бредущим по городским улочкам, то до беспамятства пьяным в компании дешевых шлюх. Тогда мне было всё равно, меня сковало оцепенение — наверное, это внутренний холод начал превращаться в лед. И только Песня давала мне силы существовать.
Твоя смерть в начале марта не принесла ничего моему равнодушию. Я просто отерла рукавом ставшую совсем чистой доску и бросила в камин останки королевского портрета. Что случилось с мужем — я не знаю до сих пор. В какой-то момент он просто пропал. Может, умер от тоски, а, может, чья-то злая рука в темном переулке вонзила нож ему в спину.
Сундук с пожитками, что были при Глае в часовне, принесли вчера. И когда я кочергой сбила замок и откинула тяжелую крышку, первая трещина рванулась по заиндевевшему миру. Сундук был наполнен письмами. Белые конвертики со сломанной королевской печатью лежали вперемежку с одеждой и свертками с личными вещами мужа. И на каждом конверте знакомым почерком было написано мое имя.
Сидя на ковре, я доставала их из сундука, вынимала заполненные аккуратной каллиграфией листы; точно пасьянс раскладывала вокруг себя.
"Дорогая Майра, спешу поделиться радостью..."
"Любезная моя подруга, я очень счастлива, но знала бы ты, как мне не хватает наших..."
"Где ты, солнце, отчего не пишешь? Ведь я так переживаю за тебя..."
"Дорогая, я вчера весь день вспоминала, как мы..."
"Майра, я знаю, ты расстроишься, но хочу тебя предупредить..."
"Наверное, я тебя обидела, иначе почему ты..."
"Я всегда любила тебя, Майра..."
И исчезло равнодушие, и разлетелся мир, и я, словно безумная, рвала в клочья страшную правду, отчаянно желая, чтобы долгая зима мне почудилась.
Сегодня, пережив бесконечную ночь и короткий сон под утро, в котором я плакала, обнимая твои колени, я задаюсь лихорадочными вопросами. Зачем все это нужно было Глаю? Ревность? Самомнение? Трусость? Он что, сумел подкупить королевского курьера?
Но, в конце концов, осознаю, что в лихорадке смысла нет. И я принимаю решение, которым, быть может, искуплю свою вину. Яд, нож — это слишком быстро, для избавления этого недостаточно, ведь мне нужно время на покаяние. Не перед небом, нет, перед тобой.
Кончиками пальцев я обвожу контур собственного лица на портрете, где краски ярки, а жизни куда больше, чем во мне теперешней, и начинаю Петь.