Северный ветер, пронзительный и злой, выл между покосившимися избами, гнал по улице клочья песка и тины, хлестал по лицу солёными брызгами. Грязь тянулась за сапогами тяжёлыми пластами, а доски домов скрипели в ненастье, будто жаловались на долгую безысходную жизнь. За последними хибарами шумело море — серое, тяжёлое, глухое, как старое недоброе сердце.
Люди в этой деревне были похожи на свои дома — сутулые, обветренные, с глазами, приученными глядеть исподлобья. На улице они кивали друг другу, бормотали слова вежливости, а за дверями охотно распекали чужое имя на все лады. Жизнь текла здесь медленно, вязко, без перемен.
Вот из-за поворота показался дед Савелий — муж старухи Авдотьи. Той самой, что всю жизнь горбатилась за двоих и по осени чинила одежду всей деревне. В своей неизменно засаленной шапке набекрень, старик что-то бормотал себе под нос, время от времени останавливался, поднимал палец, будто возражая невидимому собеседнику. Ветер трепал полы его старого зипуна, а он, не замечая холода, глядел поверх крыш — туда, где у других деревенских взгляд останавливался лишь на тучах.
Односельчане сторонились Савелия, обходили его стороной, но не из страха, а потому, как знали: стоит задержаться рядом хоть на минуту, и он втянет в разговор о великих делах, в которых непременно замешаны государь, чудесные машины и богатства, лежащие буквально под ногами, — нужно лишь «чуть смекнуть». А смекалка его, как говаривали, уже не первый год работала вхолостую.
Савелий нёс что-то, прикрытое полой зипуна, и сиял тем тихим, упрямым светом, каким светятся люди, уверенные, что нашли на берегу щепку и уже вообразили корабль; подобно тем, кто в простом узле сети видит ключ ко всем замкам мира.
На крыльце своей хибары он расправил плечи, шумно втянул морской воздух и, точно полководец после великой битвы, громко окликнул:
— Авдотья! Гляди, что я добыл!
Авдотья, крепкая ещё бабка, вышла на крыльцо, вытирая руки о вылинялый, вечно мокрый фартук, и замерла, словно перед неведомой угрозой. Глаза её, тусклые от многолетней работы, сузились, когда она узнала в мокром комке в руках мужа прорванный невод.
— Это что? — спросила она, но в голосе её уже полыхал тот огонь, который разгорался в ней нечасто, но страшно.
Савелий, сияя, как человек, несущий в дом спасение, торжественно вынул сеть и встряхнул. Из рваных ячей вылетели капли мутной воды и пара дохлых водорослей.
— Вот оно, Авдотьюшка! — воскликнул он. — Отныне будем жить промыслом! Море кормит, море поит, море всё даёт!
Она шагнула вперёд, уставившись на сеть, как на проклятие.
— Веля, а где корыто?
— Ах, корыто… — Савелий замялся, но тут же махнул рукой. — Ну, выменял я его, чего зря хранить-то? Всё равно ж второе есть.
— Второе?! — выкрикнула она, и голос её сорвался на хрип. — Да то «второе» уж пятый год как треснуло! Ты, скотина, последнее у меня из избы вынес! Последнее, слышишь?! А взамен ты приволок сюда этот хлам!
— Авдотья, — пытался возразить Савелий — не хлам, а ключ к богатству! Ещё немного — и мы…
— Мы, — перебила она, сжав губы, — мы уже, яхонтовый мой, были купцами, когда ты выменял телегу на «золотую возможность». Мы уже были дворянами, когда ты проиграл корову. Мы уже пили чай из серебра, когда ты вынес из дому сундук с приданым моей матери. Всё это я уже слышала, Савелий. И каждый раз кончалось тем, что я шила рубахи за медяки, чтоб мы с голоду не подохли!
— Ну, ну… не кипятись, — примирительно поднял руки он. — Зато теперь…
— Зато теперь, — перекричала она, — мне как бельё полоскать прикажешь? В корыте, что воду не держит? Как тесто ставить? Да чтоб тебя… — она осеклась, глухо всхлипнула и ударила кулаком в косяк. — Все года мои, всю силу, всю жизнь я на тебе истратила, чёрте плешивом, а ты мне — вот это?!
Савелий, однако, стоял с видом праведника, на которого несправедливо обрушили громы небесные.
— Да ты погоди, баба… — начал он, пытаясь придать голосу весомость. — Пройдёт неделька-другая — и будет тебе новое корыто, да не одно! И изба новая будет, и хоромы, и дворня к услугам! Я ж тебе клянусь…
— Клянешься?! — Старуха тихо осела на крыльцо и тихо, безрадостно рассмеялась — Ну, клянись, клянись! Глянем, что из твоих клятв выйдет. Только запомни: коли соврёшь — чтоб тебя морская нечисть за жилы взяла! Чтоб шторм тебя в петлю затянул, и чтоб каждая волна тебе кости ломала, покуда дурь из твоей старой башки не вылетела! Чтоб ты, окаянный, век свой по дну ползал, да ракушки тебе за глаза приросли, а крабы к сердцу добрались! Чтоб ты...
Савелий поначалу пытался вставить возражение сквозь её искусные проклёны, потом стал тише, потом вовсе перестал слушать — губы её двигались, но слова уже тонули в ровном гуле моря за спиной.
Он устало отмахнулся, будто отгоняя надоедливую чайку, подхватил мокрый невод и, не глядя на жену, сошёл с крыльца. Шаги его в вязкой грязи шлёпали глухо и мерно, он двинулся к морю — туда, где шум прибоя был проще, чем женский крик, и холод казался мягче, чем тёплая злость в избе.
Авдотья ещё долго стояла в сенях, покуда холод не пробрал до костей. Тогда уж она обернулась и вошла в избу. В углу, у печи, сиротливо притулилось единственное оставшееся корыто — треснувшее, с выломанным краем, в щели которого пряталась паутина и сушёная грязь. Она присела рядом, провела шершавой ладонью по расколотой древесине и горько усмехнулась.
— Вот ты, милай мой, и есть вся моя жизнь, — сказала она тихо. — Целое, да только наполовину; держится, да воду не держит.
Она вздохнула, опёрлась о колено и, глядя в пустое нутро корыта, пробормотала вполголоса:
— Ну что, корытце… может, он и вправду золотую рыбку мне изловит? — И сама себе ответила: — Ага, изловит… Разве что дохлую.
Ветер зашумел в трубе, заскрипели стены, а море глухо ударило в берег, будто и вправду рассмеялось её шутке.