К ЧИТАТЕЛЯМ.

Перед Вами не историческая монография, а роман. В основу сюжета положена одна из версий судьбы Марины Мнишек, выдвинутая некоторыми Коломенскими краеведами, изучавшими ее пребывание в этом городе.


Глава 1.
Маринкина башня, Коломна, зима 1614 года

Холодные, кирпичные стены. Круглая Башня коломенского Кремля, ставшая для нее, панны Марианны Мнишек, московской царицы Марии Юрьевны, тюрьмой.
От стены до стены – всего четыре шага. Четыре крохотных, семенящих шажка, как у карлика или ребенка. Ребенка… Нет, о ребенке ей думать нельзя. Иначе вспомнится То, самое страшное... Видит Бог, самое страшное она уже испытала, и теперь нечего бояться. Разве что смерти? Но что такое для нее смерть? Наверное, освобождение. И еще – возможность увидеться с теми, кто ушел в мир иной. С маленьким Янеком...
Мальчик мой милый, сыночек мой любимый, я так соскучилась по тебе! Подожди, Янек, подожди, родненький, мы скоро увидимся с тобой на небе! Господи, Матка Бозка Ченстоховска, какая мука!
Нет, про Янека лучше не думать. Ни про Янека, ни про Димитра – царя Димитрия Ивановича, супруга и возлюбленного, убитого своими подданными в Кремле, в проклятый день 17 мая 1606 года. Ни про родину, ни про отца с матерью, сестер и братьев. Даже про последнего защитника и друга, атамана Ивана Заруцкого, лучше не вспоминать. Монахиня, которая недавно приходила к ней в башню убираться, шепнула, что красавца-атамана в Москве посадили на кол.
О, жестокая земля, пусть небо проклянет твои лютые обычаи! Неужели это правда – и маленького Янечика тоже убили…? Повесили в Москве, у Серпуховских ворот по приказу нового царя, Михаила Романова? А потом сожгли крохотное тельце – прахом зарядили пушку и выстрелили в сторону Речи Посполитой?
Нет, об этом лучше не думать. Ни о чем нельзя думать. Только молиться милосердному Пану Иезусу и Пресветлой Деве Марии. Спать – только без снов – и считать шаги, от стены до стены. Всего четыре шага. Ровно четыре. Как у карлика или ребенка… Ребенка…
Все равно вспомнилось, пришло, как наваждение, не отступило. Вспомнилось, как они с Янеком отчаянно вцепились друг в друга в то последнее мгновение. Казалось, никто не сможет оторвать сына от матери. Она все шептала: «Мальчик мой любимый, держи меня крепко! Слышишь, крепко! О, Матка Бозка Ченстоховска, спаси свою рабу Марианну и сына ее Яна!». А потом к ним в башню вошли люди царя Михаила Романова. Сначала стояли у двери – не решались подойти ближе. Один сказал: «Совсем рехнулась ляшка. Как волчица на нас смотрит. И волчонка своего прижимает. Не ровен час, завоет…». Остальные захохотали – мерзко так, по-холопски. Только один из вошедших – немолодой уже стрелец, с бородой, как лопата, - посмотрел на нее с невольным сочувствием – так глядят на несчастную бешеную собаку, которую приказали пристрелить.
Где же она видела это лицо? Вспомнила – в тот жуткий день, когда люди боярина Василия Шуйского убили царя Димитра и чуть не зарезали ее саму, венчанную на царство повелительницу Московии. Нет, этот стрелец не заступится за Янека, ведь он был среди ее врагов тогда, 17 мая, когда свершилось небывалое злодейство… А свершилось оно из-за того, что подлый и лживый властолюбец, князь Василий Шуйский, натравил на нее и Димитра обезумевшую от ярости и хмеля толпу!
Царя Димитрия Ивановича оклеветали, а ведь он хотел добра своему народу: облегчил подати для торговых людей и землепашцев, запрещал шляхетству требовать обратно крестьян, бежавших в голодный год, мечтал основать первый в Московии университет, хотел, чтобы московиты свободно ездили учиться за границу и перестали платить дань крымскому хану, готовил поход против татар. Он намеревался привлечь сердца подданных не грозой, а милостью, потому и пощадил Василия Шуйского, своего главного и тайного врага. И какой же монетой отплатил ему Шуйский! Видно, на Руси не скоро еще можно будет править милостью… Только гроза…
Пани Марианна отчаянно закричала, обращаясь к пожилому стрельцу: «Добрый человек, ради Господа нашего, спасите моего ребенка!». Янек крепко-крепко сжал ее шею руками – так что не разожмешь. Он не плакал, смелый мальчик, только все его тельце дрожало.
Стрельцу, видимо, стало неловко. Он решился вмешаться, сказал своим: «Зачем мальца отнимать, братие?! Вон, гляди, от мамки отрываться не хочет! В монастырь на Соловецком острове их обоих, али в ссылку в Сибирские земли – чай не сбегут, далеконько!». «Молчи, не твоего ума дело! - прикрикнул на него старший. – Мы люди государевы. Есть приказ: доставить Воренка в Москву!». «Нет! – истошно, как волчица, завыла Марина. – Нет!».
Они подошли ближе. Совсем близко. Тот, кто сочувствовал ей, остался у двери. Она бросила на него вопрошающий, умоляющий взгляд. Он отвел глаза. Видно, ничего не мог сделать. Не стал смотреть на то, что будет дальше. Вышел. Стукнула дверь – глухо, жутко, как топор палача, опускающийся на чью-то бедную шею.
«Мальчик мой, держи меня крепче! Они не заберут нас друг от друга!». Вот они навалились – все вместе. Янек закричал, она – тоже! Выли, как волчица и волчонок, но все напрасно. Кто-то ударил ее по затылку – Марианна потеряла сознание. Последнее, что успела увидеть – глаза Янека, в которых застыл невыносимый, невозможный страх. Потом – пустота и чернота.
Она осталась одна в башне, а Янека увезли в Москву. Увезли и убили. Петлю на крохотной шейке никак не могли затянуть – мальчик три часа мучился. Это было зимой, в промерзшем насквозь, заснеженном городе, и ее Янек, должно быть, просто окоченел в петле. Сначала его несли по холодным улицам, в худой одеже, без шапки, а он все плакал и спрашивал: «Куда вы меня несете?», и просил: «Шапку, дайте шапку!». И никто не сжалился, никто! Потом Янека принесли к Серпуховским воротам, а там мальчика дожидалась петля. Большая, не по его шейке. Петля и палач… Кто рассказал про это несчастной матери? Нашлись добрые люди… Мир, как говорится, не без добрых людей… Только кто тогда – злые?! Ответь, Господи!
Как она рыдала, когда узнала про казнь Янека! Билась головой о каменные стены своей тюрьмы, каталась по холодному, грязному полу, кричала, как безумная! Сначала сулила немыслимые беды патриарху Филарету Романову, бывшему тайному другу и нынешнему врагу, его бывшей жене, государыне-старице Марфе Ивановне, и сыну – царю Михаилу. А потом в непереносимом материнском горе своем прокляла и весь род Романовых – в исступлении молила Бога, чтобы ни один из них не умер спокойной смертью, чтобы изошло на нет их семя и царствование. И чтобы страшнее всех была участь последних венценосцев из этого проклятого рода, да не избежит лютого ужаса убийства ни царь, ни царица, никто из их детей…
Боже мой, Пресвятая Дева Мария, так нельзя! Нельзя проклинать – надо прощать. Прощать?! Нет, невозможно простить убийц своего ребенка… Ксендз сказал бы на это, что Матерь Божия простила тех, кто распял ее Сына. И там, на родине, в Польше, Марина согласилась бы с этими словами. Кивнула бы головой, смирилась. Но здесь, в Башне, разве может простить она, заживо погребенная? Здесь она стала злой, очень злой… Что у нее осталось теперь, кроме ненависти? Нет, мальчик мой родненький, я не прощу твоих убийц!
Сейчас ей нельзя думать о Янеке. Иначе она сойдет с ума. «Не бойся, Янечек, не бойся, мой милый! Скоро мама придет к тебе… Ты ведь теперь в раю, сыночек! Меня туда, верно, не пустят – слишком много грешила на этом свете, но все равно – я верю! - нам дадут свидание. И пусть мне воздастся не по делам моим, а по мукам! Так ведь тоже бывает, Отец Небесный? Ojcze Nasz, ktorys jest w Niebie…» (1. Сноски см. в конце текста).

***

О таинственной узнице из Круглой башни коломенского Кремля ходили слухи. Тихие, с оглядкой, безыскусные рассказы, пропитанные не то потаенным сочувствием к несчастной ляшке Маринке, не то слишком показной для того, чтобы быть правдивой, ненавистью к ней.
Коломенскому мещанину, торговому человеку Григорию Пастильникову, которого из-за молодости лет, мягкости сердечной и приятной внешности все называли просто Гришей, казалось, что жители Коломны, еще не так давно принимавшие в городе Марину Мнишек как законную московскую царицу Марию Юрьевну, не утратили до конца невольного сочувствия к ней. Словно бы не осушили до конца чашу прощения и милости. Что-то еще оставалось на дне этой чаши – и таинственно, завлекательно поблескивало. Или это Маринкина чудом сохранившаяся красота кружила головы коломенским мужам? Или молилась она слишком истово, пламенно, так что монашки из местного монастыря, ходившие прибирать ее каморку в Башне, прониклись невольной жалостью к несчастной женщине, которая хоть и просила Бога о милости по инославному, но все ж прижимала к губам христианский крест… Стало быть, совсем чужой она быть не могла, а ведь русский люд и чужих жалеть умеет…
Гриша как-то подслушал разговор монастырских сестер. Это было в день, когда базар был закрыт ради вывоза и выжига мусора, и он без дела слонялся по кремлю. Две монахини: одна – пожилая, другая - молодая, видно, еще послушница, остановились на минутку у храма святителя Иоанна Златоуста Брусенского монастыря Успения Девы Марии, на покрытом снегом дворе. Монастырь этот был основан при Иване Грозном, когда царь возвращался в свою белокаменную столицу после славного взятия татарской Казани. Первоначально обитель была мужской, но в Смуту ее разорили, чудом сохранилась только гордость монастыря – искуссный список с иконы Казанской Божией Матери. Незадолго до воцарения Михаила Романова монастырь восстановили, но уже как девичий. Мужиков-то война от веры отвратила, ко злу подвигла, а бабам, верно, только во Господе и оставалось утешение...
Совсем рядом, рукой подать, была та самая башня, в кирпичное чрево которой заточили Марину Мнишек, и с той поры она маячила перед коломенцами, как невольный укор. Маринку с мальцом-сыном и пленным «воровским атаманом» Иваном Заруцким везли в Москву, на расправу. Но несчастная женщина и малец по дороге занедужили, вот и не довезли их до Москвы, оставили на время в Коломне. Потом пришло известие о тяжкой смерти атамана Ивана Заруцкого на кровавом колу, где он умирал почти сутки, мешая слова молитв с проклятиями «подлой боярщине, да выкормышу их Мишке Романову и его суке-матери, бесовой Марфушке»… А после и малютку Яна, «Воренка», отобрали у матери, увезли на Москву и там убили. Марину пока не трогали. Видно, она еще была нужна новому царю живой!
Гриша следил, как, разговаривая между собой, монахини то и дело бросали на «Маринкину башню» настороженные и испуганные взгляды.
- Вот грех-то какой, прости Господи! – вполголоса говорила, та, что постарше. – Ведь знаю, что эта Маринка еретичка и колдунья, а все жалко ее – душа ведь человеческая в ней! Равно что заживо замуровали ее в камне этом…
- Брехня это, что Маринка – колдунья, это нам московские служилые люди напели, а мы и уши развесили! - смело вступила в разговор вторая, совсем молодая, крепкая, с обветренным лицом и льняной прядкой, непослушно выбивавшейся из-под домотканого платка. – Вон, коломенские не все в ее колдовство и дела богопротивные верят. Многие жалеют ее, не таятся, я на базаре слышала.
- Вестимо, что жалеют, они от нее в воровское время многие благодеяния видели. Но из Москвы приказ пришел Маринку стеречь крепко, вот и стерегут, жалеючи, – подхватила пожилая, а после вдруг сделала постное лицо и сварливо выговорила товарку: – Ты не больно-то дерзничай на послушании, Аленка, вот скажу матушке-настоятельнице, и будет тебе покаяние на хлебе с водой!
Послушница, впрочем, ни капельки не испугалась.
– Да ладно тебе скубтись, сестрица Фекла, - отмахнулась она. – Я ж тебя знаю, все одно доносничать не станешь, не такая ты. Так не ворчи, ворчливых черти в ад не берут! Послушай лучше: Маринке послабление на днях вышло, ей по стене, по забралу гулять разрешили. Не одной, вестимо, под крепкой охраной. Скоро выйдет, она в одно и то ж время выходит… Пошли, поглядим! Хоть издалека поглядим, а?
Монашки ушли, и Гриша пошел за ними. Сам не знал, зачем. Видно, посмотреть на Маринку захотелось. Какова она, колдунья эта, или вовсе не колдунья? Так ли красива, как говорят? Правда, голову вверх задравши, немного рассмотришь, но у него, как у всех в Коломне, глаза зоркие, он разглядит.
На крепостной стене действительно показалась кучка людей. Между двумя здоровенными стрельцами, вооруженными, как для боя, смутно виднелась узкая, темная фигура, скорее похожая на тень. Гриша задрал голову, пытаясь рассмотреть таинственную узницу. Монашки, позабыв о смирении, тоже вперились в нее любопытными взглядами. Но толком не было видно. Гриша ничего и не разглядел, кроме того, что она была стройна, маленького роста и одета во что-то черное, длинное, а сверху будто тощая шубейка накинута. Монашки стали креститься, и старшая, уже не скрывая сочувствия, зашептала товарке нараспев, словно причитая:
- Ох, бедная, ох, горемычная, прости ее, Господи… Говорят, сына у нее отобрали и в Москву увезли, а он – совсем малец. Зачем такой малец нашему государю?
Но послушница в ответ только сверкнула глазами и сказала в голос, жестко и не таясь:
- Убили его на Москве! Точно говорю, убили. Повесили, а потом на огне сожгли и пеплом пушку зарядили... Народишко же глядел и только зубья скалил! Звери лютые они на Москве после такого!
Необычная какая-то послушница, подумалось Грише, дерзкая и злая; не по своей воле, должно быть, за монастырскими стенами. А, быть может, и не злая вовсе, а просто родилась с неодолимой тягой к правде, к свободе. Некоторые же по произволению Божьему такими на свет рождаются! Вот, хоть лихой атаман Ванька Болотников (2.), упокой его душе, таков был, оттого и тряхнул со своею мужицкой и казацкой ратью боярский престол на Москве…
Мысли о занятной послушнице на мгновение отвлекли Гришу, и он пропустил момент, когда черная фигура вдруг прильнула к самому краю стены, словно хотела броситься вниз.
- Неужто и вправду сбросится? – охнула монахиня постарше. – Ой, люди честные, держите ее, не дайте ей себя сгубить!
Но прыгнуть со стены было невозможно, по крайней мере – слабой женщине, узнице под надежной охраной. Боевой ход (3.) был прикрыт с одной стороны – зубцами, с другой – надежной деревянной оградой, и охранники-стрельцы не дремали, тотчас оттеснили ее. Но что-то белое и легкое, хрупкое, как снежинка, кружась в воздухе, все-таки слетело вниз. Платок… Гриша подбежал и ловко схватил тонкую, ажурную ткань – так ловко, что люди на стене не заметили его прыти. А монашки сделали вид, что не заметили, хотя младшая успела метнуть на расторопного парня быстрый любопытный взгляд. Гриша спрятал платок за пазуху и зашагал прочь. Он развернул его только когда зашел в безлюдный проулок, осторожно оглядываясь по сторонам.
На платке была искусная вышивка – иноземная церковь с католическим четырехконечным крестом наверху, а еще – латинская надпись. Гриша, как оборотистый, несмотря на молодость, торговый человек, худо-бедно разбирал иноземные буквы, и сумел прочитать. Это была молитва, написанная польскими словами: «Panie Jezu Chryste, zmi;uj si; nad nami (4.)». И так защемило сердце от этого платка, пропитанного слезами узницы, что не унималось долго, целый день.
Тогда Гриша окончательно решил для себя, что Маринка – не колдунья вовсе, а несчастная, горемычная душа, что мается в каменном плену и просит Христа о помощи. Он хорошо помнил все злое, что говорили об этой загадочной женщине и о ее винах в постигших Русь в Смутное время несчастьях… Но разве не велел Спаситель прощать врагам своим? Разве не искупила она своим страданием преступления, если только действительно свершала их вольно, а не по принуждению?
Вот бы обрести сказочную силу, разбить запоры, разметать стены, освободить таинственную узницу! Да только разве под силу такое мирному человеку мещанского звания?.. Ему бы, Грише, для начала хоть с лихоимцем базарным старостой, который непомерную мзду за место дерет, справиться!

***
Узница башни опять видела во сне родину. Опять летела к ней, обернувшись птицей, летела так быстро, как только позволяли ее уставшие, израненные крылья.
«О, моя веселая, щедрая, смелая, гордая Польша, неужели я никогда тебя больше не увижу? Как я мало ценила тебя, когда видела каждый день! Как мало любила тебя, когда жила в Самборе, в старом замке, или в пышном Кракове!»
Тогда панна Марианна Мнишкова с честолюбием и жадностью юности, не знавшей жизни, мечтала стать королевой, подобной гордой властительнице Боне (5.), супруге короля Сигизмунда I, память о блистательных посещениях которой была жива в ее родном в Самборе… Вернее - стать царицей Московии, если, конечно, рыцарь, называвший себя чудом спасенным сыном русского царя, поднесет ей эту корону. Теперь же, когда корона Московии была обретена и утрачена, когда Марина потеряла всех, кого любила, все царства мира вызывали у нее лишь отвращение и боль. Она познала кровавую изнанку монаршей мантии, и душа ее была навсегда изуродована ожогом этой «отравленной туники»…
А все начиналось так красиво и утонченно, словно в старинном романе: старый парк в Самборском замке, ее любимая скамейка, благородный рыцарь у ног… Любила ли она его по-настоящему, умела ли полюбить по-настоящему в свои отроческие шестнадцать лет? Старшая сестра Урсула то и дело шептала на ухо: «Смотри, Марыся, как он влюблен в тебя, а он ведь и вправду может оказаться московский царевич! Ты будешь царицей, Марыся!». Марина ехала в Москву с радостью и любопытством. Двуглавый гербовый орел был вышит на ее пуховых рукавичках, изумрудная брошь украшала меховую шапочку. А какие на этой шапочке были перья, а какую чудную соболью накидку прислал ей влюбленный Димитр, после блистательного военного похода ставший-таки царем этой далекой и манившей своей непознанностью огромной страны! Счастливая девушка прижималась щекой к ласковому, нежному меху и грезила, беспрерывно грезила о своей будущей славе…
Слава?! Какое пустое слово! Оказалось, что оно ничего не весит, ну почти ничего! Меньше, чем зола от сожженных писем! Как быстро проснулась она, самборская гордая панна, ставшая московской царицей Марией Юрьевной, от своего золотого сна! Был невиданно теплый для Московии, почти жаркий май 1606 года, и накануне вечером царь Димитрий устроил в Кремле бал на польский манер. Играли польские музыканты, родовитая и худородная польская шляхта, съехавшаяся в Москву на свадьбу панны Марианны, упоенно танцевала мазурку. И сам царь Димитрий Иванович кружился в первой паре со своей молодой супругой.
А утром – страшный набат, крик, смятение, страх! В Кремль темной волной ворвались вооруженные люди и вероломно убили своего венчанного на царство властелина… Она, Марианна, спаслась только чудом! Мятежная чернь, подбиваемая вероломными боярами, стала резать поляков по всей Москве, и свадьба ее превратилась в кровавую бойню…
С тех пор Марина ненавидела колокольный звон. Она просто не могла его слышать, и всякий раз в ужасе зажимала ладонями уши. Ей казалось, что с этим звоном войдут ее убивать… Ее саму или тех, кого она любит.
Любит?! Уже - любила… Ведь все в прошлом.
Сестрица Урсула, как ты жарко и завистливо шептала, помнишь: «Ты будешь царицей, Марыся, самой прекрасной царицей на свете!». А она стала узницей, жалкой пленницей, и ей не вырваться из этой башни, разве что во сне! Все ее рыцари погибли: погиб Димитр, московиты надругались над его телом, сожгли несчастную, израненную, окровавленную плоть, а прахом выстрелили из пушки!
И тот, второй, который в Тушинском лагере под Москвой назвался именем Димитра с одобрения жадной до чужих земель шляхты и собравшегося вокруг нее разбойного сброда, а она, неразумная, согласилась на этот обман, чтобы отомстить… Хотя месть порождает только месть! Его не любила. Но, по крайней мере, этот умел красиво лгать. Она привязалась к этой лжи и научилась жалеть: он был так несчастен и жалок на своем шатком престоле…
Он тоже погиб, под Калугой. Тушинскому ложному царю отрубил голову крещеный татарин Петр Урусов, которого она, царица Марина, незадолго до этого по жалости и милости освободила из тюрьмы...
И третий, последний ее рыцарь, казацкий атаман Иван Заруцкий, до последней минуты защищавший ее и сына, умер на колу, в страшных мучениях. Каким мощным и хмельным вихрем ворвался в ее жизнь среди грязи и бесчестья разбойного Тушинского лагеря этот блестящий всадник! Как бесстрашно и бесстыдно взял он ее, словно не успевшую изготовиться к защите крепость с набега… Впрочем, она сама распахнула ворота своего сердца этому неотразимому завоевателю. Это была зрелая, греховная, страстная любовь, любовь-измена второму мужу-лжецарю с настоящим мужчиной, победителем, захватчиком, вождем… Господь укрощает гордыню сильных. Атаман Ян, как Марина любила называть его на польский манер, еще при жизни пережил крушение всех своих дерзновенных помыслов, а теперь разлучился и со своей возлюбленной в смерти.
«Нет больше ни в Речи Посполитой, ни в Литве рыцаря, чтобы вступиться за бедную Марину! Московиты ненавидят меня, Урсула! Видишь, чем обернулась моя земная слава? Отца моего уже нет на свете, а матушка, братья и сестры забыли обо мне! Соотечественники отреклись от меня. Я совсем одна, Господи! Господи, помилуй! Спаси меня, Дева Мария, Царица Небесная!»
Марина пала на колени, судорожно стиснула пальцами твердые зерна четок и стала читать молитву на розарии, как ее учили когда-то монахи-бенедиктинцы в Самборе. Нет у нее больше заступников, кроме пана Иезуса, Девы Марии и Отца Небесного! Никого больше нет…
Внезапно распахнулась дверь. К ней в каморку всегда входили без стука. Даже этот жалкий тюремный угол, давший Марине приют, был не своим, а чужим, ибо принадлежал чужбине. Вошла молодая монастырская послушница, недавно приставленная к ней для услуг, а, может, и для надзора. Эта девушка прервала беседу Марины с Богом: стала убираться, весьма бесцеремонно отодвинув узницу на узкую, жесткую кровать.
Обычно послушница не говорила ни слова, хотя в ее взгляде и менее искушенная в человеческой природе наблюдательница, чем Марина, легко заметила бы живое любопытство и сочувствие. Но на вопросы эта - то ли служанка, то ли тюремщица упрямо не отвечала. Наверное, ей запрещали говорить с заключенной. Но в этот раз девушка почему-то разжала уста и быстро тихо сказала: «Из Москвы ближний царев человек едет. Видать, за вами, Мария Юрьевна. Исповедоваться бы вам и причаститься. Может, ваш час пришел…».
Марина невольно отшатнулась, вжалась в холодную стену и представила, как завтра или уже сегодня ее будут отрывать от этих стен и тащить навстречу смерти. А, может, это избавление? Ведь там, на небесах, ее встретят маленький Янек и Димитр, и ее последний рыцарь – Ян Заруцкий?
С этой мыслью к узнице вернулась надежда и пришла крепость духа.
- Кому мне исповедаться? – печально и спокойно ответила она послушнице. – Здесь нет ксендза, а в вашу веру я не переходила…
- Даже когда царицей на Москве были? – не поверила девушка.
- Даже тогда.
- А сынок ваш?
- Его я позволила окрестить по вашей, восточно-греческой вере. Потому поляки и отвернулись от меня. Наша католическая церковь не простила мне Янековых крестин. Хотя, он Янек только для меня… Янек, мой мальчик. По святцам он – Иван, Ваня, Ванечка… Только на Москве его зовут Воренком. Звали.
Слезы сами навернулись на глаза. Нет, ей нельзя думать о погибшем сыне. Иначе она лишится рассудка. Хуже, она покажет своим мучителям слабость! Ни о чем нельзя думать… Только ходить от стены и к стене. И считать шаги. Ровно четыре шага. Как у карлика или у ребенка…
- Вы молитесь, Мария Юрьевна. Господь живую душу завсегда услышит! – вдруг убежденно и тепло проговорила послушница.
- Разве ты не ненавидишь меня? – удивилась Марина. - Меня все здесь ненавидят.
- На Москве, может, и ненавидят, а наши, коломенские, жалеют. Говорят, что вы несчастная. У вас сыночка убили, упокой, Господи, душеньку безгрешную...
Тут смелая девушка неожиданно совсем по-детски зашмыгала носом и прижала к глазам край своего посконного передника.
Марина закрыла лицо руками. Опять встало перед ней то, о чем она боялась и не хотела думать. Лицо Янчика в то страшное мгновение, когда его отрывали от нее. «Янек, мальчик мой милый! Мальчик мой несчастный…»
Послушница утерла слезы и вновь посмотрела на Марину с глубокой жалостью. Вздохнула, но ничего не сказала, и, понурив голову, пошла к двери.
- Как зовут тебя? – спросила ей вслед Марина, не надеясь на ответ.
Но девушка встрепенулась и ответила с охотой:
- В миру Аленкой Литвиновой звали. Меня сестры монастырские на постриг готовят.
- Я слыхала, что ваш монастырь был разорен в годину Смуты… Только это были не мои люди – даже если поляки. Я когда в Коломне у вас жила – грабить никого не позволяла. Ты должна об этом знать.
- Знаю, Мария Юрьевна. И иные здесь до сих пор так говорят, не страшась ни дыбы, ни темницы… Большинство, конечно, поробчее – те просто помалкивают, но лжей про вас не повторяют. Одни только холуи да подголоски воеводские в Коломне вас хают!
- Благослови тебя Господь, Хелена!
Послушница поклонилась, улыбнулась почти по-дружески и вышла.
Марина вернулась к своей прерванной молитве. «Panie Jezu Chryste, zmi;uj si; nad nami… Может, скоро настанет час моего избавления или смерти? Господь Всемогущий, заступись за меня! Пусть святой Ежи станет моим последним рыцарем!»




Глава 2.
Послушница Успенского Брусенского девичьего монастыря Алена Литвинова.

Алена Литвинова родилась дочерью коломенского дворянина, не богатого, но и не бедного, всю жизнь служившего московским государям за честь и за совесть, а не за имение. И ждала Аленку самая обычная судьба девицы честного дворянского рода: вышивала бы гладью, заплетала льняную косу до пояса, щелкала бы орешки, да, глядя от скуки в окно светелки, мечтала бы о счастье. Пришло бы время, и посватался бы за нее кто-нибудь из местных дворян, или молодой молодец, или почтенный вдовец. Вышла бы Аленка замуж, нарожала бы детишек… А со счастьем – это как Господь произволит!
Но пришла Смута. Когда сел царем на Москве хитрый и безжалостный Васька Шуйский, Аленкин отец усомнился в том, что свергнутый боярами с престола несчастный, над телом которого пьяная кровью толпа глумилась так люто, был лжецарем, бродягой, беглым иноком и расстригой Гришкой Отрепьевым, как полагалось считать теперь. В те времена многие задавали себе вопрос: «А ежели он и вправду был Димитрий Иванович, сын Грозного Ивана?» Но другие спрашивали об этом про себя, а дворянин Литвинов осмелился спросить вслух. Спросил в своем дому, за чашей, среди друзей и родни. И вопрос-то был задан как-то вскользь, словно нечаянно сорвался с губ, и никаких явных действий в защиту Самозванца или его вдовы, царицы Марии Юрьевны, Литвинов не принимал и даже не помышлял об этом… Однако все равно нашелся доносчик, снаушничал кому надо.
Может, донес на Литвинова кто-то из родни – польстился, черная душа, на небогатое, честно выслуженное его имение. А, может, и кто-то из холопов постарался – за мзду малую или из обиды. Только прознал воевода, что коломенский дворянин Литвинов сочувствует Гришке-Расстрижке, проклятому и убитому самозванцу. И закрутилось бесовское колесо. Пришли за Литвиновым ночью, выволокли силой, в одной рубахе, он даже с женой и дочерью попрощаться не успел. Мать Аленки как в ту страшную ночь в глубоком обмороке свалилась, так потом и слегла, занемогла с горя. А дворянина Литвинова не судить, не дознавать, ни даже пытать не стали. Не то было время. Просто – убили. Мешок на голову, старый жернов на шею - и в реку Коломенку.
Аленкина матушка вскоре Богу душу отдала. Имение Литвиновых в казну забрали, а дочке одну дорогу добрая родня настелила - в монастырь. Сестры строго ее держали, в трудах и впроголодь, и на постриг готовили. Но силой постричься не принуждали. Может, жалели – сирота ведь Аленка, только Господь ей заступа, а, может, и брезговали дочерью государева изменника… Поди пойми! В монастыре вообще, коли не молились, то больше молчали, а если и говорили о мирском, то обиняком, не напрямик. Одна Аленка всем правду в глаза резала – за то и на покаянии в холодной сиживала, и бита бывала, и работала вдвое против остальных – для пачего смирения. Грубели с годами труда нежные ручки дворянской девицы, а душа не смирялась, не покорялась. Дерзка была Аленка, ничего не страшилась. Вернее, научилась не страшиться. Поначалу-то страшно было до дрожи, до рвоты. Но она все повторяла себе, как от отца некогда слышала: «Трус от страха бежит, а смелый – идет на страх». И Аленка шла. Не для чего и не для кого было ей беречься. Одна на свете. Верила: Господь иных за смирение спасает, а иных - за правду! Авось, и ее в свой черед спасет. А правда и смирение как-то неловко вместе живут, словно супруги, меж коими любви нет, одно обязательство.
Когда самого Василия Шуйского с престола свергли и в монахи постригли, Алена решила, что это свершилось возмездие за батюшкину лютую смерть. Да куда там! Надолго смутные времена на Руси настали: второй Самозванец в Тушине объявился, и царица Мария Юрьевна его чудом спасшимся Димитрием признала. Одни в это верили, другие – нет. А третьи говорили, что раз Мария Юрьевна не просто царевой женой была, а венчанной на царство государыней, то она может себе любого мужа избрать и через то прав на царство не утратить. Стало быть, кто есть этот второй Димитрий – не важно. Важно, что царица его в мужья выбрала.
Только вот жены на Руси никогда не правили – и не по нраву была государыня, да еще не русской, а польской крови, и народу, и Думе боярской, и самой Православной церкви. Все чаще поминали матушку Грозного царя Ивана – Елену Глинскую, также из Литвы родом. Рассказывали, сколько через ее правление при малолетнем царе Иване бед было. И про то, как с женатым молодым боярином Овчиной-Телепневым-Оболенским спуталась, а старые роды боярские не уважала!
Так что не захотели на Москве царицы Марии Юрьевны, воровской женки, Расстригиной вдовы. Но и она права свои уступать не хотела – жила в Тушинском лагере, при втором Димитрии, когда тот осадой под Москвою стоял. А после Тушина и Калуги приехала Мария Юрьевна в Коломну, обреталась здесь в палатах кремлевских. Коломна – не Москва, здесь народ своим умом крепок и свою выгоду знает. Царица или не царица, водившаяся тогда с грозным казацким атаманом Иваном Заруцким, умела смирять разбойную вольницу людей своего воинственного любовника и не позволяла им «озоровать» в городе. За это коломенский люд был ей сердечно благодарен и – верил или нет - отдавал все почести как вдовой царице. Тогда Алёна ее, как и все коломенские, часто видела: Мария Юрьевна и на прогулку выезжала, и к горожанам выходила. Красавица она была необыкновенная, и одета не по-московски, не так, как у русских цариц принято, а в польское платье алого бархата с искрою, что на солнце, словно огонь вспыхивало. Сынишка был у Марии Юрьевны: совсем малыш, годиков полутора или двух от роду, круглолицый да кудрявый, с нею к горожанам выходил, забавно ступая слабыми еще ножками, за руку материнскую крепко держался.
Потом примчался в город Коломну казацкий атаман Ванька Заруцкий со своим удалым станичным воинством и увез Марину с мальчиком. И с тех пор про нее в Коломне разные слухи ходили да небывальщины. Узнали горожане, что полонили Марину в Астрахани, и для пущего ругания нарекли ее, словно разбойничью полюбовницу, Ворухой, а сына ее – Воренком. Заруцкого же Ваньку, последнего царицыного заступника, в Москве на кол насадили.
Прокатилась по земле русской Смута, оставила на месте многолюдных градов и цветущих сел – пепелища да погосты, на месте тучных нив – пустоши, белевшие мертвыми костями… Не стало в стране вековечного столпа, на котором зиждилось здание самодержавного государства – иссяк род царский, прекратился ток благородной крови от стародавнего Рюрика. Бояре московские, отчаявшись управить державой своим разумом (ибо каждый рвал царскую порфиру на себя), искали на московский трон человека, который укрепил бы своею верховной властью их произвол. Одно время даже вражьего выкормыша, польского королевича Владислава на трон прочили: присягали ему, крест целовали. Однако православный народ не дозволил латинянина и ляха! Торговые да посадские людишки деньгами на оборону скинулись, а кто победнее – поднялись с оружием, им нечего было на общее дело положить, кроме самой малой малости: своей непутевой жизни… Сыскался у Руси и воитель-заступник, молодой воевода князь Димитрий Михайлович Пожарский, который привел под Москву из Нижнего Новгорода ратных людей и выгнал захватчиков из златоглавой столицы.
Тогда-то пошумели вековечные дубы – боярские роды, пободались густыми кронами, да и избрали в цари отрока Михаила Федоровича, сына митрополита Ростовского Филарета, в миру – Феодора Никитича, боярина Романова, которого в монахи при злодее Годунове насильно постригли. Думали думные головы, что Миша де молод, умом не богат – будет сидеть на престоле тихо, в согласии с Думой и боярством. Впрочем, в народе поговаривали, что молодой государь еще себя покажет, умом-то он смолоду прост, да сердцем горяч. Известное дело, простому русскому люду в невзгодах и скудости его единое утешение: на доброго царя уповать!
И вот привезли низложенную царицу Марию Юрьевну из Астрахани с Воренком, сынком ее кудрявым, снова в Коломну. Да не в возке раззолоченном с лихими гайдуками на запятках, а в черной телеге, за угрюмым стрелецким караулом. Не палаты пышные ждали ее, а мрачная башня кремлевская. Здесь ее пленницей и держали, а сына вскорости силой отняли от нее, на Москву отвезли и там убили.
Однажды, когда Алена свершала послушание уже при Брусенском монастыре Успения Девы Марии, честная мать-игуменья вызвала ее к себе прямо из коровника, не дав рук отереть, и спросила прямо:
- Хочешь, дитя, за Ворухой ходить? В башне ее прибираться, еду ей носить?
- Почему я? Али иные побрезговали? – сдерзничала, по своему обыкновению Алёнка.
- Вестимо, девица, что твой отец за Самозванца пострадал. Полагаю, ты к вдове его сочувствие имеешь, будешь с ней добра. Так ли?
- Так… - отчаянно выдохнула Алёнка.
- Вот и ходи к ней, коли по воле, – решила игуменья и, оглянувшись по сторонам, добавила шепотком. – А мне одной докладывать будешь: что Воруха говорит, о чем просит, каков у ее тайный образ мысли и что замышляет?
- Откуда ж я, матушка игуменья, такие тайности узнаю?
- А ты расстарайся! Смотри, слушай да смекай. Глядишь, тебе за службу и благо будет… Велено нам из Москвы кого-то из сестер или с послушания к Ворухе приставить. Вот тебя и приставлю.
Дерзкая Алена едва ли не впервые в жизни почувствовала себя совершенно потерянной и даже не сообразила поклониться. Тогда игуменья, поднявшись из кресел, сама приблизилась к девушке, властно взяла за подбородок и пристально заглянула ей в лицо. Однако глаз (второй-то давно затянуло блеклым бельмом) у настоятельницы был не суровый, а скорее испытующий. И Алёна поняла: матушка игуменья не только желает иметь в башне свою соглядатаю, но втайне тоже сочувствует пленнице. По-христиански, по-женски, или еще как…
Противиться новому послушанию Аленка не стала, и принялась наведываться в башню каждый божий день. Любопытно было видеть знаменитую пленницу так запросто, словно любую из товарок по келье. Наблюдать, как она подолгу всматривается в крошечную полоску неба в зарешеченном окне, как тщательно расчесывает свои темные, шелковистые, тронутые серебряными нитями ранней седины волосы, как перебирает четки восковыми тонкими пальцами. Привыкнув не гнушаться работой и не брезговать человеческой грязью, Аленка помогала узнице во всем с искренней заботой. Только в разговоры с Мариной не вступала: боялась, что и у стен, тем паче у таких толстых, крепких да холодных, есть уши. И если она, ненароком вызвав пленницу на откровенность и сведав некую тайну, на нее не донесет, другие радетели найдутся.
Коломенский воевода князь Приимков-Ростовский, прозванный Кутюк, был, в общем-то, не злым и не жестоким человеком, и если кого ему приходилось губить, как незадачливого Алениного родителя, – то губил он по служебному долгу, без сердца и с душою сокрушенной. Однако имел он иной порок – был весьма жаден и прижимист. Тех денег, которые скудно отпускались из казны на содержание узницы, никто дальше окованного железом воеводского ларя и не видывал. Марину кормила из жалости игуменья Брусенского монастыря. Получив «на острожный хлеб Ворухе» пару медяков, Алена выходила скупиться в город, на базар. Если на сдачу оставалась полушка (6.), девушка была не прочь побаловать и себя. Особенно нравились Аленке коломенские сладости: здешние ремесленные люди были великие мастера готовить их.
Особенно часто захаживала она в лавочку к Грише Пастильникову, который, несмотря на молодые лета, слыл среди местных лакомок первейшим умельцем печь всяческие сладости. Аленка сладкое да вкусное с детства страсть как любила, и именно это себе повторяла, пока ноги, будто сами собой, несли ее по знакомой дорожке. Все не решалась признаться себе, что к молодцу и красавцу она спешит, а не к медовым пряникам и нежной коломенской пастиле. Протянет Аленка монетку, а молодой купец вдруг улыбнется приветно и отвесит ей даром в берестяной кулечек всяческих сладостей, да еще и с ласковой и шаловливой присказкой, от которой Аленка так и зардеется вся, даром, что смела нравом...
Потом, не доходя до башни, Аленка все в охотку и съест; а ведь думала сохранить, потешить бедную Марину... Съест, и только пальчики облизывает: уж больно в Коломне сладости хороши!




Глава 3.
Гриша Пастильников, коломенский посадский человек.

В лавке у Пастильникова было хорошо, словно в волшебной сказке. Всюду коробы деревянные, резные, а в них, на тряпицах цветных, затейливых, янтарная рассыпчатая пастила выложена. Брусничная, малиновая, медовая, ореховая, сливовая, ну и, конечно, всем пастилам голова – яблочная! Жил Пастильников прямо возле рынка, при лавке – в небольшой, опрятной, недавно срубленной из сосновых бревен избушке. Пахло там свежим деревом, яблоками и печениями разными, сладкими. А еще сад у Гриши был – почитай, два десятка яблонь, антоновка да титовка, развесистые, красивые, с тугими, душистыми яблочками. Однажды сиживала Аленка под этими яблонями на скамеечке, а Гриша тихо так, украдкой подсел рядышком. Рассказывал он ей, как пастила делается, и журчала его речь сладко да заманчиво, что, даже не вслушиваясь в слова, Аленка так и обомлела вся, слушаючи, размякла. Еще немножко – и легла бы затуманившаяся головка монастырской послушницы на молодецкое плечо… Едва спохватилась! Готовил Григорий пастилу из антоновских яблок. Иногда и титовские яблочки в дело пускал. Для крепости и цвету добавлял мед с яичным желтком. И, конечно, ягоды всякие… Такую пастилу в Москву, в палаты царские, отослать – не стыдно будет!
Гриша был третьим, самым младшим сыном в семье. Мать Гриши слыла знатной пастильницей, все сладкие секреты знала, и младшему открыла. Отец-то смолоду тоже пастильничал, а как малость денег скопил – бросил у печи с противнем да с квашней возиться, торговлишку открыл. Сперва коробейничал, затем лавчонкой обзавелся. Товар брал любой – умел угадать спрос и неизменно продать с выгодой. В Смуту большие деньги пошли к нему в руки… Какого только войска не повидала тогда Коломна, и всякому надобен был и корм для коней, и хлеб для людей, и деготь для колес, и много всякой разности. Со всеми Пастильников-старший дела вел, ни ляхами, ни разбойниками не брезговал. Хитер был Гришин родитель, всем умел быть необходим, потому никто и не тронул его, на купеческую мамону не позарился.
Когда прогнали ляхов из Москвы и установился наконец на престоле законный государь Михаил Феодорович, перебрался отец Гриши в златоглавую столицу, носившую еще на себе страшные язвы да увечья битв и пожарищ. Восстанавливалась престольная… На большом строительстве, вестимо, первыми не стены встают, а богатые барыши подрядчиков поднимаются! Проезжие люди сказывали – обжился в Москве коломенский торговый человек Пастильников, в боярские палаты вхож стал, уж и терем себе построил, и вроде как новую семью завел – живет во грехе с некой молодой вдовою, писаной красавицей… И то верно, зачем успешному да смелому мужу, в коем велика еще сила, старая венчанная жена?
Старшие братья Гришины были в отца – ухватистые да оборотистые, жадные до деньги и чуткие до удачи, оба вышли в купцы, переженились и зажили отдельными домами. Впрочем, не совсем отдельными – старшему прежний, большой пастильниковский дом отошел, при нем доживала и горемычница-матушка, утешаясь заботами о малышах-внучатах.
Самому Грише торговой смекалки и старания в делах тоже было не занимать, однако уродился он на свет мягким и совестливым: гнушался урвать, где плохо лежит, обобрать, обсчитать. «Это у тебя, Гришка, по молодости! – посмеивались братья. – Ничо, в лета войдешь – закрутеешь, волком станешь! Без этого на Руси в купецком сословии никак!»
Однако Грише об ином думалось – доказать хотел, что возможно в русской земле иначе ремесленные да торговые дела вести – по совести, по закону Божескому и человеческому, без утеснения слабых да бедных, без обмана, без потачки мздоимству воеводскому и беспределу приказному. Впрочем, пенять на братьев ему было нечего: подмогли они ему и свое дело основать, и лавочку справить – небольшую, да ладную.
Теперь Григорий остался сам за себя – вот и старался с зори до зари, сам и готовил, сам и продавал. Двух мастериц, правда, себе в помощь нанял, пастильниц опытных, в возрасте. Дела, вроде, ничего себе шли, а на душе неспокойно стало. С тревогой и срамом начал примечать за собою Гриша то, чего гнушался в отце да в братьях: волей или неволей здесь схитрит, там обвесит, туда нужному человечку подарочек занесет. Не спорится без этого торговлишка! Или это проклятие на ней, на торговле, такое?
Пастильников, как и многие в Коломне, знал невеселую историю сироты-послушницы Алены Литвиновой, и даже в мыслях не имел обидеть ее обманом ради потачки бесовскому сладострастию. Господь не простит... Да и сама не дастся, не их таких! Но и душою, и плотью необоримо тянуло его к этой бедно одетой, обещанной вечному безбрачию остроглазой девчонке с смугло-румяным от ветра лицом и огрубевшими от работы руками. Не только потому, что он умел разглядеть под холстиной да поскониной (7.) особенную красоту, горьковато-сладкую, как дикий мед, но и потому, что находил в Аленке ту черту, которую нипочем не хотел терять сам – честь…
Когда Аленка стала ходить в Башню, к заключенной Ворухе Маринке, любопытство крепко схватило Гришу за горло. Водилась за ним такая черта – все хотелось заглянуть в запретное… Ну, не то, чтобы до самого дна, а хотя бы с краешка, одним глазком! И вот теперь просто не терпелось ему узнать, как живется бывшей самозванцевой царице в ее мрачном узилище, молится ли она, или ворожит, сохранился ли в ней после всех невзгод разум, и ждет ли от кого помощи.
Сначала Аленка больше отмалчивалась на его осторожные вопросы, или пыталась перевести разговор на другое, словно бы отвести в сторону тянувшуюся от Григория к ней нить жгучего любопытства. Матушка-игуменья строго-настрого запретила ей рассказывать про увиденное в Башне. Однако Гриша знал, как своего добиться – недаром же торговый человек! Насупил брови, отвел взгляд в угол и всем своим видом изобразил холодность: «Не хочешь отвечать, мол, девица, так ступай себе, никто тебя не держит!»
И пала твердыня! Грише Аленка почему-то доверяла – так доверяют не раз травленные людьми звери тем немногим, кто дарил им крохи заботы, нежности и любви. Вздохнула она, и осторожным шепотком шепотом, недоверчиво озираясь по сторонам, начала рассказывать:
- Несчастная она, Мария Юрьевна. Одна-одинешенька осталась… Сыночка ее на Москве сгубили душегубцы-бояре… Она вроде как от мира после этого отрешилась! Все Христу-Богу молится, чтобы послал ей освобождение от мук…
- Отчего же Христу? – не особенно вежливо оборвал ее Гриша. - Она ведь колдовка, сказывают! Она бы лучше подвластные ей тайные силы призвала...
- Брешут злые люди про колдовство ее, а дураки - верят! – отрезала Алена, - Она христианской веры, только латинской, а не православной, как мы. Я ее молитвы уж и разбирать научилась. Говорит она: «Иезус Христос, моли за мене Ойца Небесного». Тут и переводить нечего, все понятно...
- Стало быть, она не ворожит? По черной книге или из памяти слова богопротивные не читает? – удивился Пастильников. И вроде как огорчился даже: ведь было бы так жутко и от того так занимательно, если знаменитая красавица оказалась бы еще и ведьмой!
- Нет у нее никаких книг, кроме Священного писания, - Алена выглядела почти обиженной, как если бы в отступничестве от веры обвинили ее. – Писано оно на латинице, но молитвы она читает по-своему, по-ляшски. Это нашего же, славянского корня язык, хотя гнусавый и шепелявый, но при привычке разуметь можно. На шее у нее бусы висят, с крестом, так она те бусы в руки берет и каждую бусинку гладит. А потом молитвы читает.
- Может, бусы эти – суть колдовской амулет?
- Нет. Для христианской молитвы они. Четки. По ним и наши молитвенники читают.
- Жалко тебе ее, Маринку, Алёнушка?
- А тебе, Гриша, разве нет?
- И мне жалко! – признался Пастильников. – Коли заточили ее, то, стало быть, так и надо, вины на этой Маринке великие… Но сыночка ее, дитя безгрешное погубили – зачем?! Кому от ребеночка угроза, кому в убийстве этом корысть? Слушай, Аленка, что тебе скажу! Государю нашему молодому, Михаилу Федоровичу, детоубийство это великими бедами отольется! С Бориской Годуновым он им себя сравнял.
- Молчи лучше про то, Гриша, а то, не приведи Господь, услышит какой радетель, донесет! – послушница горячей ладонью зажала Григорию рот. Он схватил ее руку и, сам не отдавая себе отчет, что делает, поцеловал эту натруженную узкую ладонь:
- Стало быть, ты за меня боишься, Аленушка?
- Боюсь… Если что с тобою… - опустив глаза и зардевшись призналась Аленка, а потом вдруг смело глянула на него в упор и шаловливо рассмеялась:
- Кто ж меня тогда сладостями разными угощать-то станет?
- Благослови тебя Господь, золотое сердечко! – сказал Пастильников и решительно привлек ее к себе за плечи. – Я тебя за это всю жизнь любить буду. Коли была б ты мирская, а не монастырская, сказал бы тебе: «Выходи за меня замуж. И проживем вместе – ладно да мирно». Не дворянского я роду-племени, как твой батюшка был, но человек посадский, честный, при ремесле и собственном деле, кой-какую деньгу скопил. Жить будешь в достатке, а где не достанет – трудами пополним! Не пожалеешь.
- Нельзя мне за тебя идти, Гриша, – поникла головой Аленка, и в ее смелых глазах вдруг блеснули слезы. – Я ведь – невеста... Невеста Христова!
- Но ты же, Аленушка, пострига не принимала…
- Послушница я, ты знаешь. Скоро постриг приму. Да и нет мне дороги из монастыря в мир. Я – государева преступника дочь. Вернее, люди так говорят… А ты меня знаешь, Гришенька, я никому так говорить не попущу! Не ровен час, попутает лукавый – так врежу кому из обидчиков!! В мир выйду – точно в остроге сгину. Да и ты со мной пропадешь, коли судьбу мою разделить захочешь.
- Не бойся, Аленушка, а за меня держись – не пропадешь! Авось да не сгинем! – беззаботно, весело сказал Григорий, хотя, чего греха таить, проскользнул в ту минуту холодный червяк сомнения. – А вот что! Коли совсем невмоготу станет - увезу я тебя отсюда далеко-далёко, в чужедальние края, где ни единая живая душа про тебя не знает! И будем мы жить-поживать да добра наживать, и, даст Господь, детишек растить...
- Где ж такая чужая сторонка сыщется? – с сомнением вопросила Аленка. - Есть ли вовсе такая страна на Божьем свете, где лихие начальники, богачи-кровососы да доносники не обидят бедную сироту?
Гриша неопределенно пожал плечами. По всему выходило – права Аленка: люди-то – они везде люди, и правят ими грех и порок, только в каждой сторонке – на свой манер…
А она, внезапно окрепнув голосом, продолжала:
- И то верно люди сказывают: на чужбине и хлеб горек! Не след православному человеку с родной земли уходить, какие бы беды и неправды здесь не чинились! Не знаю слов, как сказать, только не честно это... Вон, атаман Иван Исаич Болотников, помяни Господь его душу, не с Руси, а на Русь через тридевять земель добирался, чтобы за Божью правду да за простых людей здесь постоять!
- И где сейчас сей Болотников-заступник, Аленка? – справедливо заметил Гриша. – Глаза ему повынули, а самого - под лед! Где ратники его, ратоборцы твоей правды? По полям кости их белеются…
- Стало быть, считаешь, не бывать правде в мире? – вспыхнула мятежная послушница.
- А в чем суть правда, Аленка? Чтоб резать ее прямо в глаза каждому надутому бурдюку с деньгами али кровавому кату, а после на дыбе корчиться? Или в том, чтоб жить по-людски, труждаться, дело свое да дом свой обзавести, детишек народить, внучат дождаться…
- Так и зверь живет!!! – отчаянно выкрикнула Аленка. Она хотела еще что-то сказать, горячее да обидное, да только не повернулся язык обидеть Гришеньку, любимого… Слезы сами собой брызнули у нее из глаз, она подхватила свою корзинку и выбежала из лавки. Григорий успел, правда, по давнему своему обычаю сунуть ей сладости в тряпице. Взяла, не побрезговала. Стало быть, съест по дороге. А съест – обрадуется, ибо бабий вкус лаком. А коли обрадуется – непременно простит! Слезы-то девичьи – что Божья роса…




Глава 4.
Возвращение в прошлое: замок рода Мнишков, Самбор, 1604 год.

В сон Марины опять приходила старшая сестра Урсула…
Снилось, как будто сидят они, кажется, в Марысиной спальне в Самборском замке, и Урсула расчесывает сестренке волосы. Ласково водит частым гребнем, тихо перебирает шелковистые пряди, а сама напевает тихонько старинную песенку:

Если бы я пташкой да лететь умела,
Я б тогда в Силезию к Ясю прилетела!
Сиротинкой бедной на плетень бы села –
Глянь-ка, мой коханый: люба прилетела!

А потом вдруг как дернет за волосы – со всей силы! Он боли и неожиданности Марыська пронзительно вскрикнула. От своего крика и проснулась…
Как это говорят московиты: гладко стелет, да жестко спать. Верно говорят. Старшая сестра Урсула гладко и старательно выстелила жесткую каменную постель Марысе. Заснуть ей на этой холодной постели уже скоро – вечным сном…
А вот судьба самой Урсулы сложилась завидно и счастливо. Сестрица не искала сказочного принца крови и королевских почестей на чужбине, она умела мыслить на редкость практично и крепко. Знала, что богоспасаемой Речью Посполитой на деле властвует не король, избираемый Сеймом по произволу шляхты, а кучка богатых и влиятельных магнатских родов, покупающих и продающих голоса горластых шляхтичей, как им заблагорассудится. Урсула вышла замуж за князя Константина Вишневецкого, двоюродного брата могущественного магната князя Адама из Брагина. Вишневецких, «гордовыйных, крутонравных» выходцев с вольнолюбивой и вечно бунтующей Украйны, Польша почитала и боялась; терпела даже православную веру, которой упрямо придерживался старший князь Адам. Муж Урсулы, Константин, впрочем, был католиком: молодое поколение Вишнивецких политично выбирало господствующую в стране религию.
Мнишков тоже считали в Речи Посполитой пришлыми. Их род происходил из Великих Кончиц в Чехии, предки Марыси рождались, жили и умирали подданными Императора Священной Римской империи Германской нации. Но дед Марианны, или, проще – Марины, или еще проще, для домашних - Марыси, Николай Мнишек, бежал из своего моравского поместья в Польшу, подальше от гнева императора Фердинанда. Суть его рокового проступка перед «римским цесарем» из Вены хранилась в тайне, отец никогда не рассказывал об этом.
Зато сам вельможный пан Ежи Мнишек достиг на новой отчизне высоких постов воеводы Сандомирского, каштеляна Радомского, великого коронного кравчего и пятикратного старосты. Спесиво покручивая длинный седеющий ус, он любил рассказывать домочадцам и гостям иную семейную легенду, благоговейно передававшуюся в их роду между поколениями. Легенда эта гласила, что Мнишки – не чета худородной польской шляхте, а благородством крови выше даже магнатов, ибо они происходят от самого Карла Великого - повелителя стародавних франков Шарлеманя, первого императора Священной Римской империи!
«Наш августейший предок, панове, правил не воеводством каким-нибудь захудалым, не малым швабским графством, каких множество, - внушительно надувал толстые багровые щеки пан Ежи. – Под его скипетр склонились все европейские земли! Это уж после, когда на престоле уселась разная немчура, которая великому Карлу седьмая вода на киселе, Священноримская цесария оскудела и развалилась. Вот ежели бы цесарский трон по праву крови занимали мы, Мнишки…»
Сестрица Урсула относилась к похвальбе отца снисходительно – кто же в Речи посполитой не возводит ствол генеалогического древа к какому-нибудь герою древности?! Раз уж какой-нибудь пан Мускальский с пеной у рта доказывает, что его прародителем был сарматский вождь Муска, почему бы Мнишкам не поискать родни повыше?
А вот у мечтательной Марыси – младшей дочери пана Ежи – седые семейные предания кружили горячую темноволосую головку. Горделивые мечтания бурно волновали ее кровь и смущали сны. «Я буду королевой, воссяду на троне в золотом венце и горностаевой мантии!», - с детства твердила Марыся. Старшие посмеивались, но с видимым оттенком одобрения. Польский король и великий князь литовский – лишь первый из шляхты, законы не воспрещают ему жениться на шляхтянке, так почему бы знатной и прелестной девице из рода Мнишков не стать в один прекрасный для семьи день его супругой?
Но Марыся в своих мятежных юношеских мечтаниях видела себя даже не королевой Речи Посполитой, подобной знаменитой красавице Боне, а еще выше – императрицей. Императрица Мария из рода Мнишков, потомков самого Карла Великого, как красиво и заманчиво это звучит! Словно торжественно звенят во всю медную грудь колокола сказочной далекой столицы, приветствуя молодую повелительницу…
Вот только в каких землях ей править? – смиряя крылья мечты, говорил разум. Трон Священной Римской империи занят, на троне Речи Посполитой прочно сидит Сигизмунд III, да продлит Господь его дни… Что же ей еще остается, где сыщется ее волшебное королевство?
О Московии Марыся тогда не думала. Далекая, непонятная страна, где, как рассказывали старшие, долгие годы правил тиран по имени Иван, или, по-польски - Ян. Этот безумный монарх убивал своих подданных, рубил головы, сажал на кол, а иных ради забавы бросал на растерзание диким медведям. «Страшные, жестокие, варварские нравы!», - в притворном ужасе закатывая глаза, приговаривали матушка, вельможная пани Ядвига Мнишек из древнего рода Тарло, и сестрица Урсула. А отец шумно сморкался и презрительно басил: «Дикая страна!». Марыся из приличия поддакивала, но никак не могла смекнуть, в чем же заключается особенная дикость нравов московитов? Ведь в Речи Посполитой осужденные на смерть так же корчатся на кровавых колах… А магнаты, травящие собаками провинившихся холопов, не очень-то отличаются от этого московского Яна с его медведями!
Разве только от леденящих душу историй о несчастных женщинах, которых, по московским законам за истинные и мнимые преступления закапывали по голову в землю или опускали под лед, впечатлительная Марина по ночам тряслась от страха… В тревожном полусне пуховая перина вдруг начинала давить ее, словно тяжкий саван жесткой земли, и бедняжка лихорадочно вскакивала, пугая весь дом отчаянным криком: «Ах, снимите с меня землю, снимите!!»
И все-таки прошло всего несколько лет, и она согласилась ехать в Московию, чтобы стать в этой земле новой царицей… Зачем? Она же знала от отца, от людей, что жены московских царей слишком часто кончают жизнь в узилище, покинутые всеми, похороненные заживо…
Но царевич Димитрий, думала тогда Марыся, он же совсем другой – благородный, нежный, сильный, настоящий рыцарь, хоть и сын «тирана Ивана». Он никогда не обидит доверившуюся ему панну! Пока будет жив…
Ах, Урсула, умная холодным разумом и опасно проницательная старшая сестрица, ведь это с твоего письма, отосланного отцу в Самборский замок все и началось! Пан Ежи, пораженный внезапными новостями, много раз читал это письмо вслух жене и детям в большой пиршественной зале. И внимательнее всех внимала ему пятнадцатилетняя Марыся, бредившая принцами и императорами. От охватившего ее необъяснимого душевного волнения она, глупая честолюбивая девчонка, все дергала тогда пышную бархатную скатерть с длинными кистями… Помнится, даже оторвала одну! А пан Ежи читал торжественно и громко, как принято только произносить молитвы, и даже слуги и челядь сбежались на его голос:

«Хочу поведать вам, дорогие мои родители, и вам, братья и сестры, о дивной, таинственной истории, что приключилась в доме князя Адама Вишневецкого, коего верным вассалом и родичем является супруг мой Константин. Есть у князя Адама слуга, что оказался вовсе не слугой, а сыном ужасного тирана Ивана, царя Московии, чьи страшные дела известны всей Речи Посполитой. Поначалу ни князь Адам, ни супруг мой Константин нимало не подозревали о том, что слуга этот окажется впавшим в несчастье принцем. Он молод, хорошо воспитан, образован, с манерами шляхтича, и князь Адам даже подумал, что такой человек не похож на слугу и нанялся к нему, только будучи в крайнем несчастье и без средств. Но в Речи Посполитой немало нищих шляхтичей, которые за честь почитают служить магнатам («В наших краях, известно, кинь камнем хоть в пса – попадешь в шляхтича!», - прервав декламацию, проворчал пан Ежи).
Потому князь Адам не стал расспрашивать молодого человека о его родословной. Истина открылась случайно, когда слуга сей тяжело заболел и лежал без сил на одре недуга. Он умолял призвать к нему православного священника, дабы исповедоваться и причаститься. Князь Адам, как вам известно, склоняется к православию, и потому исполнил просьбу единоверца.
На исповеди слуга рассказал, что он московский принц Димитр, младший сын тирана Ивана, чудом спасшийся от приспешников нынешнего царя Московии Бориса. Священнику, а после и князю Адаму Димитр показал золотой нательный крест, на коем было вытеснено имя «Димитрий». Он уверял, что вместо него в граде Угличе убили другого ребенка, а сам он был отвезен неким врачом, подданным аглицкой королевы Эльжбеты, к далекому северному морю, где и скрывался от коварного Годунова в монастырях. Так прошло много лет, и спасенному принцу помогали многие добрые люди, чьих имен он не хочет называть. Ныне же он решил укрыться от царя Бориса в землях Речи Посполитой и просит у князя Адама помощи и защиты.
Верить ли сему, не знаю, дражайшие мои родители, братья и сестры, но князь Адам и супруг мой, князь Константин, верят беспрекословно. Вскоре вы сами будете иметь возможность увидеть принца Димитра, ибо князь Адам и князь Константин намерены привезти его к вам, в Самбор. О дальнейшем вам напишет мой супруг.
Ваша любящая и покорная дочь, княгиня Урсула Вишневецкая».

- Необыкновенная история! Воистину явленное миру чудо Божье! – воскликнула богомольная пани Ядвига. – Если только это окажется правдой…
- Ах, матушка, этот слуга, сразу видно, и вправду переодетый принц! – возбужденно подхватила с другого конца стола Марыся, хоть было и предерзко с ее стороны перебивать старших.
- Может, принц, а, может, и ловкий мошенник, который обвел вокруг пальца доверчивого князя Адама… Наш Адам, как и все схизматики, не семи пядей во лбу! - развязанно заметил средний из сыновей пана Ежи, дерзкий и самолюбивый Станислав.
- Если они едут сюда, то мы вскоре сами сможем увидеть этого Димитра! – веско заключил пан Ежи. - На все воля Божья, дети мои, на все воля Божья… Урсула – умная девочка. Она радеет о благе нашего дома. Вишневецкие не зря везут сюда этого Димитра. Подле его фортуны может подняться и счастье рода Мнишков. Московия обильна землями и пахотными холопами! Если этому принцу посчастливится вернуть себе престол, а мы окажемся в удачный час рядом с ним… Допустим, к примеру, принц влюбится в одну из наших дочерей? Скажем, в Марысю? Чем она не хороша? Станет владычицей Московии!
- Я? Королевой? – в смятении переспросила Марыся, и щеки ее залил стыдливый румянец. – Не может быть! (Но глупое сердце ее пело: «Может быть! Может быть! Конечно, так и будет!» Ах, если бы знала тогда пятнадцатилетняя наивная девочка, что вожделенное Московское царство станет ей тюрьмой, а скоро и могилой!).
- Это все бредни, отец, типа твоей вечной сказочки про Шарлеманя! – недоверчиво скривился пан Станислав, все чаще осмеливавшийся перечить главе дома Мнишков. – Кто же посадит этого бродягу, бывшего слугу, на московский трон? На этом престоле крепко сидит Годунов!
- Кто?! Вот ты и посадишь, когда я повелю тебе взяться за саблю! Мы! Речь Посполитая! Наше шляхетное войско! – воинственно выкрикнул пан Ежи, стукнув кулаком по столу. – Тогда Московия будет другом и Литвы, и Польши, а не нашим врагом, как ныне, и все ее богатства откроются для нас на вечные времена!
- После кровавого тирана Ивана и коварного узурпатора Бориса Годунова в Московии воцарится благородный король-рыцарь, обязанный нашему шляхетству… Уж мы сумеем взыскать с него за услуги! – поддержал отца старший сын, Николай, правая рука отца, отличавшийся расчётливостью и крепкой хваткой к хозяйству.
- А наша Марыся станет королевой этого московского короля! – весело засмеялся третий сын, юный Сигизмунд, сам названный в честь короля Речи Посполитой.
- Почему Марыся? Почему не я? – обиженно вмешалась в разговор одна из дочерей, хорошенькая Бася, еще подросток.
- Мала еще! В куклы пойди поиграй! – с деланной суровостью прикрикнул на Басю пан Ежи. - А лучше посиди и почитай из латинской грамматики или из древних авторов. А то целый день по всем коридорам только твой топот и слышен!
- Еще медведя на охоте не убили, а уже шкуру его делят! – не отступал скептик Станислав. – Ишь, раскудахтались! Посмотрим, какого бродягу привезут к нам Вишневецкие! Кто докажет, что он и вправду – принц?!
- Если сам князь Адам поверил этому Димитру, то он и вправду – принц! А ты не смеешь унижать такими словами этого благородного юношу, братец! – в запальчивости воскликнула Марыся, бросаясь на защиту предположительного Димитра с такой горячностью, будто он уже стал близким ей человеком.
- Ага, принца-то еще везут, а Марыська наша уже влюбилась! – съехидничал брат. – А вдруг он окажется кривой, прыщавый и некрасивый? Ты не подумала, сестренка?
- В кавалере должно быть прекрасно не лицо, а душа, помыслы и стремления! – пылко парировала Марыся, почему-то совсем не испугавшаяся шутливых угроз Станислава. Уж она-то заранее знала, что Димитр – красив… ну, по крайней мере очень интересен собою!
- Выхватить из-под Годунова московский престол – куда как прекрасное стремление! – буркнул Станислав. – Особенно если с помощью наших польских сабель! Мы много воевали с Москвой, и все эти войны дались нам большой кровью…
- Скажи просто: ты боишься идти на войну, мой храбрый братик! – хихикнула Марыся.
- Станислав Мнишек ничего не боится!! Но ссориться с московитами только из-за того, что Вишневецкие хотят всучить нам какого-то сомнительного бродягу…
- Князь Адам известен своим легковерием на всю Речь Посполитую, - неохотно признал пан Ежи. – А зять наш, Константин, повторяет все, что скажет князь Адам. Нет им обоим веры и у меня. Сам все проверю, сам этого бродягу прощупаю, каждую косточку ему перетряхну… Слышите, сам, а вы - молчите!!!
Пан Ежи снова треснул по столешнице так, что зазвенели серебряные кубки на подносе)
- Тряси ему кости, муженек, да не перестарайся! – в семейных спорах пани Ядвига старалась не уступать мужу (пусть помнит, что она рода Тарло, а Тарло богаче и знатнее Мнишков!), а оказывать ему разумную поддержку. – И не забывай, что признанный московский принц нам больше выгоды и удачи сулит, чем разоблаченный бродяга! Вспомни, что сам только что говорил о новых землях и мужиках, а ведь нам еще дочкам приданное готовить, замуж выдавать!
С этими словами мать так выразительно и великодушно посмотрела на Марысю, что та вдруг совсем смутилась и, видимо от этого, оторвала от скатерти еще одну кисточку. Видя это, засмеялись другие сестры, потом – братья. И даже тучный пан Ежи в конце концов раскатисто захохотал, придерживая широкими волосатыми ладонями объемистое брюхо с таким довольным видом, будто уже держал в руках Московское царство. Один Станислав мрачно хранил молчание. Он как будто предчувствовал еще тогда, что эта безумная затея с «московским принцем» принесет роду Мнишков только беды и страдания…
Ах, несчастные, ах, легковерные, принц он или нет – это совсем не важно! Важно то, могла ли Московия принять с Запада государя-рыцаря, пусть благонамеренного и смелого, но глубоко чужого ее огромной, мощной, неистовой и в то же время охваченной вековым сном душе! Теперь, в башне Коломенского кремля, Марина понимала: не могла, не приняла и не примет никогда.
Но тогда, под кровом отеческого дома, юная, жадная к жизни и не знавшая ее Марыся упивалась безумными мечтами.
В этом горьком мире, наверное, есть то, что страшнее неволи и безысходности. Это расплата за несбывшиеся мечты.
А смерть – не страшная. Она – желанная. Она – свобода…
***
Каким она увидела Димитра впервые? В тот необыкновенный день, когда в Самборском замке все замерли в ожидании и томились от мучительного, невозможного, расцвеченного самыми невероятными фантазиями любопытства… В тот день (о, Господь Всемогущий, как тяжело это вспоминать сейчас, в Башне, когда от стены до стены – четыре шага, а в сердце – ад!) Марыся и Бася почти не отходили от большого, с цветными стеклами, стрельчатого окна в приемной зале. Они знали, что сейчас приедет старшая сестричка Урсула, с ней – князь Константин Вишневецкий, а, может, и сам князь Адам, а с ними, а с ними… А с ними тот самый молодой господарчик, которого даже недоверчивый пан Ежи с недавних пор перестал называть бродягой, а пани Ядвига зовет «принцем и будущим владыкой Московии».
Марианна все утро провертелась перед зеркалом, загоняла покоевых панн (8.) то за душистой пудрой, то за особенным гребешком для ее густой шелковистой косы… В конце концов она так сама собой осталась довольна, что залюбовалась собственным отражением, задумчиво подперев щеку кулачком. А Бася – наоборот, обиженно надула губки и демонстративно отвернулась. Во-первых, ей не дали нарядиться в платье сестрицы Урсулы – синего бархата со шлейфом и пышными рукавами, сказали, что мала еще, младше Марыси. А, во-вторых, или, скорее, в-единственных, Марыся была слишком хороша собой и затмевала Басю.
Стоял на редкость теплый март 1604 года, снег уже растаял, весенний воздух будоражил кровь и кружил голову, и Марысе отчаянно хотелось, чтобы «молодой московский господарчик» оказался красивым, статным, смелым и добрым, настоящим рыцарем, и влюбился в нее.
Вот они появились… Беседуя, идут через двор замка. Сейчас поднимутся по парадной лестнице, надо быть наготове. Отец, сестричка Урсула со своим князем Константином (князя Адама почему-то с ними нет!)… А вот и он, вот он – «молодой господарчик»! Одет в простую венгерку, улыбается, сдержанно кивает в ответ пану Ежи… Марина отчетливо помнила, как Бася закричала: «Марыся, смотри, у него большущая бородавка под глазом! Да не одна! Другая - на носу!».
Марыся, не сумев скрыть легкого разочарования, подумала: «И, правда, бородавки… Не так уж он красив. Невысок, плохо сложен. Кажется, одна рука короче другой – когда ходит, это видно». Но его лицо, приветливое, серьезное и немного печальное одновременно, было словно озарено изнутри светом спокойного достоинства и неведомым образом располагало к себе. «И улыбается галантно, по-рыцарски! Почти как братишка Станислав, Сташек… Только когда он не язвит, а говорит приятности, - утешилась Марыся. – А вот усов не носит, а жаль. Сташек говорит: «Какой же рыцарь без усов?!»».
Вслух же она сказала:
- Бася, у нашего покойного короля Стефана Батория бородавок было еще больше...
- Откуда ты знаешь? - фыркнула Бася.
- Видела на портрете, да и матушка рассказывала.
- А может, тогда он сразу незаконный сын короля Стефана, а не тирана Ивана? - захихикала неугомонная сестричка.
- Откуда ты взяла эту отвратительную сплетню?! - рассердилась Марыся.
- Бородавки пересчитала! - съехидничала Бася. – Будет у тебя бородавчатый муж, а у меня – другой, красивый!
Она была явно разочарована «московским принцем».
- Не смей, Баська! У него лицо хорошее. Грустное только… - заступилась за гостя Марыся.
Бася показал сестре язык и отошла от окна. Она уже потеряла интерес к московскому гостю. А вот Марыся, напротив! Что-то тянуло ее к этому таинственному молодому человеку. Быть может, именно тайна…
Марина всегда любила разгадывать тайны. Даже в конце своего страшного пути она не могла отказаться от этого занятия. Только теперь у нее оставалась лишь одна неразгаданная тайна – зачем она пришла в этот жестокий и несправедливый мир, потеряла всех, кого любила, и оказалась здесь, в Башне, заживо погребенной…

Димитр (так его называли в речи Посполитой) еще плохо говорил по-польски, но Марыся быстро научилась его понимать. Как и всем в Самборском замке, он показывал ей золотой нательный крест – главное доказательство своего царского происхождения. На этом кресте действительно можно было различить затейливую буквенную вязь, свидетельствовавшую о том, что он принадлежал (или принадлежит?) царевичу Димитрию Иоанновичу. Димитр уверял, что этот крест еще в младенчестве надела ему на шею матушка – царица московитов Мария. Он рассказывал об этом так искренно и просто, что, слушая его, невозможно было усомниться в происхождении креста.
Следуя совету многомудрой супруги, пан Ежи Мнишек крепко тряхнул «молодого господарчика» при встрече. Хитро прищурившись, он все выведывал и расспрашивал, чуть ли не поминутно дергал «московского гостя» за спутанные нити воспоминаний и слов, будто пытаясь поймать его на разоблачающих противоречиях. Но ни одна из этих нитей не оборвалась. И дело было даже не в уверенных и немногословных речах «молодого господарчика», а в том, как он произносил эти речи, в исходившей от него горячей, скрыто страстной, уверенной силе.
Марианна всем своим юным естеством почувствовала: этот человек вправе мстить Годунову, он выстрадал это право давно и тяжко. Но понять до конца природу этой мести она не могла, как бы не была благорасположена к молодому гостю. Порою ей казалось, что с таким холодным рвением, рассудочным и разумным гневом за себя не мстят. Пожалуй – за очень близкого человека, за лучшего друга, за брата… Но потом и это сомнение рассеялось. Гость поведал, что его названого брата, маленького мальчика по имени Ванюшка Истомин, убили вместо него в Угличе. Они были так похожи, так дружны, и царица-мать целовала их обоих перед сном…
Так рассказывал мнимый сын почти сказочного московского тирана, и все в Самборском замке верили ему. Должны были верить. Слишком обширные и заманчивые просторы, обильные хлебом и холопами, распахивались для шляхты за его сутулыми плечами.
Сначала Марианну редко оставляли с Димитром наедине. Пан Ежи, игравший с гостем, словно старый матерый кот со своей добычей, не собирался обнаруживать тайных намерений относительно дочери и «московского господарчика» до тех пор, пока пришельца не поддержат король и вельможные панове-братья в Кракове. Пусть этот сумасброд, князь Адам Вишневецкий, у себя в Брагине катал Димитра на колесницах и называл императором, это все причуды магната, не более! В жилах Мнишков течет кровь самого Карла Великого, и породниться они могут только с признанным королем Речи Посполитой московским принцем, а не с самозванцем на престол.
Пока же Димитр гостил в Самборе, а хозяин замка щедро принимал гостей из Кракова, и с особым почетом – папского нунция Клавдия Рангони. Дочкино же жадное девичье любопытство глава семейства Мнишков до времени умел держать в узде: пусть панна Марианна отплясывает с гостем мазурку, если в замке соберется шляхта, и ласково улыбается ему, но не более. Никаких разговоров наедине, и тем паче – никаких встреч за пределами замка!
Но стремление Марианны к этому некрасивому, но удивительно обаятельному молодому человеку, так похожему на героев романов, оказалось сильнее, чем все отцовские запреты. Димитра, словно романтичный рыцарский плащ, окружала тайна, и Марысе отчаянно хотелось заглянуть под ее покров.
Она исподтишка наблюдала, выжидая удачного мгновения – в своем роде она тоже была хищницей, умевшей рассчитывать свои грациозные движения. И однажды удача улыбнулась ей. Когда отец был занят важнейшей беседой с папским нунцием, широкое облачение которого к тому же закрывало пану Ежи обзор, Марыся сумела ненароком выскользнуть из зала следом за вышедшим под небо Димитром.
Московит задумчиво прохаживался по стене замка и пристально смотрел вдаль, как будто хотел различить за холмами и лесами свою далекую родину. Марыся тихо подошла к нему, с трудом сдерживая бешеную скачку сердца под корсажем, и встала рядом. Он рассеянно обернулся к ней:
- Ясновельможная панна, вас прислал ваш батюшка, или вы осмелились придти сами?
- Сама… Почему же «осмелилась», принц?
- Потому что в моей стране молодые девицы благородного сословия не так вольны, как в Речи Посполитой. Беседовать наедине с мужчиной вот так – об это они даже не могут помыслить!
- Они сидят у вас взаперти? И никуда не ходят?
- Отчего же взаперти? Однако выйти со двора без сопровождения «мамки», так у нас называют особенно доверенную воспитательницу, и слуг, у нас считается со стороны молодой девушки верхом дерзости, панна Марианна. Если только она не холопка… А уж засматриваться на мужчин – упаси Боже!
Тут Димитр негромко рассмеялся, и Марысе показалось, что он даже слегка подмигнул ей, совсем по-мальчишески.
- Не скажу, что у нас все особенно по-иному, мой принц, - чтобы скрыть смущение, она изобразила церемониальный поклон. - Но мы все же принимаем гостей, танцуем на балах, ездим в город и на охоту. Вы сами видели!
- Я видел, панна Марианна, и даже не единожды имел честь танцевать с вами.
- Вам понравилось танцевать со мной, принц?
- Вы прекрасно танцуете, панна. Но у нас на Руси говорят, что пляска – дело скоморошье.
- Кто такие эти…. Ско-мо-ро-хи?
- По-вашему – комедианты, панна. Их у нас презирают, хотя и зовут в благородные дома для веселья.
- Стало быть, я – комедиантка? – Марианна не на шутку рассердилась, вскинула тонко очерченные соболиные брови, нахмурила лоб, закусила губы.
Димитр снова рассмеялся – на сей раз ласково, по-дружески, и немного печально. Он вообще всегда смеялся по новому, не переставая изумлять Марысю.
- Все мы, панна Марианна, в большей или меньшей степени комедианты на подмостках жизни. И я… Но вас я не осмелюсь так называть, ясновельможная панна. Вы слишком юны для того, чтобы играть роль, вы только овладеваете этим искусством. Но вы здесь – своя, а я – чужой. Я еще не привык к здешним обычаям, хоть и жил некоторое время в Литве…
- В замке сиятельного князя Вишневецкого. Как слуга! - не без родового ехидства Мнишков добавила Марианна.
- Я был слугой, панна Марианна, это так, – нимало не смутившись, ответил Димитр. – Но все мы – слуги Божьи.
- Все мы служим Отцу Небесному, пану Иезусу и Святой Матери Католической церкви… У нас в Речи Посполитой благородный шляхтич может служить магнату. Но это не пристало принцу. Зачем вы так уронили себя, мой принц?
- Я был беден и одинок, панна.
- Но отчего вы так долго скрывали свое царственное происхождение?
- Вы знаете отчего, ясновельможная панна. Я вынужден был спасать свою жизнь от ищеек злодея Бориски Годунова по нашим северным монастырям. После я бежал в Украйну, к буйным и воинственным запорожцам, а оттуда - в Литву…
- Знаю, знаю принц, вы столько рассказывали нам о ваших бедствиях! – нетерпеливо воскликнула Марыся. – Но, быть может, есть еще то, о чем вы умалчиваете? Знайте, у нас говорят, что рыцарь должен быть чист перед Дамой, а вы – рыцарь, я уверена! Скройте свою тайну от батюшки, но поведайте мне. Я так люблю все таинственное и волшебное!! Ой, что я говорю, вы сочтете меня любопытной девчонкой, принц! Поверьте, я не такая! Я вас не предам…
- Вы еще не знаете, что такое предать, панна Марианна. Вы так молоды. Вы никого не предавали, и никто не предавал вас. Я же пришел к вам из царства смерти. Мне надлежало умереть. Вместо меня умер мой крестный брат. Возможно, вместе с ним я сам умер наполовину.
- Вы говорите загадками, мой принц…
Димитр молчал, и во взгляде его ей впервые почудилась тьма. Но не тьма зла, а тьма недосказанности. И Марианна вдруг задрожала от страшной догадки: ей показалось, что этот человек живет за другого, не за себя самого. Но кто этот другой?
- Вы и вправду сын тирана Ивана, мой молодой господарчик? – бесцеремонно от переполнявших ее чувств переспросила она. – Поверьте, даже если вы иной, я все равно буду вас всегда очень-очень…
Девушка совсем смутилась, опустила взгляд к круглым носкам своих бальных башмачков и пролепетала чуть слышно:
- Я хотела сказать, я никому не скажу…
Димитр усмехнулся холодно и, как показалось Марысе, даже враждебно.
- Я сын государя Всея Руси Иоанна Васильевича! – твердо и зло проговорил он. – Ваши сородичи величают моего батюшку тираном. И я не держу на них зла. Моего державного отца я не помню, но в людской памяти он был грозен! Даже моя матушка боялась своего супруга пуще смерти.
- Ваша матушка еще жива, мой принц?
- Она в далеком монастыре под неусыпным надзором. Ее постригли в монахини под именем Марфы. Я тайно проник к ней однажды. Она благословила меня на бегство в Украйну и Литву.
- Она благословила вас просить на чужбине помощи? Против своих? – снова не удержалась от вопроса пылкая Марыся.
- Что такое чужбина, ясновельможная панна? Что такое отчизна? Отчизна изгнала меня, а чужбина приютила. Какую землю мне любить? Порой я сам не знаю, кто я. Русский? Украинец? Литвин? Поляк? Я – бездомный странник, ветер над полем, прекрасная панна. Но если судьба будет ко мне благосклонна, это ветер вернется в Московию ураганом!
- Когда вы возвратите себе престол ваших предков, то снова обретете и родину, и дом, и своих людей! - уверенно сказала Марыся.
Димитр изысканно и церемонно, как польский кавалер, склонился перед Марианной. Поднес ее руку к горячим и жестким губам, тихо спросил:
- Вы поможете мне в этом, прекрасная панна? Вы будете со мной в моих нынешних исканиях и в моей победе, которую я прошу у Спасителя?
Дыхания у Марыси вдруг не стало, словно корсаж сдавил грудь не китовым усом, а железным обручем. И все же она выдохнула, тихо-тихо, словно ветерок тронул озерную гладь:
- Я люблю вас, мой принц…
Кажется, благородным девицам в Московии, которые носа не смеют высунуть из своих скучных покоев без занудной бабки и дюжих мордоворотов, такая смелость совсем не понравилась бы!



Глава 5.
Возвращение в прошлое – Углич, 1591 год

У Ванюшки Истомина была странная и зловещая судьба: его взяли в царские покои Угличского Кремля для того, чтобы он погиб за другого – за своего крестного братца, царевича Димитрия Иоанновича. Но тот, кто после назвал себя перед всем миром чудесно спасшимся царевичем Димитрием, порою сам путался в своих хрупких детских воспоминаниях, оборванных тем кровавым днем… Может быть, это не Ванятка Истомин лежал в тот страшный день в крови, со свистом вырывавшейся из перерезанного горла, а он сам. Ваня же Истомин живет вместо него, согревая на груди, словно цареубийственный клинок, жажду мщения и справедливости. Димитрий мучительно и неудачно искал в своей памяти выход, как в тягучем и томительном сне.
Он привык к ходульной и гордой осанке царственного изгнанника, как некогда научился быть незаметен и сливаться с толпой. Он умел с величественной простотой сказать: «Я Димитрий Иванович, сын государя Всея Руси и единственно законный наследник»… Но каким именем назовет его Ангел Хранитель, унося его душу к Престолу Небесному – Митенька или Ванюшка?
Память рисовала ему порой страшные картины: мертвый мальчик, одетый в тяжелые дорогие ткани, с яхонтовым «ожерельицем» на шее, скрывающем страшную рану, лежит в деревянном гробу в церкви, у самого алтаря. Стоит над ним, точно в последней страже, дядя его – Афанасий Федорович Нагой. Другого же мальчика, испуганного и заплаканного, но живого, спешно, тайно, ночью, увозят из Углича, пока коршун Годунов не прислали из Москвы дьяков-подьячих для разбирательства да палачей для пытки...
Уже после Борис Годунов велел называть невесть откуда взявшегося претендента на московский престол беглым монахом Гришкой Отрепьевым. Димитрий не мог сказать, заведомо ли лукавил хитроумный узурпатор, или по ошибке дознались до этого имени Борисовы ищейки. Но он хорошо знал настоящего Григория Отрепьева – этот расторопный и ловкий человек действительно немало помог ему в свое время. Семейство небогатых галичских дворян Отрепьевых тайно сносилось с боярином Федором Романовым и другими знатными особами, ненавидевшими Годунова за худородие и властолюбие, и подсобляло Димитрию в те лихие годы, когда он прятался по верным людям да по монастырям. Уже тогда понял он: боярам, затаившим высокомерную родовую злобу на «татарича, опричника» Бориску Годунова, недосуг гадать: царевич ли Димитрий ли он взаправду, или ловкий человек, или восставший из гроба дух Димитрия. Он нужен им, как кистень руке разбойника – свершить лихое дело. Потом же кистень выбросят за печку, а править станут сами. Только это уж «дудки вам!», как говаривал некогда развеселый предводитель артели скоморохов, с которой скрывавшемуся Димитрию довелось постранствовать по печальнице-Руси.

***
…Как же все было добро и светло в начале его жизни, единственном счастливом времени, о котором он помнил! Два мальчика играли на широком дворе, щедро освещенном солнцем. Совсем рядом катила свои могучие волны Волга-река, и здесь, около царских палат, отчетливо чувствовалось ее дыхание – мощное, но ласковое, благосклонное. На ступеньках деревянного царицыного терема посиживала их нянька, Василиса Волохова, и звонко лузгала орешки, то и дело поправляя застившую глаза пегую прядь. Неряхе и лентяйке няньке хотелось спать, она совсем разомлела под солнцем и смотрела за мальчиками вполглаза. Да и что с ними может случиться в этот мирный, ясный день, когда сама вдовая царица Мария Федоровна приглядывает за детьми из окошка, а во дворе полно дворовых и холопов?
Щуплые светловолосые мальцы были так похожи друг на друга, одеты в одинаковые опрятные кафтанчики и мягкие сапожки, что челядь порой путала их. Бывало, что раздраженное: «Ванька, не вертись под ногами, мешаешь!» - доставалось по ошибке царскому сыну Димитрию. За такое пороли, но беззлобно и не сильно: знамо дело, недолго и попутать! Даже нянька путала…
Безошибочно одного от другого отличали только царица и кормилица, да еще царицыны дядья и братья. Недавно мальчики, подражая взрослым побратимам, обменялись нательными крестами, чем названый брат царевича очень гордился. Теперь у него был золотой тонкий крест с затейливой вязью вырезанным на нем именем «Димитрий», а у царевича – простой, медный.
Вдовая царица Мария, узнав об этой шалости, поначалу разгневалась, да и дядья-дедья-Нагие недовольно хмурили брови, но царевич не позволил отнять подарок у названого брата. Мальчик был строптив и гневлив не по годам, весь в отца.
Но потом с царициным дядей окольничим Афанасием Федоровичем Нагим в тихий Углич из Ярославля принесло по торговому, а скорее по хмельному делу его старого знакомца аглицкого купца Еремку Горшего, иначе - Джерома Горсея. За ставленными медами местного происхождения и привезенной гостем ароматной мальвазией под пироги с волжской осетринкой Афанасий Нагой, став спьяну обидчив, пожаловался:
- Видишь, Еремка, я тому мальцу, царевичу, внучатому племяшу моему, жизни не пожалею! Наша ж в нем кровь, Нагая… А он, оголец, хоть росточком с мой сапог, «псом» меня намедни обидно облаял! Весь в батьку, Ивашку Грозного, не к ночи будь помянут…
- Why пёсом? – икнув, рассеянно полюбопытствовал англичанин.
- Так чего удумал царевич Митька-то! – многословно пояснил Нагой. - Малому Ваньке Истомину, молочному братцу своему, крестик свой нательный подарил, червонного золота и хитрой работы. А Ванька-то ему на шею свою медяшку повесил – поди пойми, кто царевич, а кто холоп! Я Ваньку-то за шкирку сгреб и хотел царевичев крестик силой отнять, а Митенька тут кулачки сжал, ножкой затопал, и кричит мне: «Не тронь брата моего, пес!» Так и остался Ванька при золотом кресте, а сам царевич, значит, при холопском…
- Так это есть отлишно, very good! – восхитился Горсей.
Нагой набычился:
- Ты, Еремка, не заговаривайся! Как двину сейчас по аглицкой твоей роже, тут-то и будет: «Вери гуд!»
- Вы не так сумели меня понять, my dear lord, I am sorry! - извинился Горсей, - Вы сами говориль, что маленькому prince угрожает… как это сказать?! Bloody danger… Большой напасность… С тех пор, как у власти при не-дью-ждни tsar Федор установилься злодзей Boriska Hodunow!
- Великое несчастье нам в том Бориске. Видит, змей, в Митюше, малом дитяти, для своей власти беззаконной угрозу! Молимся непрестанно Христу и Богородице, чтобы уберегли мальца! - перекрестившись, ответил Афанасий Федорович.
- Молиться – very gantle way! Но нашей Пре-свья-той Lady нам нужно делать немного помощи! - англичанин лукаво усмехнулся и потер гладко выбритый подбородок.
Окольничий Нагой в ответ дернул себя за бороду и, вздыхая, заметил:
- Да чем тут поможешь? Велика власть у Годунова… Каждый день дрожим…
- Little boy…. Молодой малшик, который играет с prince, очень есть на His Higheness… Как это будет сказать? Расхожий… Прохожий… God damn your bloody language!!! Похожий! - воскликнул англичанин. – Это есть God`s hand, Божий воля! Они сделали очень хороший change с крестами!
- Чего уж хорошего? Отдали щенку золотой крест цены немалой, а у царевича на шее медный болтается, как у мальчишки дворового!
- Боль-тае-тся… What the hell is that? А, I’ve got it! Пусть медни крест больтается дальше у princе, - посоветовал хитроумный Горсей. - Prince пусть будет одет как нищий, а нищий одет как prince! У нас была такая story c little prince Edward, сын наш mighty king – мо-ще-ный король - Хенри, - пустился в объяснения Горсей. – Once он надевал на себя some sheеt, совсем дерьмо платье… Royal Guard брал его за один нищий, and His Highness got a boot!!! Young Edward получаль сапогом под королевский зад! Оh, my dear бой-арин, old bady, это был адский история! Сейчас я буду тебе рассказать…
- Слушай, мало ли что у вас там было? – потеряв терпение оборвал многословного «аглицкого гостя» Афанасий Федорович. – Недосуг мне нынче байки твои слушать, все одно сбрешешь! Ты давай по делу сказывай, чего удумал? Подменить, что ли, царевича этим мальцом Ваняткой мыслишь?
- Да, да! Все подменять! Change крест, change «ма-ли-етс», change prince!! – восхитился догадкой своего высокого собеседника Горсей, - Когда воровские люди будут делать bloody harm… зело зло нашему dear little prince, они будут считать за него другой малшик! And they would stick a wrong pig, будут колоть неправильный поросенок!
- Э, ты слова-то выбирай, пивной бурдюк! – Нагой резко одернул дерзостного собеседника. – Это кто тебе тогда «правильный поросенок»? Его царское высочество царевич Димитрий?!
- Yes, that is damn right!!! – просиял англичанин, не вполне уловивший смысл грозных речей окольничего. – Little prince Димитрий есть наш поросенок! Мы не будем давать вор Boriska делать ему зело зло, мы будем его спасать!
- Не приведи Господи такого искушения, - вдруг, невольно содрогнувшись от ужасной мысли, размашисто перекрестился Нагой. – Дитя невинное за Димитрия нашего злую долю примет! А наследнику царства Московского, сыну Грозного, после в холопском обличье скрываться? Кто его признает? Кто явит его народу православному? Жалко Ваньку Истомина, да участь царевичева, глядишь, и горше выходит!
Горсей раздумчиво отхлебнул меду и, наполнив им обе щеки, не спешил глотать. Нагой знал, что это означало у «аглицкого гостя» усердную работу хитрого ума.
- А, может, не выдадут Святые Угодники? – попытался отступить осторожный Афанасий Нагой. – Не поднимется у Бориски подлая рука на душу младенческую, безгрешную?
Горсей торопливо сглотнул и резко наклонился к Нагому, обдав его запахом вчерашнего перегара и нынешнего хмеля.
- Злодзей Boriska хочет вся власть себе, бой-арин! – зловеще прошипел он. – Сей вор будет убивать не один – один тысяча мальшиков, если они вставаль на его дорога! Я тебе говорил, ты решай!
Афанасий Нагой не ответил. Он сидел, потупив очи в землю, и только широкая ладонь его нервно комкала и мяла холеную, русую с частой проседью бороду. Как ни хмелен был Горсей, он понял, что разговора больше не будет: дядя вдовой царицы сам определит учесть каждого из этих двух мальчиков, беззаботно бегающих по двору взапуски. Горсей, об этом, видно, даже не узнает.
«Я только указал один из путей, как спасти великое, пожертвовав малым, - подумал англичанин, успокаивая совесть, засвербившую, словно зубная боль, - Надо всем воля Божественного Провидения! Что бы не случилось, да будет воля Его!»
***
Окольничий Афанасий Федорович Нагой, старейшина и предводитель своего рода, сделал выбор. Ванюшка Истомин получил не только золотой крест, но и дорогой воскресный наряд царевича, чтобы ходить в нем к обедне. Димитрий на такую перемену нисколько не обиделся: он очень любил своего названого брата, а с простеньким медным крестом на шее чувствовал себя гораздо лучше, чем с золотым, который если обронишь - заругают. Впрочем, переодеваться в скромный ванькин кафтанец маленькому царевичу не пришлось. Дядя уехал, а матушка-царица с няньками, как видно, что-то напутали: оба мальчика ходили теперь одинаково нарядные, словно братья! По настоянию хитроумного англичанина мальчики даже спали в одной светлице. И учились они вместе, и сказки на ночь нянька Волохова рассказывала им одни и те же. А царица-мать Мария Нагая ласково целовала на ночь обоих.
Порой она смотрела на Ваню Истомина с особенной, совсем не царской виноватой, жалкой бабьей улыбкой и ласково гладила его по голове, почти, как собственного сына. Ваня был сиротой, и эти материнские ласки царицы трогали его до слез. Мальчик и не подозревал, что за ними стоит чувство вины, и радовался, что ему выпало такое невиданное счастье.

- Ванятка, а Ванятка… – сонно позвал, натягивая на себя соболье одеяло, маленький Димитрий. – Слышь, а мамонька тебя снова «Митенькой» назвала, а меня «Ванюшкой»… Смешно-то как!
Ванюшка тихонько засмеялся в ответ:
- Мы теперь, Митюшка, с тобой и вправду братья-близняшки!
- А знаешь, Ванятка, маменька плачет часто. Голову рукой подопрет, задумается, словно вспомнит что, а потом слезами как зальется…
- Это ничего, братец, - рассудительно заметил Ваня, - бабы они завсегда плачут, даже царицы…
- Она еще странное говорит… - продолжал царевич, - Словно за себя и за меня боится…
- Что говорит?
- Ох, Митенька, изведут нас злые люди… Ох, изведут… - запричитал царевич, подражая голосу матери.
- Ты не бойся, братец! – уверенно сказал Ванятка. – У тебя стражи – вон сколько! Небось, не пропадешь…
***
Стражи в угличских царских палатах действительно было много. Вооруженные бердышами дворовые бдительно стерегли ворота, сторожа с колотушками обходили двор ночами, густо гавкали на цепях огромные зубастые кобели. Но только они одни, хвостатые, не умели торговать своей верностью – и вдовая царица прекрасно понимала это.
Засланных или купленных царским шурином Борисом Годуновым соглядатаев на дворе хватало. Царицыны дядья и братья подозревали в наушничестве всех или почти всех – и няньку Волохову, и старшего сына ее, нескладного рябого недоросля Осипа, и постельницу Марью Колобову, и кормилицу Арину Тучкову… На кого положиться в беде? Плетутся козни, сжимается удавка, о каждом слове царицы и ее сродственников доносят в Москву, Годунову.
Что государь Федор Иванович искренне любит своего младшего братика Митеньку, сомневаться не приходилось. То пряников медовых пожалует с царского стола, то пришлет виноградов-ягод, проложенных в корзинах опилками, чтоб не прели, то игрушек затейливых, немецкой работы… Однако последний дурачок на паперти и тот знал: царь-батюшка умом некрепок, сердцем робок, нраву слишком тихого, словно не царь, а чернец. Всем царский шурин боярин Борис Годунов заправляет с сестрою своею царицею Ириной Федоровной. Ирина не беременела долго, но теперь вот ребенка ждет. Да только какой приплод от хилого царя Федора будет? Если ребенок и родится, то проживет, видно, недолго, прими Господь душу младенческую… А кому тогда престол московский перейдет, как не царевичу Димитрию Иоанновичу, живой ветви от могучего древа-тамаринда Московских Рюриковичей? Так-то оно так, да змей Бориска Годунов не дремлет. Вот недавно странная немощь с царицей Марьей приключилась: волосы у нее стали выпадать, с лица она спала… Состоявшие при ней дядья Андрей и Афанасий, да братья Михаил с Григорием не знали, что и делать. На счастье «друг нелицемерный» Еремка Горсей помог: зелье какое-то дал, царица и поправилась.



Глава 6.
Сэр Джером Горсей, слуга Ее Величества королевы Елизаветы Английской.

Управляющий конторой аглицкой Московской компании сэр Джером Горсей у себя на родине (где его фамилия произносилась как «Хорси») носил рыцарские шпоры. Однако в сановитой боярской Московии никто не поверил бы что торговыми делами может заниматься человек высокого происхождения – шпоры пришлось снять. Звал он себя попросту – «гостем», купцом, и действительно поставлял вечно воевавшим с кем-то московитам порох, оружие огненного боя и «белое» (9.), медь, а заодно и любимые сладкие заморские вина и всякие тонкие вещицы для услаждения вкуса к роскоши. Дядья и братья Нагие догадывались, что их закадычный друг Еремка Горший занят на Москве и тайными делами совсем иного рода. Однако так уж повелось у служилых людей: «Свою службу справляй, а в чужую – не мешайся». По крайней мере, пока видимого ущерба московским государям от услужливого и вездесущего англичанина воочию видно не было. А что тайно – то Бог ведает, не человеки!
Старый всезнайка дьяк Андрей Щелкалов, тот открыто почитал «гостя Еремея Ульянова Горшего» доверенным лицом королевы Елизаветы и, пуще того, соглядатаем этой проницательной рыжеволосой бабы в короне. Англичане с недавних пор слишком настоятельно дознавались про русские городки на Белом море и, прежде всего, про Архангельск. Свежа была еще память про то, как в лете от Христа 1553-м милостиво принят был на Москве Грозным царем мореход Ричард Ченслор, которого пригнало ветрами куда-то к Николо-Карельской обители.
Предприимчивый англичанин, открывший для своих соотечественников загадочную страну Московию так писал о цели своего путешествия: «Когда наши купцы заметили, что английские товары имеют мало спроса у народов и в странах вокруг нас и что эти товары, которые иностранцы когда-то на памяти наших предков настойчиво разыскивали и желали иметь, теперь находятся в пренебрежении и цены на них упали, хотя мы их сами отвозим к воротам наших покупателей, а между тем иностранные товары дают большую прибыль и цены на них сильно поднимаются, некоторые почтенные граждане Лондона, люди большой мудрости и заботящиеся о благе своей родины, начали раздумывать между собой, как бы помочь этому тяжелому положению. Им казалось, что средство удовлетворить их желание и изжить все неудобства имеется налицо, ибо, видя, как удивительно растет богатство испанцев и португальцев, вследствие открытий новых стран и поисков новых торговых рынков, они предположили, что могут добиться того же самого, и задумали совершенно новое и необыкновенное морское путешествие». С тех пор и зачастили на Русь аглицкие гости с выгодной торговлей да с пытливыми взглядами…
Царь Иоанн Васильевич приказал дружить с Англией. Гость Еремка Горший при Грозном царе в палаты кремлевские был вхож, и в качестве наперсника государева преуспел: Иоанну Васильевичу аглицких невест сватал. Это при живой-то жене Марье Федоровне, ну да сердце царева – в руце Божьей! Но, помог Господь, родила царица Марья Грозному сына. Ту-то аглицкие невесты все на нет сошли. Не понадобились больше. Одна, Гамильтониха (10.), сказывали, уже до Польши добралась, да там и остановилась. Настигло ее в пути известие о смерти Грозного. Скончался государь как раз перед тем, как новгородских волхвов, напророчивших ему близкую кончину, хотел в кипятке сварить. Не дались ему волхвы! Шептались на Москве, крепко в баньке попарился державный душегуб, после в шахматы с тем самым Годуновым играть сел, и вдруг взял – и помер.
Когда воссел на престол отцовский тщедушный и болезненный Феодор Иоаннович, далекий от всех земных дел, Годунов сначала был благосклонен к Горсею. Однако потом «Lord Boris Theodorowitch», как называл царского шурина угодливый англичанин, узнал о тайных и явных сношениях английского посланника с Польшей, и отправил его подальше от царских палат, в Ярославль. Но от Ярославля до Углича – дорога недальняя, а добрый служилый человек в неудаче унывать не станет, вот и приклеился аглицкий гость к семейству Нагих, а особенно сошелся с Афанасием Федоровичем.
Дабы сочувствия сыскать (от него к дружбе – дорожка еще ближе, чем от Ярославля до Углича) Горсей плакался Нагим, что на Москве его отравой извести хотели. Сам он, якобы, чудом избежал лютой смерти, но его повар, дворецкий и слуга погибли от яда в страшных мучениях. У слуги, Агация Даскера, дескать, двадцать нарывов и болячек на теле открылось, кровью изошел бедняга, а сам сэр Джером спасся только тем, что имел при себе склянку знаменитого венецианского териака, коим отраву и поборол.
- Yes, my lord, - говорил сэр Джером Афанасию Нагому, - Бог чудом сохранил меня, хоть я и готовился отдать ему my poor soul – мой худой душа!
- Эх, друг Еремка, - с тяжелым вздохом отвечал Нагой, - Как бы и наши души на Божий суд не призвали! Злодей Бориска силён в ядах: говорят, царя Иоанна Васильевича он со сподручником своим, князем Бельским, отравил. Что ему жизнь невинного дитяти, сестры моей бедной или нас многогрешных?
- Смерть играет совсем хитрый игры, - раздумчиво заметил Горсей. – Злодзей Boriska Hodunow ныне зло-у-мышь-льят на маленький prince и вашу queen Mary… А ведь смерть злого tsar Ivan спасаль queen Mary от ее собственный смерть!




Глава 7.
Вдовствующая царица Мария Федоровна (Нагая).

Царица Мария не желала своему покойному венценосному супругу Царствия Небесного, и никогда не молилась за упокой его души. Даже когда в храме служили положенные панихиды по «усопшему государю нашему Иоанну Васильевичу», стояла молча, не по-женски жестоко сжав еще молодые и сочные губы, навсегда оскверненные насильными лобзаниями злодея. Она знала наверняка – в аду будет душегубец, в котле огромном кипеть с подручным своим Малютой Скуратовым и с псами проклятыми - опричниками!
Марью Нагую приневолили за старика похотливого идти. Была она просватана за молодого боярина, знатного, веселого и красивого, люб был ей жених, и дело уж к свадьбе шло… Но прознал Грозный царь, сластолюбец, про красоту Марьину. Место на пуховой перине подле него по ту пору как раз пустовало, а пустоты такой государь долго не терпел. Дядя Афанасий, окольничий, доверенный посол государев в Крыму, случившийся на Москве по службе, тоже «помог»: так племянницу царю расхваливал, что старый греховодник ни о чем ином и думать не мог! К государеву доверию рвался Афанасий Федорович, к сидению почетному в Думе боярской. Даже отец дочь родную легко на поругание выдал, прежнюю помолвку порушив. Про то же, что Грозный к той поре шесть жен и бесчисленных полюбовниц кого в могилу свел, кого в дальний монастырь заточил, никто и не мыслил. Бабья судьба на Руси испокон веков такая была: горе горькое при муже мыкать. В царских же зятьях – знамо дело, почет и богатство!
Марья до сих пор обливалась смертным потом и вскрикивала криком, когда во снах память возвращала ее в день, когда ее, словно девку дворовую, поставили перед Грозным царем. Иван был сух, желт, жилист и согбен, одет во все черное, словно монах-черноризец, и за монашеский же посох цеплялась его крепкая, чуть подрагивавшая рука. В щелястом зловонном рту редко торчали желтые зубы – старик стариком! Только глаза горели зло, молодо и страшно – словно два индийских камня-карбункула. Государь хищно впился взглядом в лицо Маше, и она почувствовала, что этот взгляд проникает глубже ее враз побледневших румяных щечек и лазоревых глазок – в самую глубину ее немудрящих девичьих мыслей! Вдруг взгляд карбункулов стал сальным и бесстыдно уперся и в ее высокую грудь, опять же без труда проникнув под тугой парчовый летник и даже под нижнюю рубаху… А потом Бог смилостивился над Машей, и когда царь протянул к ней свою цепкую когтистую длань, она, даже не вскрикнув от ужаса, закатила глаза и как подкошенная рухнула на пол. Пока отец с дядей поднимали сомлевшую красавицу, Грозный уже все решил. «В Кремль ее свезите, в палаты мои, - сказал деловито, словно о купленном мешке красного товара. – Была вашей, теперь моей будет».
Так и стала она царицей. Венчал их царский поп Никита, давний поверенный в блудных делах царя Ивана. Многие венчание это не признавали: нельзя было на Руси даже царям столько раз венчаться. Но все же не позорным развратом взял ее государь, под венцом стояли – и на том единое спасибо ему, мучителю! Сколько у него прежде женщин несчастных перебывало, из родов богатых да знатных, а жили в грехе, словно девки зазорные.
Маша дрожала от страха и отвращения, когда царь прикасался к ней. Ее тошнило то ли от подступавшего к горлу беспредельного ужаса, то ли от острой отвратительной вони нечистоплотного старика, от его потных рук-мучительниц, слюнявого жадного рта, сальных жидких седых волос и козлиной бороды. Когда брал он ее, насильно, властно, по-молодому, словно свою вещь, она крепко зажмуривала глаза и пыталась представить себе прежнего жениха. Не получалось – то было светлое, радостное, а это – темное, ужасное. Потому, наверное, Марья тайно и безутешно плакала, когда, насытясь ею, царь Иван почивал рядом.
Но он умел бдить даже во сне, ничто не укрывалось от его безжалостного знания, даже тихие слезы эти. «Будешь реветь далее, Машка, собакам своим скормлю! - как-то обыденно и ровно пообещал он. - Уразумела?» Маша, к изумлению своему, не испугалась. Чего ей было псов, тварей Божьих, бояться, после того, что люди с нею сделали. Ну сожрут… И только!
Но плакать с тех пор она перестала: почувствовала, что понесла, надо было плод свой, дитя безвинное, нерожденное, от зла оберегать. Когда забрюхатела, стало легче, царь оставил ее в покое. Поначалу все невест аглицких искал, Машку княжну Хантингскую (11.) да Гамильтониху Аньку, а потом, когда сынок у Марьи родился, даже сватовство свое оставил. После же и вовсе ослабонил ее - прибрала царя Ивана смерть костлявая, отправила давать отчет Царю Небесному и держать ответ перед сонмами душ, безвинно загубленных! Грех это, конечно, но Марья очень радовалась тогда. Жива она, и царева вдовица, да при сыне-малютке, и не тронет ее никто!
Царице пришелся по душе Углич: маленький, тихий, с большими тенистыми садами, где так сладко пахло по весне яблоневым цветом. Здесь было легко и свободно, особенно поначалу, когда царский шурин, боярин Годунов, ненадолго оставил ссыльную царицу и ее «приплод» в покое. Углич был не местом ссылки, а вотчиной, удельным княжеством, пожалованным царем Федором Иоанновичем своему младшему брату.
Москва осталась далеко – и слава Богу! Марья ощущала себя жалкой пленницей в кремлевских палатах. А здесь, на волжском приволье, голова кружилась от неожиданной свободы. Братья и дядья рядом, в обиду не дадут, сынок Митенька с ней… Что еще нужно вдовице, которая чудом избежала лютой смерти или монастыря?
***
Кремлевская неволя вернулась к ней, когда в Углич нагрянул дьяк Михайла Битяговский, новый правитель дел земских, наушник Годунова.
День был обычный, покойный. Царица тогда только что вернулась из церкви, от обедни, в палатах дворовые люди на стол накрывали – от скуки Нагие трапезничали обильно, со многими переменами яств и питий. Братья уже неспешно вели беседу за ранней чарой крепкого смородинового меда. Марья Федоровна с кормилицей Ариной Тучковой с высокого крыльца смотрели, как Митенька с друзьями во дворе играет, забавляется. И Ванюшка Истомин, уже переодетый в одежду царевича, был тут же, от Митеньки в двух шагах. Царевич смеялся, смеялись игравшие с ним мальчики... На душе вдовой царицы от этого звонкого смеха было радостно, и думалось украдкой: «А вдруг обойдется?»
Не обошлось.
За воротами раздался властный окрик: «Открывайте, сонные тетери, челядь Нагая, от царя Феодора Иоанновича посланный начальный человек со товарищи!». Так кричать мог только тот, кто имел право – уж в криках-то русский люд всегда разбирался! Дворня переполошилась, забегала, бросились за приказом к боярам: что делать-то, отпирать ли, не будет ли хуже? А царица только побелела вся, обомлела и, где стояла, на ступени крыльца опустилась, слова как в бесчувствии. Кормилица Арина побежала за водицей, чтобы госпоже в лицо плеснуть. На шум братья из трапезной спустились – сильные, крепкие, мордатые, таких не напугаешь! Дядя Афанасий Федорович в тот день опять из Ярославля рыжего Еремку Горсея, гостя аглицкого, в дом привез. Еремка тот, с иноземными лекарским снадобьями знакомый, первым нашелся, что делать, и вдовой царице под нос какой-то пузырек с вонючей солью сунул. Тут-то речь к Марье Федоровне и вернулась. «Господа дядья и братья, милые, - запричитала она, - Митеньку моего не выдавайте, Митеньку! Приведите его ко мне скорей, люди добрые… Никому не отдам!!!».
Поспешно привели царевича, оторвав его от игр, а за ним, в двух шагах, увязался и Ванюшка Истомин, брат его названый. Увидев их вместе, столь похожих друг на друга, Еремка Горсей только замотал головой и языком зацокал. «My dear lord, - быстро сказал он Афанасию. – Пусть второй малшик счезнет… Поспешно, поспешно! Immediately!».
- Убрать Ваньку с глаз, стало быть? – переспросил Афанасий Нагой, сам изрядно ошалевший.
- Так, my lord, ви-ер-но… Человек от tsar Федор не должен его увидевать…
Афанасий наконец собрался с решимостью и дал знак слугам. Дворовые тотчас ухватили Ванюшку Истомина за ворот кафтанчика и ревущего, не понимавшего, чем он провинился, уволокли в людскую.
- My lord, человек из Москвы не должен меня здесь увидевать too, - быстро шепнул Горсей на ухо Афанасию. – Я имел свои дела с злодзей Boriska Hodunow. И не очень хороший дела, my lord. Спрятывайте меня во дворце, а потом выводите тайно.
Но Афанасий только отмахнулся. Сейчас англичанин занимал его меньше всего. Ничуть не смутившись, Горсей сам поспешно взбежал по ступеням и скрылся в тереме.
- Открывайте ворота, бездельники! – между тем зычно крикнул Афанасий Нагой. – Дорогу государеву посланцу!
И невесело мигнул насупившимся, как перед дракой, племянникам: «Стоять всем вместе, Нагие!».
Царский посланец, оказавшийся угрюмым с виду плотным бородатым дядькой в выцветшем кафтане с потертыми серебряными петлями, по виду похожий скорее на воинского человека, чем на дьяка, въехал во двор сам-десятый, на простых косматых бахматах (12.). Мутноватым, но цепким взором он обвел представшую перед ним картину. Царица Марья сидела на крыльце, прижимая к себе Митеньку. Вокруг нее, набычив багровые шеи и сжав кулачищи, стояли родичи - дядья Афанасий и Андрей, да братья Георгий с Михаилом. Царицу бережно поддерживала за плечи кормилица Арина Тучкова. Нянька Василиса Волохова с притворным усердием махала на нее передником. Многочисленная дворня скучковалась у людской да у конюшни, смотрела волками, шапок не ломала, а кое-кто, словно ненароком, подобрал толстую жердину или топор. Воротные стражи поудобнее перехватили свои бердыши, словно прямо сейчас собирались рубить. Давились от яростного лая рвавшиеся с цепей сторожевые кобели. Даже мальчишки, беззаботно носившиеся по двору, приумолкли и, разинув рты, таращились на пришельцев без всякого почтения.
Михайла Битяговский, несмотря на немудрящую внешность, соображавший цепко и быстро, понял, к чему это представление силы. Царский посланец, впрочем, тоже приехал в Углич не сам, а с сыном Данилкой, племянником Никиткой Качаловым, подьячими и писцами, и, главное, с полномочной грамотой от самого царева шурина, всемогущего Бориса Федоровича Годунова.
Потому-то начал он беседу, не слезая с седла, дерзко, спеша подавить Нагих своей волей. Не величая их боярским званием (хотя, и бояре-то Нагие были недавние, вознеслись возле брачного царь-Иванова ложа), Битяговский молвил недобро:
- Попомнится вам, Нагие, сия неприветная встреча! Я от великого государя Федор Иваныча надзирать за земскими делами в Углич поставлен…
- Вот и езжай себе… надзирать! – презрительно бросил Афанасий Нагой, который на высоком крыльце глядел даже на конного Битяговского сверху вниз. – Чего сюда ломился-то? Вдовицу бедную стращать?
- Вам, Нагим, давно пора страху задать, - не отступил Битяговский. – Я и за царицыным хозяйством надзирать в полной мочи! Давай мне отчет, кто старший,
как казну, что царевичу отпущена, тратили, да по какой причине!
- А младший коли ответ подаст, можно ли? – прищурился, перегнувшись через резные перила, молодой Михаил Нагой, собою богатырь и буйноволосый красавец, любимый младший брат вдовой царицы.
- Давай…, - начал было Битяговский, но младший из Нагих, перескочив через перила, вдруг оказался у самой морды его храпящего с испуга коня. Ухватив за повод сильной рукой и разрывая удилами конские губы, Михаил Нагой развернул лошадиную башку обратно к воротам:
- Дорогу видишь? Там тебе отчет!!! Царевич Дмитрий Иванович в Угличе – удельный князь, а мы – его родня и опора, и перед каждым прыщом с Москвы ответ держать не станем!
- Такие, значит, речи ведешь, крамола…, - Битяговский, побагровев, потянул из-за пояса плеть.
- Только подними на меня руку, я тебе ее из плеча вырву! – негромко, но убедительно предупредил Михайла Нагой.
Битяговский выругался, плюнул, стеганул со злобой плетью своего конька и порысил прочь со двора. За ним под свист и улюлюканье дворни тронулась и его жидкая свита.
- Кобелей с цепи им вслед отстегните, пускай по улице подгонят! – крикнул, грозясь с крыльца, Афанасий Федорович Нагой. Но на душе у окольничего было темно и тревожно. Ибо понимал он, что это только первый дождик пролился из черной тучи, сгустившейся над их головами да над светлой головушкой юного царевича… Гром после ударит!
***
Пролетели несколько светлых апрельских дней, и Нагим донесли, что Битяговский обжился в угличском кремле и, как ни в чем не бывало, требует их к себе.
- Да чтоб я к этому псу годуновскому на поклон пошел, не бывать тому! – вскипел молодой Михайла. - Али нет, пойду все ж! Приду, ухвачу за глотку, да душу из него и выдавлю!!
- Охолони, малой, - оборвал удальца разумный Афанасий Федорович. – Битьем да криком не все решишь, обдумать надобно, что свершать будем, да как!
И тут с неожиданной твердостью возвысила голос на семейном совете вдовая царица Мария Федоровна:
- Нечего и обдумывать, господа дядья и братья! Ступайте к нему, аспиду. От беды за высоким тыном не отсидишься! Ступайте, гордыню смирите. Тут не о гордыне речь, а о бережении жизни сына моего, юного царевича Дмитрия Ивановича! Ступайте… Может, сведать сумеете злодея этого тайные замыслы!
- Как ни ряди, права Машка. Идемте, Нагие. Мишка вот пусть при царевиче в охране остается, а мы идем! – невесело заключил Афанасий Федорович.
***
Теперь Битяговский принимал их у себя в приказной избе, словно хозяин. Сидел за длинным столом, неряшливо заваленном грамотами да письмами, и делал вид, что усердно что-то читает. На вошедших бояр, царицыных сродников, даже глаз не поднял. Нагие переглянулись гневно, засопели да на лавки задами плюхнулись, дабы перед дьяком, крапивным семенем, стоймя не торчать, словно тати на роспыте.
- Почто позвал нас, дьяк? – зычно спросил Афанасий Федорович. – Нечего нас перед рожей своей постной томить! Коли за делом – говори, а нет, так и прощай!
Битяговский словно нехотя поднял голову от бумаг, ухмыльнулся и проговорил тихо, глумливо:
- За делом, за делом. А дело государево таково, что кончилось ваше вольное удельное житье. Поистратили вы царевых денег без меры. В Москву, государю Федору Ивановичу, подати от людишек ваших вовремя не отсылали. Жили тут себе сладко, сытно, словно у Христа за пазухой…
Битяговский встал, с хрустом потянулся, и вдруг с размаху хрястнул крепким кулаком по столу прямо перед носом у Нагих:
- Но тут я к вам приехал, царево око!! Вот где вас теперь держать стану, в кулаке этом!!!
- Ты что мелешь, дьяк? – возмутился царицын брат Григорий Федорович. – Нам угличский удел волею царя-батюшки пожалован, мы здесь в своем праве!
- Был пожалован… - многозначительно ухмыльнулся Битяговский. – А теперь вам пожалован я. Каждую полушку вашу пересчитаю, да и людишек угличских потрясу! А то они Божий страх забыли. Словно не под государем живут, а в своей воле.
- Воля угличских мужей от стародавних времен идет, и государю то ведомо! – спокойно заметил всегда холодный и немногословный Андрей Федорович. – Станешь здесь самоуправствовать – через твою голову государю отпишем.
- Ой ли, боярушки? До царя, вестимо, далеко…
- Коли так, весь город по набату подымем, с дубьем!! – вышел из себя Григорий Нагой.
- Ты мне набатом не грози! – Битяговский обвел долгим недобрым взглядом лица своих супротивников. – Поднимутся людишки по набату, а тут я им и обскажу, как Вы, Нагие, на царевича Дмитрий Иваныча злую порчу навести хотели… Сказывают верные люди, совсем плох царевич-то, припадки у него, падает да бьется на земле, руки вон няньке Волоховой все изгрыз. Не ровен час напорется на что-то, али убьется…
- Врешь, дьяк! – Афанасий Федорович, до сих пор молчавший, порывисто вскочил, мигом облившись холодным потом. – Здоров царевич, днем и ночью о здравии его бдим, от беды бережем... Ты что удумал, змеиная душа?!
- Не мое дело – думать, мое – волю набольшего боярина Годунова исполнять! – ответил Битяговский. – Гневен зело Борис Федорович. Прознал он, что зимой царевич изволил снежные бабы во дворе лепить. На одной собственной рукой начертал: «Годунов Бориска, вор и злодей», и ту снежную бабу палкой разнес. Вы научили?!
- Царевич – дитя малое. На детские забавы суда нет. И мы его тому не учили. Сам, верно, разговоров пустых наслушался… – начал было оправдываться Андрей Нагой.
- От кого наслушался? Кто тут у вас против царского шурина хулу говорит, да крамолы на государя плетет? Ведаете, Нагие, что за такие дела бывает, али забыли времена царя Ивана, когда и породовитее, побогаче вас на дыбах корчились? – наседал Битяговский.
Нагие молчали, опустив головы. Словно Битяговский какой-то злой ворожбой вытянул у этих гордых и самоуверенных людей все силы. Наконец Афанасий Федорович угрюмо проговорил:
- Мы государю Федору Ивановичу и шурину его, боярину Годунову, верные слуги. А государь наш-батюшка любит брата своего младшего Димитрия и жалует вдовую царицу Марию Федоровну.
- Жалует царь, да не жалует псарь! – издевательски захохотал Битяговский. – Ничего, дайте срок, Нагие, и все ваше угличское царство повыведу! А пока ступайте, что ж. Эй, люди!! Проводите, бояре Нагие уйти желают…
Отворилась дверь, и в горницу гурьбой ввалились подручные Битяговского –сын Данила, дюжий молодец, племянник Никита Качалов и с ними прибившийся к московскому дьяку бездельный сын няньки Волоховой, недоросль Осип. Этот долговязый малый с тупым злобным лицом с самого приезда незваных гостей отирался возле них. Афанасий Федорович давно подозревал, что нянька Волохова доносила в Москву об царицыных делах, теперь же ему стало понятно, откуда Битяговский сведал и о злосчастных снежных бабах, и о припадочной болезни царевича, которую тот унаследовал, скорее всего, от своего страшного отца…
- Пойдемте, Нагие… - мрачно сказал Афанасий. – Прощай покамест, дьяк…
И, выходя, как бы ненароком задел плечом наушника Осипа, да так, что тот буквально впечатался в притолоку. Следом, растолкав подручных дьяка, двинулись Андрей и Григорий.

- Худо дело, - сказал им во дворе Афанасий. – К царевичу ворон московский подступается… Даже сказывать об этом открыто не бережется, ирод… Видать, крепко уверен в годуновской силе.
- Что ж делать, брат Афоня? Научи! – попросил Андрей.
- Мы за царевича хоть сейчас мертвыми костьми ляжем, вот те крест, дядя! – горячо перекрестился Григорий.
Афанасий Федорович раздумчиво посмотрел вверх, словно считал крикливых галок на крестах углицких церквей, затем шикнул на подозрительно приблизившегося битяговского холопа: «Пшел вон, уши оборву!!», и только потом тихо обратился к родне:
- Мертвыми костями лечь – нехитрое дело. Надобно царевича, дитя невинное, от злой беды спасти! Есть у меня одна тайная мысль… К Еремке Горсею нынче же в Ярославль тайно съезжу, он будет нам потребен.



Глава 8.
Подворье английской Московской компании в Ярославле, весна 1591 года.

Малое подворье Московской торговой компании в Ярославле, переместившееся туда вместе с опальным сэром Джеромом Горсеем, напоминало изготовившуюся к обороне крепость еще более, чем дворец в Угличе. Крепкий дубовый частокол в два роста здорового мужика и мощные ворота защищали от посторонних глаз и рук добротный лабаз с товарами, вместительную конюшню и высокий дом самого «аглицкого гостя». Вооруженные бердышами, саблями и огненным боем сторожа, верность которых была не только щедро оплачена английским серебром, но и не раз проверена делом, по трое в смене несли круглосуточный караул перед воротами, а внутри существовала еще более надежная охрана.
Афанасий Федорович Нагой приехал к Джерому ночью, когда все добрые жители Ярославля спокойно смотрели сны после дня трудов, и на улицах было не встретить живой души, кроме ночной стражи да шпыней (13.). Впрочем, уверенный в своих силах и еще больше - в правоте своего дела, окольничий шпыней не страшился – он был оружен, а от чрезмерной бдительности хранителей порядка его избавляла мелкая монета.
Внешняя стража английского подворья – русский и два татарина – наставив короткие иноземные мушкеты, заставили Афанасия Федоровича спешиться, придирчиво обыскали (пришлось смирить боярскую честь) и забрали оружие, но постучать после этого в ворота не препятствовали: мало ли за каким делом приехал к хозяину этот знатный всадник, пускать или не пускать решала внутренняя охрана.
Афанасий Федорович долго бил в гулкую железную плашку дверным молоточком, и только потом из-за ворот послышался недовольный сонный голос слуги Горсея, приехавшего с ним из Англии:
- Get lost! Профаливай! Сэр Джером спиет…
- Разбуди, раз спит, - прикрикнул изрядно раздраженный Афанасий Федорович, - Не томи, отворяй! Я – Афанасий Нагой.
- Are you lord Nude (14.)? – переспросил слуга, начав узнавать голос. – Wait a minute…
- Какой я тебе Nude?! – возмутился Нагой, который немного выучил корявый язык Еремки Горсея. – Окольничего государева «голым» назвать! То-то я тебе самому велю заголить задницу да всыпать по ней розгами, как ворота отворят!
Слуга не ответил. Через несколько минут раздался вкрадчивый и любезный голос самого сэра Джерома:
- Я прошу excuse для мой верный, но немношка глюпый скотт… По-вашему: скотина, по-нашему: шотландец. Come in, my friend! Извольтие влезть!
Нагой, чертыхаясь, вступил в эту тщательно охраняемую крепость. Во дворе он узрел того самого «глупого скотта», здоровенного рыжеволосого бородача в какой-то чудной короткой клетчатой юбчонке, не доходившей даже до волосатых колен.
- Ишь ты, - возмутился Нагой, - Еще меня голым звал… А сам - в юбке!
- Юбка у баба, - оскорбленно ответил слуга, ничуть не стесняясь присутствием хозяина. - Это есть не юбка, это есть Scottish kilt!
- Чудны дела твои, Господи, - засмеялся Афанасий Федорович, хотя обстоятельства никак не располагали его к веселью. – Все у вас, аглицких людишек, с ног на голову! Скотина, да еще в юбке!
Странный слуга побагровел и с угрозой схватился за здоровенный тесак, висевший у него на боку. Но Горсей проворно встал между ним и гостем.
-Stop it! – прикрикнул он. – James, stand to the gates! Immediately! (15.)
Шотландец громко и с явным неудовольствием выругался, отпустил тесак, и занял свое место.
Афанасий Федорович Нагой вошел в дом вслед за Горсеем. Ступая по мягким коврам, он с интересом поглядывал по сторонам в этом странном жилище, где причудливо сочетались иноземные и русские предметы была. Из спальни выглянула и смерила ночного гостя встревоженным взглядом прехорошенькая бабёнка лет тридцати в длинной ночной рубахе и накинутом на плечи платке. Волосы у нее были светлые, вьющиеся, глаза – серые, сложение какое-то слишком тоненькое, точеное, словно у девочки-подростка, а руки, наоборот, неожиданно жилистые и сильные. «Иноземка, - подумал Афанасий Федорович. – Наших таких не бывает!»
- Elisabeth, my dear, have no fear, – мягко объяснил женщине Горсей. – Это есть наш друг… friend. Return to your quarters, please (16.)…
Женщина присела в причудливом полупоклоне, проворковала: «My lord» и скрылась за дверью.
- Твоя баба, Еремка? – поинтересовался Нагой. – Не слыхал от тебя про нее прежде. Венчанная, али так, в грехе живете?
- Это не есть мой баба, – объяснил Горсей. – Это есть мой… эконом! До-мо-у-пра-вьи-тель-ни-тса. Damn that bloogy language!!! Она правит мой дом. Ее зовут Элизабет, как my queen…
- Из своей земли привез кралю?
- Элизабет была в моей good England ошень искусственный повьетуха! – англичанин с явным удовольствием выговорил заученное слово. – Когда несколько лет взад тсаритса Ирина хотсела разрешаться бременем, я привозил Элизабет сюда вместе с наученный лекарь Артур Ди по запрос самого lord Boris Hodunow. Но ваши бой-ари из Дума - совсем глюпий и темный люди! Они не хотели пускать английских лекарь и повьетуха к тсаритса Ирина, кричаль: «Еретики! Кольдовство! Портша!» Без medical помошть бедний тсаритса терять ребьенка! Но Элизабет не уехаль, она оставалься со мной…
- Так, Еремка, я рад за тебя, но байки твои ломанные слушать нет у меня ни часа, ни минуты, - насколько возможно вежливее, оборвал Афанасий Нагой многословие своего хитроумного английского друга. – Не семи пядей во лбу надо быть, чтоб понять: приехал я к тебе в столь поздний час по делу важному, кое не для лишних ушей. Даже не знаю, коими словами и начать…
- Тогда у меня есть good аглицкий эль и отмен-нен-ный кларет из France… Давай уипьем сначала, my dear бой-арин!?
- Не стану пить, и тебе не дам! Тут разум ясный, незамутненный нужен… Веди меня, что ль, туда, где послухов и видоков нашей беседе точно не будет.
Сэр Джером провел своего гостя в одну из верхних комнат в доме, где обнаружился длинный дубовый стол и стулья с высокими, резными спинками. Вообще у Горсея здесь было немало чудных предметов: огромное чрево земное, которое англичанин назвал «глобусом», какие-то мудрёные, непонятные Нагому карты земель и морей, разложенные на столе, странные иноземные «снасти» для измерения расстояния и черчения пути, и всюду книги, много книг. Ни в одном боярском доме Нагой не видел столько книг, разве что в палатах царя Иоанна Васильевича, известного книголюбца…
Горсей предложил своему гостю один из жестких и неудобных стульев, а сам остался стоять, склонившись в позе воплощенного внимания.
Афанаситй Федорович без обиняков поведал ему об угрозах и кознях московского дьяка Битяговского. О смертельной опасности, нависшей, по его разумению, над головой маленького царевича.
- Это есть ошень плохо, my lord… - задумчиво сказал Горсей. – Говорят, злодзей Bоriska Hodunow – великий знаток ядов. Он велит злодзейски человиек Битяговский отравить принца, как сам отравлял его отца, mad old tsar Иван.
- Может, и отравить, или еще как извести… Не суть! Суть в том, что должен я перед Господом Богом и Русью спасти младенца Дмитрия Ивановича, последнюю юную кровь Рюрикова рода. И ты, Еремка, в том мне помоги! Знаю я, что ты сюда не торговым гостем приехал, вернее – не только торговым гостем. Ты человек тайный, ведомы тебе тайные пути и тайные люди.
- My dear бой-арин, ежели так, затшем мне помогать тебие, what will be my profit? – серьезно и даже враждебно спросил Горсей. – Если мы fail… упадьем, мой голова совсем пропаль!
Афанасий Нагой на мгновение смолк, смерив англичанина тяжелым испытующим взглядом, а после заговорил горячо и пылко, как юноша, будто не разменял уже пятый десяток жизни:
- Еремка, да пропади пропадом она, твоя голова, и моя голова, и всего нашего рода Нагого головы! Не о башке думай, думай душою! А я вижу, что душа в тебе, тайном человеке, все ж людская, не пропащая! Царевича нашего ты любишь, и к вдовой царице сердечно расположен, и мне ты друг-приятель, хоть и хитер безмерно. Позволишь ли ты просто так прерваться жизни безвинного отрока царской фамилии, совесть тебя не съест? Слыхал я, ты тут про «profit», выгоду сиречь, заговорил. Это я разумею, ты и по торговой части, и по служилой своей печешься. Представь: ежели прервется царственный род Рюриковичей на Москве, падет вековечный тамаринд – смута ж на Руси начнется, тебе обычай наших набольших людишек ведом! Бояришки да князья примутся великокняжий стол друг из-под друга дергать, кровью его окропят, всяк на всякого с ножом встанет! Где тогда твоя торговлишка аглицкая будет, кто товары твои обережет от Архангельска-города до Москвы? А ежели, наоборот, воцарится на Руси после борискиных беззаконий природный младой государь Рюрикова дома, да порядок наведет, да не забудет, что в злую годину рука аглицкого гостя его от злой беды отвела…
- I have got you, my lord, я всё цело понималь, - Горсей предостерегающе поднял руку. – В твой story ошень много «ежели» и ошень мало real profit – правий вигода.
- Что ж тогда, Еремка, душа черствая, иноземная, твое дело - сторона?! – воскликнул Нагой в горькой досаде.
- Definitely not! Отниюдь нет! – ответил Горсей, и в его блеклых глазах Афанасию Федоровичу впервые показался словно бы отблеск далекого огня. - Ты одно говориль совсем виерно, бой-арин Афонья. Душа! Я ошень долго проживал в ваша damn mad country, в ваша без-зумний землья… Моя душа сталь совсем Russian, она сталь ошень добрий и глюпий, она сожалеть little prinse и тсаритса Mэрья. Я помогаю тебие, мой бой-арин. Мы будем спасать наш prince, даже за цена наших голов!



Глава 9.
Угличское смертоубийство, 25 мая 1591 года.

Сирота Ванятка Истомин, сколько себя помнил – состоял при царевиче Димитрии. Выкормленный вместе с ним одной кормилицей, он был Димитирию товарищем для игр, названым братцем. К этому Ванятка давно привык и гордился своей судьбой, как высокой честью. Но вскоре после приезда в Углич московского дьяка Битяговского на царском подворье вдруг стали происходить и вовсе странные вещи: царевича все время куда-то уводили и прятали в дальних комнатах, а Ванятку одевали в богатое платье и в таком виде позволяли гулять по двору - одному.
От соглядатаев Михайлы Битяговского не могло укрыться, что царевичева дружка, простого дворового мальчишку, Нагие зачем-то рядят в дорогое платье. Принес эту новость Оська Волохов, кормилицын сын. Битяговский сначала не очень-то поверил видоку, вечно пьяному детине, у которого только и дела, что слоняться всюду, лузгая семечки, да примечать, где что плохо лежит. Однако московский дьяк был въедлив и, почуяв опасность для своих замыслов, отправил к царице на подворье своего сына Данилку да племянника Никитку Качалова – сведать, что и как. Те долго отнекивались, опасались, что у Нагих и приколотить могут, и дьяку пришлось пригрозить им тем же, только немедля, точно и от себя. Тогда пошли.
Во двор Битяговского-младшего да Качалова, все же пустили, не став отказывать московским людям по служебной надобности. Но и они сами, вдали от дьяка и в окружении дворни Нагих, вели себя куда как смиренно, мигом скинули шапки, поклонились в пояс, разговор завели почтительно. «Есть, де мол, некий слух о дворовом Ваньке, коего рядят обманом в царевичевы одежды, и не от какой ли это неведомой угрозы царевичу, о коей им, государевым людям, еще неведомо. Так вы скажите, милостивцы, и мы царевичу сразу заступу окажем! А нельзя ли на Ваньку сего посмотреть, и впрямь ли так схож с Димитрием-свет Ивановичем?»
Афанасий Федорович Нагой высокомерно ответил, что ему недосуг за дворовым мальчишкой доглядывать, болтается где-то, видно. Может, на Волге, а, может, еще где. То же, что рядят его в царевичевы одежды – только с пьяных глаз кому-то померещиться могло, небывалое в том глумление, коего никто не допустит. «Худшей же опасности, чем сам дьяк ваш, царевичу и нет, - с сердцем добавил Афанасий Федорович, - А потому гуляйте-ка со двора, добрые люди, покуда вам силком выход не показали!».
Подручные Битяговского поспешили удалиться, а Афанасий Нагой, собрав на совет царицыных дядьев да братьев, велел твердо: «Димитрия Ивановича из царицыных покоев не выпускать, Ваньке же Истомину, когда на дворе, али где еще гуляет, всей дворне и вам самим выказывать почет, как бы если то был царевич! И за столом пусть вместо царевича сидит, малец, еду его первым вкушает. Царевича же после кормить тайно».
С тех пор наступили для Ванятки веселые дни, наполненные интересной и новой игрой: все ему кланялись да с дороги сторонились, иные даже «батюшкой» величали. Одевался он в то же, что и царевич, чисто да красно! Сидел за столом на высоком царевичевом стульце, и служили ему за трапезой кравчий (17.) с расторопными слугами. А уж какими яствами баловали мальца – и пряниками в меду, и плодами заморскими сушеными, сладкими, и орешками всякими, и прозрачными желтоватыми сахарами! Потом их же дружку Митеньке, царевичу, в покои кушать носили…
Но забавнее и потешнее всех был странный белесый долговязый человек, которого привез Афанасий Федорович Нагой, одетого в мужицкий кафтан с чужого плеча и зачем-то с обманной бороденкой из мочала. Звали его Еремкой Горшим, а говорил тот Еремка и вовсе смешно: слова корявил, приквакивал да прирыкивал. Шут, верно, подумал было о нем Ванятка, да после скумекал: лекарь, иноземец родом. Был он к Ванятке добр, все о здоровье расспрашивал, не болит ли покушавши животик, головка не туманится ли (а с чего бы – с таких-то харчей знатных!), заставлял язык показывать, глаза зачем-то смотрел, веки пальцами распялив. Царевича Митеньку он точно так же пользовал, и перед едой заставлял обоих мальчиков проглотить какую-то маслянистую горькую водицу из склянки. Очень уж на вкус она была противна, но Еремка Горший им такие смешные рожи при этом корчил да забавные штучки из своего кожаного ларца показывал, что мальчишки только смеялись, да пили.
Невдомек было Ванятке почему при таком веселом житье кормилица Арина его со слезами жалела, «горемычным сиротинушкой» украдкой называла, да и сама царица-матушка Марья Федоровна тоже немало над ним проплакала. Ванятка-то игру в переодевания и объедания, которую затеяли с ним взрослые, считал приятной и веселой забавой.
Но вот с другом сердечным Митенькой-царевичем жестокие дядьки да дедья двоюродные вовсе скучную игру завели. В прятки он с утра до ночи играл, должно быть. Сидел безвылазно в царицыной светелке, скучал, слушал, как проснувшиеся мухи под потолком жужжат да читал по материному принуждению толстенную старую книгу – «Псалтырь». Вернее, притворялся, что читает, а сам-то больше затейливо выписанные заглавные буквицы разглядывал. И не понимал, почему его прячут, чуть что, в тесной и душной коморке, примыкающей к матушкиным покоям, а счастливый Ванятка в богатом платье и с золотым крестом на шее носится по залитому весенним солнцем двору. Строгие дядья Миша да Григорий попеременно несли караул у двери, наружу не пускали… Лишь иногда царевичу удавалось обмануть матушку и дядьев и выскользнуть к Ванятке – поиграть. А бывало и Ванятка проберется внутрь, подмигнет дружку-приятелю и скажет:
- Дядька-то Миша снова стражу свою оставил, с горничной Феклушкой на сеновал полез… Так ты переодевайся скорее в мое, Митюша, а я в твое! И крестиками на час давай обратно махнемся, чтоб не разглядели… Я там кораблик деревянный смастерил, с парусом! Поди, попускай в речке, а я тут взамен тебя посижу, в книжку твою носом уткнусь – авось да и не заметят подмены!

***
Боярин Борис Петрович Годунов в спину толкал, понукал, торопил, словно коня худого, а для страха расправой грозился – страшна была у него расправа! В простоте же ни слова письменного не присылал: «Свершай де, дьяк Мишка Битяговский, что тебе велено, а что велено – ты сам ведаешь!».
Еще б не ведать. Маленького царевича Димитрия по любую цену извести. Михайла Битяговский в младых летах и в опричном войске царя Ивана послужил (там-то и высмотрел его Борис Федорович орлиным взором), и на войне побывал – крови не страшился, убийством не гнушался. Страшился иного: царевича Рюриковой крови жизни лишить – слыханное ли дело?! Сам живым с такой службишки не уйдешь… Зачем боярину Годунову лишние языки?
А не свершишь службы сей страшной – еще хуже, Борис Федорович злопамятлив да нравом лют, даром что мягко стелет! Он такое наказание неслуху удумает, что весь род его исчезнет, словно и не был никогда. С чадами, с домочадцами, с домами и всем имотом… А ведь Михайла Битяговский был многосемеен!
Вот ежели бы волю Годунова над царевичем так свершить, как если бы он сам по случаю жизни лишился, тогда иное дело. «Бог судил, боярин Борис Федорович, чтоб было с дитем сим по твоему умышлению, - скажет тогда Битяговский. – Меня прости, ленивого раба, не сдюжил!». Засмеется Годунов и наградит щедро – он сам хитер и хитрость в подручных своих ценить умеет.
Долго Битяговский Михайла да сын его Данилка, да племянник Качалов Никитка судили да рядили, как быть с царевичем, запивая свой страх хмельными угличскими медами. Битяговский и так, и эдак дело поворачивал, но все вкривь и вкось шло, никак не подобраться было к проклятому «царицыну щенку», как со зла да с хмельных глаз начал величать он маленького Димитрия.
- А ежели на воде? - предлагал, не совсем ловко ворочая пьяным языком, Качалов, - Царевич с царицей на лодочке по Волге катались, а лодочка – возьми да обернись…
- Ты, Микитка, и так умом обделен, да и тот, верно, пропил! - сердито оборвал Битяговский. – Машка Нагая нынче хоронится, никуда со щенком своим не выходит. Не пойдет она на Волгу в лодке кататься! А и пошла бы – как к ней там тайно подберешься, на реке-то? Кругом гладь да вода, да видоков тьма!
- А коли кобеля какого с цепи отомкнуть, когда малой во дворе будет? – предложил не менее пьяный Данилка Битяговский, - Набежит кобель да и порвет царевича!
Дьяк в сердцах влепил крепкую затрещину по вихрастому затылку своего отпрыска:
- И ты дурак, Данилка, в мать-недоумку, должно быть… Царевич кобелям из дома лакомые куски таскает, они, зубастые, перед ним аж двор хвостищами метут! На тебя кобель обратится, и поделом…
- А ежели змейка-гадюка к царевичу в постелю заползет? – предложил, ни сколько не расстроясь, Данилка.
- Змейку перво-наперво изловить надо! Вот тебя и отправлю ловить…
Дьяк Битяговский свесил лобастую голову и тяжело задумался, уперев взор в мису с солеными огурцами.
- Ядом вернее всего, - пробормотал он как бы себе под нос. – Но пробовали ядом, до трех раз Волохову Василиску подсылали со склянкой, пряники на поварне покропить… Одного задатка взяла, стерва, из государевой казны по пяти рублев за ходку… То ли сбрехала, старая жаба, забздела и не налила, то ли Годунов яд порченный подсунул, то ли… Хуже всего, дружинушка моя полоумная, вот это третье «то ли»: есть у Нагих верный человечишка, что в ядах сведущ и противоядия знает!
- Не помогает яд, дядя, не берет он щенка царицыного! – в голос зарыдал Никитка Качалов и с грохотом уронил пьяную башку на столешницу (опрокинулась изрядная ендова с медом). – Оську Волохова, Василискиного ублюдка, гада, своими руками удавлю! Это он все провалил, козел! А еще божился: «Мы де с маманей к царице да царевичу в покои вхожи, до тела их доступ имеем, что хотим учиним»…
Битяговский вдруг вскинулся, словно сам ужаленный ядовитой змей, и с силой хлопнул себя ладонью по лбу:
- Оська Волохов!!! Вот он-то и нужен!
- Я и говорю, дядя, давай Оське за лжи его ребра переломаем…
- Заткнись! – оборвал его дьяк, быстро трезвея. – Оську, пока я не скажу, тронуть не моги. Он за нас смертоубийство царицыного щенка устроит. Без всяких ядов и гадюк – под горло его, ножиком!
- Как, ножиком, батяня? Ночью? Тайно? – просияв, спросил Данилка.
- Зачем ночью? Днем, прямо посередь двора, прилюдно! – разгораясь своим новым замыслом, - Царевич, сказывают, в тычку играть любит, ножик али свайку (18.) в цель кидать… Вот пусть Оська Волохов с ним и сыграет – кормилицын сын, как никак, ему у малого вера есть. Пущай, играючи, спросит: «У тебя, государь, новое ожерельице, али старое?», али что еще, чтоб щенок башку-то поднял. А как изловчится – так и ножиком щенка под горло! Мы после скажем, что у царевича падучая приключилась и он сам на земле бился, да горлом на свайку напоролся… И так три раза подряд, а лучше – шесть!
- Не поверят людишки здешние… - усомнился Качалов.
- Пусть не поверят, главное, что в грамоте все честь по чести прописано будет, - пояснил дураку дьяк. - Пришлет боярин Борис Федорович служилых да чиновных людей на следствие, на дыбе во все, что угодно, поверят! И видоки нужные найдутся. Оська тот же…
- Батя, а коли забздит Оська щенка царицыного острым пырнуть? – предположил Данилка. - Оська хвастун, да трус, каких мало…
Битяговский встал, прошелся по горнице, словно в задумчивости. Потом доверительно обнял сына за плечи и, уколов бородою, с перегаром зашептал ему в волосатое ухо:
- Ты уж, сынок, сам расстарайся, чтоб не забздел Оська! За ручку белую его возьми, ножик вложи, отведи куда следует да надоумь, что с ним, бесталанным, будет, коли неслух нам. Вот, Микитка тебе поможет, видишь, он башкой кивает уже…
- Я не киваю!!! Боюсь я, побьют нас угличские…
- Не боись… - Битяговский вдруг резко обернулся и хлестко, словно кистенем, отмахнул Качалова под вздох кулаком.
- Бы… ык!.. – только выхрипел тот, страшно выкатив глаза, сверзся со скамьи на пол и стал обильно блевать.
Битяговский-сын оторопел и уставился на скорую расправу, вытаращив глаза не хуже извивающегося на полу Качалова.
- Теперь разумеете, дружинушка моя немудрящая, что у меня с неслухами бывает? - вкрадчиво провещал Битяговский-отец, - Не таращись, Данилка, окривеешь, - и для верности несильно ткнул сына в око толстым крепким пальцем, тот завыл. – Вам бы не того бояться, что угличские вас то ли побьют, то ли нет. Бояться вам надо меня: я ведь еще немало опричных забавок в ратях покойного Малюты Лукьяныча Скуратов-Бельского выучил!
- Боюсь, батя, только не бей больше! – простонал Данилка, ощупывая быстро распухавший глаз. – Только что, ежели это не царевич, а другой малец будет?! Оська Волохов говорит, они все время меняются!
- Один, другой, какая разница?! Кому Бог судил, тот и сдохнет! – раздраженно бросил дьяк. - Нагие нипочем не докажут, что это не царевич зарезался! Сами в своей паутине и запутаются! Нам что - только бы волю боярина Годунова сполнить да в Москву отписать, что преставился де малолетний Дмитрий Иваныч. Слово письменное за государственной печатью у нас поважней над человеком будет! Кто правды-то дознаваться станет? Чай на Руси живем…
***
День тогда стоял солнечный, майский. Сады над Волгой буйно цвели, пчелы в них звенели, собирая сладкий весенний мед. Братец названный во дворе играл, смех его заливистый через слюдяное окошко долетел, а мальчик в дому, за крепкими запорами, томился. Матушка-царица, как всегда, «Псалтырь» читать наказала, а он читать не любил – что в этом скучном занятии проку, не то, чтобы в запуски побегать или свайку покидать! Сидел он в пыльной горнице, для отвода глаз по страницам пальцем водил, а сам, как обычно, большие заглавные буквицы разглядывал: больно уж красиво да искусно выписаны!
Подле мальчика как раз по ту пору случился забавный иноземный человек Еремка Горший, или Горсей. Посмотрел-посмотрел, да и говорит:
- Вижу, ты есть отшень большой хитрец, ты не читать, а только смотриеть в книжика!
Но не осерчал, а погладил мальчика по светловолосой головке и признался:
- Я myself… своей душа не любьил читать, когда был малшик! Я лутше буду тебие рассказать про дальнекий страна, про мой old good England! Ты хотшешь слюшать?
- Ага, - охотно согласился мальчик, - Страсть как люблю сказки про странствия разные да про страны заморские!
Начал Еремка рассказывать, да так ладно и душевно у него получалось, что заслушался им мальчик – даже корявого языка еремкиного не замечал! А родом был Еремка, коли не соврал, из страны весьма большой да диковинной, что Аглицким царством зовется. Люди там большие мастера по морям-океанам на кораблях ходить, а еще ремеслам разным искуссны и драться не промах. Едят же одну лишь жидкую овсянку с недожаренным мясом и запивают черным жидким пивом запивают, что «эйлем» прозывается. Есть в стране сей дворец красоты необыкновенной. Аглицкие люди зовут его Вестминстер, а хранцузы – люди странные, что лягушек да улиток едят, - Вестмутье. И еще есть крепость Тауэр, а в крепости сей злодеи сидят, что против царя аглицкого али царицы злоумышляли. Правда, и царица Лизавета, что ныне Англией правит, по молодым летам в Тауэре том сидела. Это ее Марья, сестрица старшая, злющая, что до Лизаветы царицей была, в крепость засадила.
А еще был в Аглицкой земле великий государь Генрих, и он, точно как батюшка, государь Иоанн Васильевич, шесть раз женился, а в подданных своих все измену выискивал да головы им рубил, али вешал. Тут мальчик и решил, что слаб этот Генрих против государя Иоанна Васильевича. Тот, как матушка-царица сказывала, не шесть, а целых восемь раз женился, и крамолу изводил поизобретательнее: кучами людей на колы сажал да на огне жег.
А потом во дворе крик дикий раздался: будто баба голосит, а будто и зверь дикий от боли воет! Бросился мальчик к окошку да так и застыл, как вкопанный, словно льдом зимним все члены сковало, а душу змей холодный кольцом обвил!
Лежал посередь двора мертвым братик его названный, и головка его навзничь закинута, а на шее – рана черная, и кровища из нее на травку зеленую так и хлещет. А кричала матушка-царица… Бросилась она к трупику маленькому, кровавому, ударилась всем телом об землю, сорвала плат с головы и в косы свои льняные руками так от горя и впилась. «Уби-и-и-ли!!!, - кричит. – Митеньку моего… Уби-и-и-ли!!!» После на коленках к мертвому дитяти подползла, да так вся к нему и приникла, сама в крови заливаясь. Приподнялась, простерла вперед длань кровавую, и, указуя, возопила: «Вот они, вот злодеи, убийцы!!!»
А то Оська Волохов, няньки Василисы сын, кровавый ножик в кулаке зажимает, да так и остолбенел, будто проклятием скованный, только на красные капли с ужасом зенки таращит. Еще двое, Никитка Качалов, московского дьяка Михайлы Битяговского племянник, да дьяков сын Данилка опрометью в ворота бегут, не оглядываясь… А дворня, сколько их есть на подворье, тоже словно к месту от ужаса приросли, только кто-то крестится, как в наваждении. Афанасий Федорович Нагой на вопль вышел, да так замер на крыльце, только руки воздел. Даже кобели дворовые, хвосты поджав, скулят, как цуценята, к мертвому мальчику с цепей рвутся.
Но выбежал дядька Михаил из людской, штаны на бегу завязываючи (верно, с девкой какой забавлялся), закричал страшным голосом и в два прыжка настиг бегущих злодеев. Сунул кулачищем одного, сунул второго, они с ног и покатились. Тут дворня опомнившаяся подоспела, навалилась. Оську-то Волохова сразу дворник Сергуха (он по тот день воротную стражу держал) бердышом по башке рубанул, лопнула пополам башка, будто тыква, с места убийца не сошел…
Тут только у мальчика в горле крик и прорезался:
-А-а-а!.. ап… - Это ему аглицкий человек Еремка холодной пятерней накрепко рот залепил. «Тихо, малтшик, не кричай, - говорит. – Поздно ныне кричай!»
Но сам от окна не пошел, во двор смотреть остался. Окошко-то в царицыной светелке из темной слюды было, из него изнутри наружу хорошо видно, а обратно – едва. Так и смотрели они на двор вместе: иноземец пытливо, а мальчик с ужасом. И побежал бы, бросился на постелю, зарыдал от ужаса – не пустил от себя аглицкий человек, держал крепко.
А там царица-матушка над мертвым причитала: «Сыночек мой родненький, Митенька, кровинушка моя единая, ангельчик мой, вставай!!!». Нянька Волохова обрелась, к своему Оське, мертвому, кинулась, тоже заголосила: «Ой, почто, православные, жизни моего сыночка лишили, он же не того дитятю…» Да не закончила преступная нянька: тигрицей метнулась на нее с трупа царица-матушка, белыми ручками своими ухватила с земли полено, да как даст по башке – от души, с оттягом: «Молкни, змея!». Нянька и упала, как сноп, на труп бесталанного Оськи своего.
Дальше ничего разобрать нельзя было: на колокольне Угличского Спасского собора в набат ударили. Мальчик уж после узнал, что то поп Федот Огурец и посадский сторож Максимка Кузнецов по приказу молодого Михайлы Нагого мужей угличских к оружию поднимали.
Собралась на подворье толпа немалая, кто с дубьем, кто с топором, кто с рогатиной. Перед маленьким окровавленным трупиком с перерезанным горлом все шапки снимали да на колени падали, а иные кровь с травы перстами собирали и осеняли себя крестным знамением сим кровавым. Бабы выли. Набат все гремел. Псы лаяли.
Привели из города за крепким караулом дьяка Битяговского, связанного, без шапки, в разодранном кафтане. Народ ему улюлюкал, кричал «душегубцем», «цареубийцей» и каменья метал. Один камень в лицо угодил, кровью залился дьяк, но гляделся смерти в глаза гордо, спесиво. Силен был Битяговский.
Поставили угличане перед его лицом скрученных веревками сына Данилку да Никитку племянника, избитых так, что один на другого вспухшими сине-кровавыми рожами походили. Только тут Михайла Нагой сообразил, сбегал к собору, набат унял. Однако и так понятно было, что в страхе перед казнью младшие злодеи во всем сознались, показав зачинщиком старшего Битяговского.
Афанасий Федорович Нагой приблизился к матерому злодею и начал допрос ему учинять. А тот даже глаз не опустил и отвечает зычно так, что гул толпы покрыло и в тереме слыхать было:
«Ты что мелешь, Нагой?! В своем ли ты уме? Царевич припадочен был, сам на нож напоролся! Берегись, народ угличский, за мятеж твой страшно спросит боярин Борис Федорович…».
Тут дядья царевичевы Михайло с Григорием Битяговского на колени повалили да пригнули голову к земле. Крик еще пуще поднялся, народ смерти для убийц требовал, а «разбойника Бориску» прокричали виновным.
Афанасий Федорович толпу унять хотел, видно понял, что спросится с Углича за самочинное убийство государевых людей. Куда там, пуще разъярились мужи углицкие, говорить старшему Нагому не дали. А братья Нагие, молодой Михаил да Григорий, сами гневом пылавшие, так сказали: «Вершите над злодеями свой суд, люди православные, за душегубство дитяти безвинного, за смерть царевичеву! Придет час, и с Бориски Годунова спросится». Тут бросился народ угличский на Битяговского со товарищи. И убили их всех. Прямо тут, во дворе, как собак бешеных.
Мальчик этого не видел уже, чувств он лишился, то ли от страха великого, то ли от того, что аглицкий человек Еремка ловко дыхание ему перекрыл.
Так и не увидел более мальчик ни матушки-царицы, ни дядьев да братьев ее. Скорее, пока мятеж в городе не улегся, пока не пожаловали из Москвы ратные люди да дознаватели, пока недосуг было глядеть, кто да куда из города выезжает, увез его аглицкий человек Еремка Горсей, напоив каким-то сонным зельем, в бесчувствии, тайными дорогами. Только и успел Афанасий Федорович Нагой что передать англичанину крест златой, царевичев, в каплях крови запекшихся. «Блюди мальца, Еремка, - напутствовал он Горсея, - Крест сей ему на шею своей рукой повесишь! С ним не пропадет имя Димитрия Ивановича, в том всей Руси надежда… А я уж ничего хорошего не жду, сожрет нас теперь Годунов, не подавится!»
Сбылись черные предчувствия старшего Нагого: «за недосмотрение царевича и убийство безвинных Битяговского с товарищи» жестоко поплатилось семейство Нагих. Спознались с пытками гордые сродственники царя Ивана, истомились в темницах, а после, сломленных и больных, сослали их - кого куда. Афанасий Федорович через два года Богу душу отдал. Вдовую царицу Марию Федоровну постригли в монахини под именем Марфы в дальней обители. Достало ее, верно, проклятие жен Грозного Ивана, которым было лишь две дороги - либо в келью монашескую, либо в могилу.
Угличских мужей боярин Борис Годунов за мятеж покарал жестоко: двести человек казнили смертию, множество же с семьями и чадами выслали на поселение в Сибирь… Побрели они обозом в дальние дикие края, и волоком тащили с собою на полозьях лишенный уха и языка и высеченный кнутом, словно разбойник, угличский колокол Спасского собора – голос их мятежа.


Глава 10.
Тот, кто назвался царевичем Димитрием. Речь Посполитая, 1604 год

Пан Ежи Мнишек вёл с «московским господарчиком» бесконечный торг. Делили еще не отвоеванную у Годунова Московию: Димитру этот торг был, похоже, противен, но необходим, пану же Мнишку доставлял редкое удовольствие. Свою помощь претенденту на московский престол Сандомирский воевода оценивал дорого: в случае удачи Димитр должен был передать вельможному роду Мнишков в лице своей будущей невесты Марианны Новгород и Псков.
«Пан принц уже пообещал своим сторонникам в Речи Посполитой Северскую и Смоленскую земли, - говорил Димитрию пан Ежи, как повелось в важных разговорах у польской шляхты, именуя его в третьем лице. – Осмелюсь утверждать, что к нам, Мнишкам, это не относится, нам не пристало ровняться с какими-нибудь худородными Пегласевичами из Песьей Вольки или Збыховскими из Болота! Нам нужен свой обширный удел московских земель, который будет принадлежать только древнему роду Мнишков!»
Пан Ежи также требовал выплатить ему миллион польских злотых. «Государский сын» соглашался и с этим – пожалуй, с небывалой легкостью. Эта излишняя готовность идти на поводу у Мнишков и Вишневецких смущала многоопытного пана Ежи. Старый лис нутром чуял: Димитр не так-то прост. Пожалуй, из всего обещанного по договору он с удовольствием выполнит только одну позицию: женится на панне Марианне.
Своими подозрениями пан Ежи поделился с духовником – пробстом (19.) Самборского костела бернардинцев Франтишеком Помасским. Пробст пригласил «московского господарчика» на мессу: Димитр пришел. Смиренно сидел на скамье вместе с остальной паствой и даже крестился не по-гречески, а по-католически, всеми перстами. Принял от святого отца в дар четки и покорно выслушал, как надо читать молитву на розарии. Рядом с «государским сыном» сидела панна Марианна и помогала Димитру понимать службу. Пробст Франтишек был удивлен: этот схизматик не выказывал никакого отвращения к «матери католической церкви» и даже обмолвился, что все христиане – братья, и он, мол, никогда не понимал, почему христианские церкви враждуют между собой. Последние слова заставили святого отца подозревать, что принц Димитр тайно принял унию.
- Думаю я, пан Ежи, что ваш гость – униат, - сказал священник в приватной беседе со своим духовным сыном. – С одной стороны это неплохо, ибо униаты в нашей Посполитой и католической земной воле. С другой же… Униаты суть те же восточные схизматики, лишь обрядившиеся в римскую хламиду, и души их не избегнут чистилища!
- Возможно, униат, - согласился пан Ежи, - Наш молодой господарчик немало странствовал по Украйне и Литве, а в землях сих хватает сторонников унии. Правда, князь Адам Вишневецкий, который, как вам известно, сочувствует схизматикам, уверял меня, однако, что принц Димитр – греческой веры… Но будь он хоть турецкой – мне нет дела до спасения его души, мне есть дело до тех богатств и земель, которые он нам обещает!
- И все же пусть панна Марианна узнает, какой он веры на самом деле. Ни вам, ни даже мне, смиренному слуге Божьему, он никогда не скажет правды. Этот юноша слишком легко со всем соглашается… Наверное, потому, что при первом удобном случае откажется от своих обещаний. Но едва ли он откажется от любви. Только вашей дочери он сможет открыться. Она же пусть, в свою очередь, откроется мне, как духовному отцу, и мы примем надлежащие меры…
***
Вскоре после беседы с духовником пан Ежи дал соответствующие наставления Марине. Но он выбрал скверную союзницу: да, Марыся сама многое отдала бы, чтобы узнать правду о Димитре, но не собиралась выдавать эту правду ни родителям, ни духовнику. Она уже заключила с Димитром негласный союз: унию между Рыцарем и его Дамой. Рыцарь должен быть верен Даме, но и Дама никогда не предаст Рыцаря. А в том, что мнимый или подлинный сын тирана Ивана на самом деле Рыцарь, Марина не сомневалась. Димитр был так пылок и красноречив, таким одухотворенным казалось его лицо – и даже в те мгновения, когда черты принца туманила глубокая тоска.
- Ах, панна Марианна, я привык быть чужим на этом свете! Всем, всему, - говорил ей Димитр. – В детстве я очень любил своего названого брата, но его убили вместо меня. Когда меня тайно, ночью, увезли из Углича, я плакал и выл от горя, словно волчонок. Тихонько выл, про себя, чтоб не услыхали люди, уже тогда я понял, что людям никогда нельзя показывать своей слабости, ибо они обратятся на тебя и растерзают!
- Неужели вам никогда не случалось встречть людскую доброту?
- Случалось, и очень часто, панна Марианна… Но все же я предпочитаю заведомо остерегаться людей, чтобы быть потом приятно изумленным, встретив благородную и добрую душу… Душу, подобную вашей, моя ясновельможная панна!
- Ах, принц!.. Если бы вам не надо было уезжать…
- Увы, долг ведет меня. А, быть может, я просто привык к дорогам. С детской поры я лишился дома. Только чужие дома у меня были. И Дома Божьи – монастыри.
- Как же ужасно все случилось тогда, на берегах вашей реки Волги, в этом старинном городе… Углиц, кажется?
- Углич!
Марина и Димитр разговаривали поздним вечером, в едва слышно шелестевшем ветвями диком парке Самборского замка. Панна сидела на любимой скамейке, а Рыцарь – прямо на земле, у ее ног. Ей все время хотелось положить ему руку на голову, провести рукой по волосам, нежно-нежно приглаживая их. И Димитр вопросительно заглядывал ей в лицо снизу вверх, словно ждал этого прикосновения.
- Горько мне вспоминать про тот кровавый день, ясновельможная панна…
Димитрий привык рассказывать свою историю всем, у кого искал помощи. Но рассказывал он ее так часто, что чувствовал себя почти что комедиантом, а все эти чужие дома, литовские и польские замки часто представлялись ему очередными подмостками, где за его игру должна была ждать награда. Золото, верные сабли шляхты, даже помощь короля и папы – не было ли все это просто гонораром ловкому лицедею в комедии человеческой судьбы и судьбы народов?
Страшный день, в который он выжил, но стал изгнанником, тенью, следовало бы глубоко затаить в памяти, как нож цареубийства на самом дне колодца, и никогда не вспоминать. Теперь, когда в его жизни впервые появилась обманчивая праздность, он стал о многом задумываться, и многое понял по-иному. Ранее времени не доставало. Повели его с малолетства по жизни неторные и крутые дороги скрывающегося от всех беглеца, которому оступиться – смерть… Глумясь над опасностью, случалось ему и гулять, и беспутствовать, познал он ласки многих дев и жен, подаренные ему украдкой или купленные за деньги. Он забывал мимолетных полюбовниц, как забывают вкус мимоходом сорванного плода, и не удосужился понять – что же суть любовь?
Но вот и случилось с Димитрием это понимание в свою! Сидит он теперь в ляшском городе Самборе, у ног прекрасной панны Марианны, Марии по-нашему. И хочется назвать ее боярышней Марией Юрьевной, да язык не поворачивается. Какая она Мария Юрьевна? Боярышни на Руси тихие-тихие, воды не замутят. А эта – пылкая, умная, гордая, просто царь-девица из старых русских сказок, что когда-то кормилица рассказывала.
Виват, панна Марианна! Так латиняне древние говорили. Латинский язык Димитрий тоже знал – в монастыре униатском на Украйне ему худо-бедно выучился. Он многому в своих странствиях научился – и у казаков на острове Хортица бывал, в их куренях вольных, и со скоморохами хаживал, и с цыганами даже! У казаков саблей да огненным боем владеть наискусился – не так, конечно, как старые запорожские бойцы, но все ж не хуже иных прочих «молодиков» (20.)! У цыган же медведей косолапых под волю свою подгибать пробовал, они с мишками учеными по селам мзду собирали.
В монастырях на Белом море Димитрия греческому да старославянскому учили. В Литве он по-польски заговорил. Вот такая у Димитрия случилась в жизни наука! Многое претерпел: скитания, лишения, страх, тревогу вседневную и всенощную, вынужденное лицедейство… Но все же был он вольным человеком, сам над своей судьбой дерзко властвовал. Ныне пришла ему удача, высоко замахнулся – на сам престол московский. Только, коли удастся его дерзкая мечта, останется ли там его воля, на престоле?
***
Димитрий часто вспоминал вольный остров Хортицу на седом Днепре и буйные запорожские курени, тоже не знавшие над собою ничьей воли, кроме «товарищества». Ляхи при упоминании о Хортице враждебно топорщили усы и ворчали: «Пся крев! Пшеклёнте быдло! Хлопе! Байда (21.)!». Для гоноровых шляхтичей Речи Посполитой украинские казаки были или холопским отродьем, или, в лучшем случае, – «реестровыми» (22.) на польской службе.
Украинские казаки и сами нанимались в польское войско ради жалования и шляхетства, а еще, по слухам, служили государю французскому и даже мятежникам нидерландским, что против гишпанской короны поднялись. Но, вопреки своему непостоянному наемничеству, они упрямо не хотели знать над собой ничьей сильной и властной руки. Может быть, именно у них, на острове Хортица, Димитрий научился духу непокорства и разгульной, безоглядной вольности.
Именно там Димитрий увидел, как буйные и полупьяные казаки по сечевому обычаю попирают власть своего только что избранного кошевого атамана – мажут его дегтем на глазах у всей буйной воинской братии («товарищества») и грубо толкают в спину. Для чего? Для того, чтобы накрепко запомнил: не казаки служат ему, своему избранному предводителю, а он служит им – своим названым братьям. Не народ для властителя, а властитель – для народа. Хотя в воинских походах воля атамана считалась запорожцами непререкаема, неповиновение каралось смертью…
Димитрию, пришельцу из иного мира, где вековечные обычаи строились на безраздельной власти старшего над младшим – отца над сыном, барина над холопом, воеводы над ратным человеком и, наконец, государя над всеми ими - и верилось, и не верилось, что можно вот так, запросто, выбирать своего атамана на шумной и горластой Сечевой раде. Он читал в старинных летописях, что и Господин Великий Новгород некогда вот так же избирал своих начальных людей и приглашал князя на народном Вече, но ведь прадедушка Иван III, казалось, навсегда положил этому предел железной рукой…
Димитрий знал, что гоноровые польские шляхтичи ненавидят и презирают православных малороссов, и особенно украинских казаков, удалую силу кривых сабель которых им не раз приходилось испытать в битвах – и плечом к плечу против турок или московитов, и на своей вельможных шкуре во время отчаянных восстаний на Украйне. Две непреодолимых стены высились между ляхом и малороссом. Сословная – шляхтич-лях против мужика-украинца (даже украинная шляхта не считалась поляками ровней), и религиозная – латинская вера против греческой. Но при этом и в тех, и в других он находил сходную стихию – вольность! Впрочем, разве самые жестокие войны не ведутся между собой очень похожими друг на друга народами, и разве не становятся порой врагами самые близкие люди? Подобное тянется, увы, не только к единству, но и к противной Богу и людям лютой вражде…
Панна Марианна была единственной полячкой, готовой слушать рассказы Димитрия о его лихих приключениях в запорожских куренях. И он кружил ей голову этими полу-легендами, в которых трудно было отличить вымысел от правды, а истинно пережитое от приукрашенного. Марина так мило – то ли по-детски, то ли по-девически - ойкала и хлопала в ладоши, особенно когда «молодой господарчик» описывал ей торжественную и одновременно потешную церемонию выборов кошевого атамана.
- Я слыхала, мой господарчик, что у сих запорожских хлопов в их разбойной Сечи не имена, а прозвища. Да такие, что и выговорить трудно, как бы не были близки наши наречия! И у вас, принц, такое прозвище было? – спрашивала панна Марианна, и голос ее дрожал от волнения и любопытства.
Димитрию было хорошо с Мариной, ему нравилось рассказывать ей о своей жизни, мешая воспоминания с небылицами, как вино с водой. Царевич слыхал от книгочеев, что древние эллины пили только разбавленное вино, а неразбавленное оставляли «варварам»-скифам. Стало быть, и он ведет себя как эллин, соединяя жизнь с легендой.
- У запорожских казаков (которых вы, ясновельможная панна, несправедливо называете «хлопами», то есть «хлопами», сами же они именуют себя «лыцарством», то есть «рыцарями», ибо они есть свободные воины) много необычайных имен. Бородавка, Вовк, Ворона, Гнида, Голота, Держихвист-Пистолем… Были такие вольные рыцари, коих величали Задерихвист, Кирдяга, Корж, Кривонос, Лысыця, Лупынос, Не-Рыдай-Мене-Маты, Непийпиво, Пивторакожуха…
- Какие забавные имена, мой принц! – засмеялась Марианна. – Разве может шляхетный рыцарь так именовать себя? Это имена разбойников! Имя рыцаря должно быть красивым и звонким.
- Как ваш голос, милая панна?
- Как сталь, мой принц!
- Эти люди горды и сильны, моя панна. Они могли бы назваться своими подлинными именами, многие из которых знает Речь Посполитая! Вы слыхали, должно быть, о доблестном рыцаре по имени Дмитро Байда Вишневецкий?
- О том, что совершал набеги на турецкую землю? Слыхала, мой принц!
- Разве не гордое имя носил сей князь?
- Гордое и славное, принц. Но я также знаю, что княжеское достоинство его почиталось лишь в нашем Великом княжестве Литовском, когда же он попытался свести Литву с Москвой против турок, то все потерял и кончил жизнь в турецком плену, подвешенный за ребро на крюк, как разбойник. Не для того ли запорожцам разбойничьи прозвища, что они не признают короны и промышляют разбоем?
- Нет! Для смирения, моя панна!
Марина не смогла сдержать изумленного возгласа. Смирение?! Это для братьев-бернардинцев, ее наставников, это для монахов и монахинь, но не для шляхетных рыцарей! Ибо у рыцаря есть гонор, и не пристало ему называть себя Кирдягой или Голотой!
- Но подобает ли смирение рыцарю? – спросила она.
- Смирение подобает всем, моя панна!
- И как же вы именовали себя, принц, когда были среди этих… этих… запорожцев?
- По-всякому, ясновельможная панна. И Рыдай-мене-маты, и Шкодой, то есть «Печалью»… И Сиромахой, то есть «Бродягой-монахом»…
- Но почему?
- Потому, милая панна, что матушка и вправду плакала обо мне, и слишком многого мне было жаль…. И, к тому же, я так приучал себя смирять свой нрав.
Марина смутилась. Она много раз слышала, как пробст Самборского костела, отец Франтишек, толковал о смирении… Стало быть, ее, Марину, мучит гордыня и в гордыне своей она, шляхтянка, возмечтала о королевском сане… Но разве не честолюбие ведет нас по жизни и устремляет все к новым и новым высотам? Тогда что плохого в том, что она, панна Мнишкова, непременно желает стать королевой, гордой и прекрасной, как Бона, властительница Речи Посполитой!
- Вы столь часто тешите меня своими историями, одна занимательней другой! – с кислой улыбкой сказала Марина, чтобы переменить предмет разговора на иной, касавшийся до ее честолюбия много ближе. – Но когда же вы прекратите кормить нас сказками и вернете себе московский престол, мой принц?
- Когда сторгуюсь с вашим отцом и королем Сигизмундом о цене рыцарственных польских сабель, панна!
В голосе Димитрия прозвучала смутившая Марину издевательская насмешка. Этот молодой человек, так легко соглашавшийся со своими польскими покровителями, прекрасно понимал, что обещает каждому из них по внушительному куску еще не разрезанного и даже не добытого пирога. Северские земли? Берите! Смоленск? Извольте, ясновельможные! Но намерен ли Димитр исполнять так легко данные обещания? В сердце Марины змеёй закралось сомнение. Он хитрит – и торг этот всего лишь видимость. Ах, многоумный пан Ежи! Похоже, ее отец запутался в собственной паутине.
- Много ли просят они от вас? – осторожно спросила она.
- Боюсь, много больше, чем я могу дать… - с все той же усмешкой ответил Димитрий. - Его Величество Сигизмунд желает, чтобы я перешел в католичество!
- Но если вы не примете нашу веру, мой принц, мы не сможем пожениться! – забеспокоилась Марианна.
Она выдала сейчас свое затаенное желание, не рано ли? Алый закат парил над Самбором, подобный пурпуру королевской мантии. Но не была ли любовь Марины к этому пришельцу неведомо откуда, этому бродяге, так уверенно назвавшему себя принцем, порождением ее полудетских грез о королевском троне, ее девчоночьего честолюбия, сотканного из рассказов старших о славных королевах Речи Посполитой?! Не становится ли Марина на шаткий мостик с прогнившими досками, мостик, который, может быть, выдерживает одного Димитра, но едва ли выдержит их двоих?
Димитрий поднес к губам задрожавшую ручку Марины.
- Мы непременно обвенчаемся, моя прекрасная панна! – сказал он. – Даже если для этого мне придется тайно принять вашу веру. Бог един, Марыся, но церквей и обычаев – множество. На Руси доброму человеку должно быть православным. У вас – католиком. Но все мы обращаемся к одному Богу в своих молитвах!
- И даже еретики-лютеране?! И московские схизматики?! – возмущенно воскликнула Марина.
- И они, панна… Все мы верим в Христа, Спасителя нашего, и в том лишь наше упование… Как и я уповаю, что простится мне не по грехам моим, но по милосердию Его!
В ту минуту Димитрий вдруг задумался о несвершенном. Что если Речь Посполитая в конце концов уступит его щедрым посулам и даст желанную помощь – своей отличной конницей, оружием, золотом… И казаки придут к нему с Дона и с Украйны, прельстясь легким грабежом и обильной добычей… И Папа Римский, приняв в залог его душу, обратит в его пользу всю свою тайную власть… И он приведет на родную землю чужое войско, и свергнет Годунова, и воссядет на престол в Москве… Но даже в царских палатах, за зубчатыми кремлевскими стенами и верной охраной, будет ли он хоть на мгновение так же уверен в своей власти, как тот чубатый запорожец в старых шароварах и драной свитке, оравший на Сичи во всю глотку в толпе подобных:
- Любо!!! Не любо!!!
***
Димитрий тайно принял католичество в Кракове, во время аудиенции, которой удостоил его король Речи Посполитой Сигизмунд III. Иначе нельзя было получить военную помощь Речи Посполитой и благословение папского престола. Перемена веры далась Димитрию не то, чтобы легко, но и не с такой душевной мукой, которой он ожидал. Одна Марина поняла скрытую причину этой легкости: «государский сын» слишком далеко отошел за годы скитаний от своего православного угличского детства. И, в отличие от всего польского окружения «молодого господарчика», она не питала иллюзий относительно того, приблизило ли его обращение в латинскую веру завоевательный поход на Москву, или, наоборот, отдалило.
Чем была для Димитрия Русь? Она оставила в его сердце кровавый и страшный след – такой же зловещий, как красная щель на шее у зарезанного в Угличе мальчика. Царевич и желал, и боялся возвращения на Родину. Гораздо приятнее было лихо отплясывать с панной Марианной мазурку на балах в Самборе. Да так отплясывать, чтобы украшенный самоцветами каблук на польских сапогах «молодого господарчика» блестел и переливался в свете свечей, отбрасывая на паркет веселые, огненные искры! Да так, чтобы раскраснелась панна Марина, и чтобы тайное пожатие ее руки возвестило: нынче ночью, после бала, они снова встретятся в саду, у фонтана, а там – объятия, поцелуи, аромат ее духов, душистый водопад волос и сладкое трепетание девического тела в его объятиях.
Марина не посвящала отца в их с Димитром тайну. Она никогда не решилась бы сказать грозному пану Ежи о том, что их с принцем связывают отношения Дамы и Рыцаря. Она давно уже не приманка, не лакомый, но недоступный плод – они поклялись друг другу в любви, и принц не изменит этой клятве. На добром коне и с саблей в руке, в окружении шляхетного польского воинства, Димитр отправится свергать злодея Годунова, а потом бросит Московию к ногам своей Дамы. И сделает он это ради любви, а не потому что пан Ежи надежно сплел свою удавку!
Но зачем ее Рыцарь медлит выступать в поход, а только без устали отплясывает на балах, ведет нескончаемые беседы с паном Ежи, папским посланцем иезуитом Рангони и князьями Вишневецкими?! Марина спросила у Димитра об этом – при первой возможности, в дышавшем чудом и тайной благоуханном весеннем саду, около их любимой скамейки. Спросила, едва сумев скрыть раздражение и разочарование: не такого ждала она от своего Рыцаря!
Принц задумался на мгновение, а потом с горькой усмешкой разочарование ответил вопросом на вопрос:
- Панна Мнишек жаждет крови? Прекрасной панне не терпится пролить кровь презренных московитов? А ведь это кровь моего народа, и мне проливать ее…
Марина вспыхнула от обиды. Как может Рыцарь обвинять Даму в таких вещах? Нет, московскому принцу еще слишком многое нужно узнать и понять, чтобы стать настоящим Рыцарем!
- Я не хочу ничьей крови! – пылко воскликнула она. – Но польские шляхтичи рождаются с саблей в руках и не боятся пролить кровь за правое дело!
- Свою или чужую, панна?
- Неважно, мой принц. К тому же, я уверена, что русские города без боя сдадутся своему законному государю! Это будет триумфальный въезд. Вы, мой принц, вступите в Москву, покорив ее, в окружении лучших рыцарей польской короны и Литвы!
- Раньше московские государи по-иному вступали в свою столицу. Покорив враждебных соседей, в окружении русского войска... Не стоит ли нам подождать? Я уповаю на тайные переговоры с боярами. Многие знатные рода Московии хотят избавиться от злодея Годунова. Быть может, не придется проливать для этого ни русскую, ни польскую кровь… Тогда русские не назовут меня предателем, который привел в страну врагов. Я взойду на отцовский престол по праву избрания, а не как завоеватель!
Марина не на шутку рассердилась. Разве эти осторожные, почти трусливые речи – речи Рыцаря?! Любой шляхтич, пусть самый худородный и нищий, почуяв добычу и славу, уже закричал бы «До брони (23.)!» и отправился в поход вопреки любой опасности! Неужели у этого московита в жилах вода, а не кровь?!
- Вы прождете всю жизнь, принц! Вам надлежит саблей вернуть себе трон! И отомстить врагам! Вспомните, ваша матушка томится в заточении, ваши родственники и друзья – сосланы или убиты, и во снах вам является названый брат!
Щеки Марины пылали. Сейчас она была похожа на деву-воительницу, вернее, как не без иронии подумал Димитрий, на рыцаря в юбке. С детства она ездила верхом и ловко стреляла из лука – а ведь шляхтянок еще каких-нибудь два-три поколения назад тоже учили сражаться! Что-то детское, порывистое, безрассудное было в ее движениях, и Димитрий все равно невольно любовался Мариной.
- Неужели польские девы тоже рождаются с саблей в руке? – улыбнувшись примиряюще, спросил он. – Не волнуйтесь, панна, скоро мы выступим. И там - будь что будет! Подарите мне еще несколько дней счастливого забытья!
- Разве вы не скучаете по отчизне? – вопросила Марина. – Разве вы не спешите вернуть себе трон предков?
- Отчизна? Родина, как мы называем ее? – все с той же странной улыбкой переспросил Димитрий. – Моя Родина отвергла меня. Мне предстоит вновь обрести ее, а это непросто сделать, проливая кровь соотечественников. Господь свидетель, я сделаю это – но не ради престола, а ради отмщения! Ради того, чтобы Божий суд свершился над Годуновым!
- Я не понимаю вас, мой принц! Вы говорите странные и ужасные вещи! Рыцарь должен мечтать о славе, а принц крови – о троне…
- Слава – тлен. Трон – всего лишь красивое кресло. Месть – зло, хоть и сладка. Более славы, трона и мести я мечтаю о любви, моя панна!
Марина коснулась горячего лба Димитрия – словно хотела этим заботливым жестом отогнать его мятущиеся мысли. Он перехватил эту нежную руку и почтительно, как подобает Рыцарю, поцеловал.
- Вы еще так молоды, панна, вам трудно понять меня…
- А вы? – изумленно переспросила Марианна. – Разве вы не молоды?
- Порой, прекрасная панна, мне кажется, что я очень стар. Или что я – всего лишь тень, заблудившаяся в мире живых!
- Гоните прочь эти страшные думы, мой принц! С ними вы никогда не вернете себе престол!
- Я сделаю все, что вы просите, моя панна! Но мрачные предчувствия гнетут меня… Благословите меня, Марыся, как Дама благословляет Рыцаря в дальнюю дорогу.
Димитрий встал на одно колено – словно на пороге костела, и поднес к губам край пышного платья своей панны. Ему хотелось зарыться лицом в душистую парчу, ощутить заботу и ласку ее мягких рук. Душистые ладони Марины коснулись его головы.
«Как матушка благословляет…», - подумал Димитрий. Вспомнилось, как в Угличе он прибегал к матушке-царице после игр – запыхавшийся, усталый. Словно щенок, тыкался носом в ее заботливые руки, в мягкие складки платья. И царица-матушка так же гладила его по голове, как сейчас Марина.
Марианна, Марина – к такому имени на Москве не привыкли. Мария!.. Их и зовут почти одинаково – двух главных женщин его жизни. Скоро, скоро станет панна Мнишек московской царицей Марией Юрьевной. Если только прежде не истлеют в далекой родной земле его кости… Но прочь все сомнения и раздумья! «До брони!», как говорят ляхи. А еще они говорят: «Вшистко едно!» - «Все равно!»
- Я благословляю вас, мой принц… - тихо и нежно прозвенел голос Марианны. – Да помогут вам Пан Иезус, Дева Мария и святой Ежи, покровитель рыцарства! Да не оставит вас и шляхетное польское войско рыцарская удача в завоевательном походе в Московские земли! Да будет низвержение с престола подлый узурпатор, и да воцаритесь на нем по праву вы! А подле вас – и я…
- Я буду ждать этого часа, моя панна… И решено! Назавтра двину рать против Москвы!

Загрузка...