В огромном царстве, в преогромном государстве, где правил царь Самодурий, жил холоп по имени Николка. Да только кто б его заметил, да кто бы вспомнил, если бы не был Николка самым пренастоящим дураком.
Сядет, бывало у речки, и давай вслух мечтать – девок на стирке смешить.
– Эх, коли бы царь издал такой указ, да чтоб у всякого барчука половину добра бы отнять да между добрыми людьми бы да поделить, вот развернулась бы душенька, вот запела бы. Я бы себе сапог купил, пренепеременно бы купил. Маслицем бы их смазывал. Да и к Маньке бы посватался, пожалуй. В сапогах-то я всем на зависть жених буду.
– Так в сапогах да с добром барчуковым, Николка, ты что же, сам бы барчук стал что ли? – смеются над ним девки.
– Вот ведь радость-то какая! – воскликнет Николка. – И в самом деле барчук. Раз уж и сапоги, и добро при мне. Пойдешь тогда за меня, а, Манька?
Девки только пуще прежнего смеются, а больше всех Манька. Уж ей-то ума поболее Николкиного досталось.
– Да как же я за тебя пойду, Николка, – говорит она, – коли ты когда барчуком станешь, то тебя же первого по царскому указу и ополовинят? Где два сапога, там один останется, где добро, там полдобра.
Призадумался Николка, почесал репушку и так ответил:
– Так разве ж то добрых людей-то обделять станут? Это ж по указу токмо жадюг всяческих. Наш царь Самодурий сердца доброго, коль увидит, что я ему, как батюшке родненькому поклонюсь, так не станет мне зла-то чинить.
– Эх, Николка, – рассмеялась Манька. – Тебе бы в министры, такая голова да зазря на солнышке печется.
– И пойду, – заявил Николка. – Вот к самому царю пойду и как на духу скажу, дескать, в министры, ваша милость, не желаете взять?
Девки снова смеяться, а Николка разобиделся (очень уж он нынче обидчивый был, потому как маменька с утра в кашу маслица пожалела) и прямиком на царский двор. Явился к царю, в ноги бухнулся и говорит:
– Дело такое, ваша милость, батюшка вы наш родимый, министром бы мне образоваться.
– Министром? – спрашивает царь, а сам недобро так посмеивается. – И чему ты обучен? Какие науки знаешь?
– Наук не ведаю, – говорит Николка. – Да только есть у меня, ваша милость, такой прожект, чистое загляденье.
– Ну-ну, рассказывай свой прожект, – говорит царь.
– А было бы, ваша милость, по правде да по совести, коли бы ты велел указ написать. Пущай всяк барчук полдобра своего отдаст добрым людям. Вишь, оно как, все в лаптях хожу, а так бы в сапоги смальцевые приоделся. Манька бы уж надо мной смеяться тогда не стала бы.
– Скажи-ка, мил человек, – спросил царь. – А как тебя на деревне-то кличут?
– Николка я, ваша милость, а кличут дураком, да токмо по великому неразумению. Так-то у меня ума палата. А коли ты бы, ваша милость, велел и всякого плеточкой отхаживать, кто добрых людей напрасно порочит, так мигом бы деревенские перестали дразниться.
Поглядел царь на Николку и говорит своим опричникам:
– Берите-ка этого дурака под белы рученьки да забривайте затылок. Пойдет служить на все двадцать пять годков.
– За что ж такая немилость, отец родной? – возмутился Николка. – Я же за тебя и в огонь, и в воду, и в красном углу бы молиться стал.
– Хотел сапоги – будут тебе сапоги да шинелечка впридачу. Заодно и послужишь, как божился.
Заартачился Николка, закричал, да поздно уже. Сам себе судьбу повернул, да так, что и не вывернуть уже. Увели да в солдаты забрили, а там уж неведомо, когда придется родные края повидать и Маньку опять же.
Царь же велел советников позвать и так им сказал:
– Повезло вам, дурни, что я сегодня ласковей матери родной. Берите-ка перья да пишите новый указ: «Налогов поднять. С каждого барчука, с каждого купца, с каждого корчмаря и прочих отныне не десять серебряных в год, а тридцать. И всякому, кто будет перечить, по тридцать плеточек отсчитать» Пора бы мне уже хоромы новые отгрохать, а то всего три этажа. Стыдно послов заморских принимать, да и дураки всякие ходят опять же.
Что дальше с Самодурием стало да что с Николкою приключилось мне неведомо. Одно только яснее солнца ясного – коль пойдет жатва, так серп скосит всякого, даже дурака, который тот серп в песнях прославляет.