1962 год.

Большая перемена, этот шумный муравейник отрочества, гудела под апрельским солнцем, лениво разливавшим свой топлёный мёд по школьному двору, пропитанному ароматным компостом влажной земли и первыми, дерзкими одуванчиками. Володя, прислонившись спиной к шершавой кирпичной стене, чья тепловатая поверхность хранила память о недавнем утреннем касании светила, наблюдал. Из-под цоколя, там, где асфальт сдавался природе, пробивалась молодая трава – робкие зелёные щупальца жизни. Раскидистая старая липа отбрасывала жидковатую тень, едва прикрывавшую угол двора, где серая твердь была испещрена причудливой вязью меловых классиков. Захар, местный задира, чьё лицо было усыпано веснушками, кружил возле тихой Людмилы с настойчивостью коршуна, высматривающего беззащитную пташку. Девочка держалась с отстранённым достоинством. Её густая коса, цвета спелой, только что сжатой пшеницы, туго и безупречно заплетённая, ниспадала до самого пояса, перехваченная скромной голубой ленточкой – лентой ручейка на золотом поле. Володя ощутил, как в горле застрял невидимый комок, а ладони, будто помимо его воли, сжались в кулаки, хранящие геологическое давление юного гнева. Вмешиваться он не решался. «Подумает, тупица эдакий, что я в неё влюблён», – пронеслось в сознании, заставляя сердце учащённо колотиться, как пойманную в стеклянную банку осу. Он притворялся погружённым в созерцание пухлых, ватных облаков, неспешно плывущих по бездонной синеве небесного купола, где уже вилась первая, неумелая, но дерзкая трель скворца – пробный мазок на холсте весны.

Людмила, казалось, возвела вокруг себя невидимую стену, сквозь которую хулиган не мог пробиться. Она отворачивалась, пыталась сместиться к группе девочек, резвящихся в меловых клетках классиков. Но Захар, как назойливая, зудящая муха, неотступно следовал за ней по пятам. Злость и досада, словно горячий пар, затуманили его взгляд, щёки вспыхнули пятнистым румянцем. И вдруг – рывок! Грубая лапища вцепилась в роскошную пшеничную косу и дёрнула что есть мочи вниз. Ленточка сорвалась, завитки рассыпались по тонкому плечу, подобно золотистым солнечным лучам, вырвавшимся на волю из облачного плена.

– Дура глухая! Не слышишь, что ли?! – рявкнул он, и его голос, резкий и гулкий, как удар ведра о каменный колодец, на миг заглушил общий гул, заставив смолкнуть серебристый перезвон девичьего смеха у классиков.

– Отстань! – вырвалось у Людмилы, тихий, надломленный крик, больше похожий на стон раненой птицы. От боли и унижения на глазах выступили крупные слезинки, сверкнувшие на солнце чистыми, бриллиантовыми искрами. Этот беззвучный плач, эта дрожь в тонких, хрупких плечиках словно перелились через край чаши Володиного терпения. Все сомнения испарились, как лужица на асфальте под тёплым апрельским солнцем.

Он сорвался с места, как отпущенная пружина. Сандалии его застучали по нагретому за день асфальту – сухим, отрывистым барабанным боем, возвещающим поход детской ярости. Подбежав, Володя резко, со всей силой отроческого негодования, толкнул Захара в плечо. Тот, не ожидая столь решительного вторжения, отлетел на пару шагов, споткнувшись о корявый, выпирающий из-под асфальта корень липы и едва удержав равновесие.

– Отстань, тебе сказали! Не лезь к ней! – Голос Володи прозвучал неожиданно твёрдо, звонко разнёсся по двору, привлекая всеобщее внимание, как внезапный удар колокола. Несколько ребят поблизости замерли, превратившись в зрителей. Даже мяч, летящий в игре, на мгновение застыл в воздухе, зависнув в нерешительности.

– Хочу и лезу! Тебе-то что? – Конопатый задира ехидно ухмыльнулся, учуяв, как ему показалось, слабину, но в его глазах мелькнуло замешательство, словно он обнаружил на своём привычном пути неожиданную преграду. – Ага, влюбился, да? Вот оно что! – Он окинул взглядом зевак, ища поддержки, но наткнулся лишь на холодное любопытство, на взгляды, лишённые сочувствия.

– Не твоё дело! – Володя смутился, густо покраснев до самых корней волос, но мгновенно овладел собой. Выдавать свои истинные чувства казалось ему верхом унижения. – Я просто не люблю, когда слабых обижают! Чего ко мне не пристал? Или к другим ребятам? – Он широко расставил ноги, сжал кулаки, всем своим видом демонстрируя готовность стоять насмерть. Где-то в глубине груди, под рёбрами, дрожало нутро, то ли от ярости, то ли от страха, но отступать Володя не собирался. Не сейчас.

– Захочу – и к тебе пристану! Я никого не боюсь! – Захар выпятил грудь, но в его голосе зазвучала фальшивая нота, явно выдававшая неуверенность. Он метнул взгляд на сгрудившихся ребят, не видя в их глазах ничего, кроме отстранённого наблюдения.

– А может, это ты в неё влюбился? – Володя пустил в ход хитрость, в основном, чтобы отвести подозрения от собственного сердца, но сама мысль о том, что это может оказаться правдой, заставила его сердце болезненно ёкнуть. Он краем глаза заметил, как щёки Людмилы, всё ещё влажные от слёз, вспыхнули ярким румянцем, создавая пронзительный контраст с рассыпанными светлыми прядями, как спелая вишня на фоне рассыпанной пшеницы.

– Дурак! – фыркнул Захар, но его боевой пыл явно угас, словно костёр, залитый водой. Ему вовсе не улыбалось стать посмешищем, объектом дразнилок про жениха, особенно при всём честном народе. – Да ну вас, скучные вы все! – Он неловко развернулся, пнул сухую ветку, валявшуюся в пыли, и зашагал прочь, стараясь сохранить вид победителя, удаляющегося с поля боя по своей воле, но сгорбленная спина его предательски выдавала досаду и поражение. Звонок на урок прозвенел, как спасительная капель серебра, разливаясь над внезапно опустевшим двором, растворяя конфликт в рутине учебного дня.

– Спасибо… – Людмила стояла, вся в краске, опустив глаза, торопливо и неловко пытаясь собрать растрепавшееся золото косы. Слова благодарности терялись где-то в горле, спутанные в тугой клубок смущения, стыда и внезапного, ошеломляющего облегчения. Она не смела поднять на него глаза.

– Да ладно… – Володя махнул рукой, изображая небрежную лёгкость, но сам чувствовал, как сердце колотится о рёбра, как гулко, как набат, стучит в ушах. – Он мне давно не нравился. Обращайся, если что. Правда, терпеть не могу, когда сильные обижают слабых. – Он наклонился, поднял с земли её голубую ленточку, отряхнул от серой пыли с нежностью, которой сам не ожидал от своих обычно неуклюжих пальцев, и протянул девочке. Их пальцы едва коснулись – мимолётный, электрический контакт.

– Спасибо… – повторила она тише прежнего, взяв ленту, и в её голосе дрогнуло что-то тёплое и хрупкое, как первый луч солнца после весеннего дождя, что-то, отчего у Володи на мгновение перехватило дыхание.

Они пошли к парадному входу школы, мимо невысоких клумб, где только что высаженные яркие бархатцы робко тянулись к свету, каждый погруженный в свой собственный, бурлящий поток мыслей, в нарастающий гул приближающихся шагов других учеников. В душе Людмилы пела радость, смешанная с невероятной робостью: этот мальчик, Володя, заступился за неё! Было так невероятно приятно, тепло и... страшно от этой новизны. И втайне ей хотелось, чтобы он всегда был рядом, такой надёжный и смелый, как рыцарь из старой книжной гравюры. Володя же ликовал внутри, едва сдерживая готовую сорваться с губ улыбку: наконец-то он заговорил с ней! Шесть долгих лет в одном классе, даже сидели за одной партой в первом, а подходящего случая, этого магического ключика, всё не находилось. Запах сирени, чьи лиловые кисти вот-вот готовы были распуститься у забора, и её улыбка, мелькнувшая сквозь слёзы, как луч сквозь тучу, смешались в его памяти в одно яркое, ослепительное пятно чистого, неомраченного счастья.


1968 год.

Пыльная тропинка, тонкая, как жилка на листе, вилась меж молодых дубков и белоствольных берёз лесополосы – зелёной кулисы, отгораживающей бескрайнее, дышащее полем от посёлка городского типа. Воздух звенел от июльского зноя, сгустившегося, как кисель, и неумолчного, монотонного стрекотания кузнечиков в густой, пыльной траве у обочины. Над полем колосилась, переливаясь золотыми волнами, рожь, волнуемая лёгким ветерком, доносившим терпкий, пьянящий букет нагретой земли, диких трав и полевых цветов – синих васильков и белых ромашек. Володя и Людмила шли, крепко держась за руки, их ладони слиплись от волнения и всепроникающей жары. Но радости в этом шаге не было, будто они шли не на свидание, а на плаху, под невидимый, но ощутимый топор судьбы. Людмила шла с потупленным взглядом, разглядывая серую пыль, осевшую тонким налётом на ремешках сандалий. Грусть, тяжёлая и липкая, как сосновая смола, окутала её, сжимая горло ледяным кольцом. На горизонте клубились белые, пухлые облака, похожие на огромные ватные комья, но они казались ей бесконечно далёкими и равнодушными, как боги Олимпа. Володя пытался развеять сгущавшийся мрак, сжимая её тонкие, почти невесомые пальцы, пытаясь влить в неё свою показную, натянутую уверенность.

– Всего на два года, Люсенька! Повезло же, – с прошлого года службу сократили, раньше три года было, – говорил он, стараясь звучать бодро, словно диктор по радио. Но в его глазах, таких знакомых, таких любимых и теперь таких беззащитных, Людмила читала ту же тень тревоги, ту же неизбывную, гложущую тоску. Голос Володи звучал чуть громче обычного, чуть резче, выдавая внутреннее напряжение, как натянутая струна.

– Долгих два года… – прошептала она, и голос её задрожал, как тончайшая травинка на ветру, едва сдерживая подступающие, солёные на вкус слёзы. – Как я без тебя? – Она остановилась, глядя ему прямо в глаза, в которых, как в тёмных зеркалах, отражалось бескрайнее золотое поле и её собственное, испуганное, потерянное лицо. Страх был не только за разлуку. За эти годы Людмила расцвела, став настоящей красавицей посёлка, его живым, трепетным символом. Её стройную фигуру в лёгком ситцевом платье, усыпанном мелким цветочным узором, провожали взгляды многих местных парней. И холодный ужас окутывал её не только из-за предстоящего одиночества, но и от гнетущей мысли, как отбиваться от назойливых ухажёров без надёжной защиты Володи, без его твёрдого плеча, без его спокойного, как удар стали: «Отстань, тебе сказали!».

– Буду писать! Каждый день, клянусь! – Он поймал её взгляд, стараясь вложить в слова всю мощь своей любви, всю свою немую силу, весь свой, тщательно скрываемый страх перед зияющей неизвестностью. – Конверты штабелями складывать будешь! Представляешь? – Он попытался улыбнуться, но улыбка получилась кривой, вымученной, как у клоуна с печальными глазами.

– Ты только пиши… – Она прижалась к его плечу, ища опоры, последнего причала перед долгим плаванием, вдыхая знакомый, родной запах его холщовой рубашки, смешанный с пылью дороги и горьковатым, пьянящим ароматом полыни, росшей у самой тропинки. Этот запах навсегда врежется в память как терпкий, пронзительный аромат разлуки.

Перрон небольшой станции ближнего следования был заполнен суетой, криками и слезами – обычной вакханалией человеческих расставаний. Рельсы, два бесконечных стальных лезвия, блестели на солнце, уходя в зыбкую, расплывчатую даль, сливаясь с линией горизонта. Грузный, почерневший от копоти поезд, пахнущий углём, машинным маслом и пылью, гудел, напуская на себя важный и грозный вид стального змея, увозящего судьбы. Впрочем, этот гул моментально растворялся в знойном, неподвижном воздухе, словно звук в вате. Слёзы отчаяния текли по щекам Людмилы, смешиваясь с пылью перрона, оставляя грязные, извилистые дорожки. Бесконечные клятвы в вечной любви и верности, перекрываемые металлическим грохотом багажных тележек, резкими, пронзительными свистками дежурного и хриплыми криками носильщиков. Володя, бледный, с трясущимися руками, уверял, что письма будут лететь, как птицы над рожью, и два года промелькнут незаметно, как один миг. Но горькую боль предстоящей разлуки, острую, как укол шиповника, разрывающую грудь на части, не могли заглушить никакие, даже самые страстные слова и обещания. Последний поцелуй – стремительный, жадный, солёный от слёз. Резкий, пронзительный гудок паровоза прозвучал как похоронный звон для их беззаботной, солнечной юности. Людмила долго махала вслед уходящему поезду, пока он не скрылся за поворотом, оставив лишь пустые, безжизненные рельсы, звенящую тишину и чувство ледяной, всепоглощающей пустоты внутри, будто вырвали и унесли с собой часть её живой, трепещущей души.


1970 год.

Радость встречи была всепоглощающей, бурной, как летняя гроза, внезапно обрушившаяся над полями. Она переполняла до самых краёв, заставляя смеяться сквозь слёзы, плакать от счастья, кричать без слов, как сумасшедшие. Казалось, сердце вот-вот лопнет от этого нахлынувшего чувства, выплеснув солнечных зайчиков радости на весь сонный посёлок городского типа. Хотелось кричать о ней с крыши котельной, обнимать всех встречных, творить добро каждому прохожему – такой мощной была энергия воссоединения. Наконец-то они вместе! Теперь ничто и никто – ни безжалостные расстояния, ни зелёная машина армии – не смогут их разлучить. Никогда! Они бродили по знакомым, пыльным улочкам родного посёлка, мимо покосившихся заборов, палисадников с пышными, как кринолины дам, мальвами и георгинами, мимо белёных стен магазина «Океан» и вечно пахнущей капустой столовой. Вдыхали сладкий, дурманящий, как ликёр, запах спелой черёмухи, разливавшийся из садов, и чувствовали всеми фибрами души, что настоящая жизнь, их жизнь, только начинается, прямо сейчас, здесь, на этой родной, любимой сердцу земле.

Свадьбу запланировали сразу, без колебаний, как естественное продолжение их чистого романа. Володя, отслужив шофёром в армейской автоколонне, устроился на ту же должность в родное, знакомое до каждой выбоины управление коммунального хозяйства. Старый гараж, пропахший мазутом, бензином и вековой, как пласты геологии, пылью, стал для него местом силы, источником запаха свободы и зыбкого, но такого желанного будущего. Нужно было поработать месяца три, скопить деньжат на скромное торжество в клубе «Юность» и самое необходимое для начала семейной жизни: кровать, стол да пару стульев. А Людмила тем временем своими руками создавала детали для будущего уюта – шила шторы, покрывала, скатерти.

И вот важнейший шаг сделан – пожелтевшие от волнения документы, эти пропуска в новую жизнь, сданы в узкое окошко ЗАГСа, затерявшегося среди прочих контор в унылом одноэтажном здании райисполкома с обязательным портретом на стене – суровым взглядом вождя. Осталось ждать какой-то месяц, и они навеки станут мужем и женой. То, к чему шли со школьной скамьи, через горы писем, залитых слезами тоски и надежды. Казалось, такой истории, чистой и светлой, как родник, суждено закончиться как в счастливой сказке: свадьбой под цветущей яблоней в саду Людмилиной мамы и долгими, безмятежными годами совместной жизни, душа в душу. Но жизнь, увы, не сказка. И одна роковая, пьяная глупость, маленькая трещинка в фасаде счастья, может в одночасье перечеркнуть все надежды, словно чёрная, грозовая туча, за мгновения заслонившая солнце.

За пару недель до свадьбы Володя встретил старых школьных приятелей у гаража. Они галдели, вспоминая былое, толкая друг друга в плечо с грубоватой нежностью. Он обычно не пил, зная свою слабую голову и лежащую на нём ответственность за служебный УАЗ-469 – этот зелёный, угловатый символ его положения. Но отказаться в такой компании, накануне новой жизни, казалось неудобным, почти стыдным проявлением слабости или зазнайства. «Когда ещё соберёмся? После свадьбы – не до того», – подумал он, сдаваясь на настойчивые уговоры и собственному минутному, предательскому желанию почувствовать себя своим в этой мужской вольнице. На вымытом до зеркального блеска служебном УАЗике, пахнувшем всё тем же бензином и свежей, густой краской, он отвёз ребят закупиться алкоголем, а после к их любимому месту – песчаному берегу большого озера, окаймлённого камышами и плакучими ивами, чьи ветви касались воды, как пальцы пианиста клавиш. Вода блестела в лучах заходящего солнца, как расплавленное золото, обещая покой и забвение. Сначала было душевно и весело: янтарное пенное пиво «Жигулёвское» наполняло гранёные стаканы, сушёная вобла с терпким, приятным запахом моря так и просилась, чтобы ребята вгрызлись зубами в её упругую спинку. Смех, заглушающий кваканье лягушек, воспоминания о школьных проказах, разгоняющие комаров. Потом пошла «Белая головка» – водка, холодная и обжигающая. Затем, когда она закончилась, пустили по кругу дешёвый, липкий, как патока, портвейн «777». Непривычный к алкогольным потокам Володя быстро опьянел. Мир поплыл, берёзы отражались в озере криво, как в кривом зеркале луна-парка, мысли о Люсе, о свадьбе спутались в неразрывный клубок со смешными, похабными анекдотами. В голове гудело, как в улье. В конце концов, сознание просто отключилось, Володя рухнул в беспамятстве на рыхлый, ещё хранящий дневное тепло песок, под мерный, убаюкивающий плеск воды, последний звук уходящего разума.

Володя проснулся от пронзительного утреннего холода и несмолкающего птичьего гомона. Рассвет только занимался, окрашивая небо в бледно-розовые и лиловые тона, как акварель, размытая водой. Туман стелился над озером, как молоко, разлитое по тёмной тарелке. Ребят – ни души. Нет и УАЗа. Лишь пустые, позвякивающие на ветру бутылки, окурки «Беломора», пахнущие дешёвым табаком, и остывшая, серая зола кострища напоминали о вчерашнем кутеже. Голова раскалывалась, во рту было сухо и горько, как от полыни. «Сегодня воскресенье, завтра на работу», – успокаивал себя Володя, шатаясь, пытаясь стряхнуть с себя прилипший к телу песок, чувствуя себя грязным, разбитым и жалким. Собрав мысли воедино, с трудом Володя побрёл по пыльной дороге, вдыхая влажный утренний воздух, пахнущий озером, росой и тоской, надеясь, что ребята просто отогнали машину в гараж или оставили у кого-то дома – и этот кошмар рассосётся, как тот утренний туман.

Добравшись до дома, машину Володя не обнаружил. Зато обнаружил троих милиционеров в иссиня-серой, словное ночное небо, форме, стоявших у калитки с каменными, непроницаемыми лицами и явно, терпеливо ожидавших его. Их автомобиль покорно ожидал неподалёку, будто уснув посреди мирной утренней тишины. Старший, с начищенной до слепящего блеска кокардой, вежливо, но с неумолимостью ледника, попросил Володю проехать с ними до отделения. В его глазах читалась непреклонность судьбы.

Оказалось, что этой ночью, во тьме просёлочной дороги, недалеко от посёлка, насмерть сбили пешехода – пожилого мужчину, возвращавшегося с ночной смены, усталого и не ждущего беды. Сбили служебной машиной Володи – тем самым УАЗом. Машину нашли брошенной в кювете неподалёку от места трагедии, с помятым крылом и разбитой фарой, словно выбитым глазом; в салоне – пустые, позвякивающие бутылки из-под портвейна «777». Володя метался как загнанный зверь в клетке: он клялся, что не был за рулём, что спал мёртвым сном, что машину угнали его пьяные друзья. Но доказать свою невиновность он не смог. Друзья исчезли, как сквозь землю провалились, наверняка испугавшись последствий своего пьяного лихачества. Свидетелей, видевших, кто именно вёл машину в тот роковой момент, не нашлось. Экспертиза показала алкоголь в крови Володи – неопровержимую улику. Начальство было в бешенстве из-за служебного транспорта и позора. Суд был скорым и суровым, как удар топора по сухому, трескучему полену. Судья говорил о пьяном угаре, о тяжкой ответственности, о преступной потере бдительности, о гнусном сокрытии с места ДТП. Обвинение было железным как рельсы: управление в нетрезвом виде, повлёкшее смерть по неосторожности, оставление места происшествия. Приговор суровый — десять лет лишения свободы в колонии. Мечты о свадьбе, о семейном гнёздышке, о счастье с Люсей разбились вдребезги, как та самая фара УАЗа, оставив лишь острые осколки и холодный, немой ужас в глазах Людмилы, пришедшей на последнее, прощальное свидание перед этапом в неволю.


1980 год.

Десять лет – это не два года. Это пропасть, вырытая временем и несправедливостью. Десять лет Володиного срока растянулись для Людмилы в мучительную вечность, в долгую, серую зиму души. Из места заключения Володя не прислал ни строчки – не хотел быть цепью, приковывающей её к призраку, не хотел обременять Людмилу длительным ожиданием. Его молчание она поняла как окончательный, безжалостный приговор их любви.

Людмила не могла себе позволить ждать дольше. Это были годы самого яркого цветения молодости, годы, когда должна строиться жизнь, рождаться дети, когда сердце ещё открыто для тепла. Да и кто знал, вернётся ли он вообще из этой каторги? Выживет ли там, не сломается ли окончательно?

Жизнь, жестокая и прагматичная в своём течении, брала своё. Людмила вышла замуж. За Владимира, интеллигентного, спокойного инженера с завода в областном центре, и уехала с ним в Новосибирск – огромный, холодный город на Оби. Человек он был хороший, надёжный и, что немаловажно, не пьющий. Родились дети: старшая Женя и младший Коля – копия отца, спокойный и рассудительный не по годам. Муж получил просторную «трёшку» в новой панельной девятиэтажке на окраине, семья жила в достатке, не зная нужды, с телевизором «Рубин», показывающим чёрно-белые картинки мира, и громоздкой мебельной стенкой. Всё как у людей. Но огромный город для Людмилы оставался чужим, мёртвым каменным лабиринтом, лишённым души. Она тосковала по шелесту листвы за окном, по влажному, животворящему запаху земли после дождя, по безбрежной широте полей, по крикам петухов по утрам, по тишине, нарушаемой лишь ветром – по живой, дышащей природе родного посёлка. Окна квартиры выходили на шумную, вечно гудящую дорогу, воздух в комнатах постоянно пах бензиновыми выхлопами и едкой цементной пылью от вечной стройки поблизости их дома. Последние пять лет она тайно, как самую сокровенную, запретную мечту, хранила надежду однажды вернуться в старый, покосившийся материнский дом, в тень яблонь и сирени, к той жизни, которая была так жестоко украдена в одно пьяное летнее утро. С Владимиром их связывали лишь дети, привычка и общее, вежливое уважение. Он был тихим, погружённым в технические журналы и хоккейные трансляции человеком, с которым ей было не по пути, как двум разным видам в одной экосистеме. Их разговоры сводились к быту, детям и погоде. Любви не было. Была тихая, уважительная пустота, как в хорошо убранной, но нежилой комнате. И всегда – тень Володи, навязчивая память о его смелости у липы, о его глазах, полных боли и любви, на том проклятом перроне.

Володя, отбыв свои десять лет, словно отсидев долгий срок в каменном коконе, вернулся в посёлок поздней весной восьмидесятого года, будто призрак из давно забытого, но такого живого прошлого. Родные места показались ему и знакомыми до боли в сердце, и чужими одновременно, как пейзаж из детского сна, увиденный взрослым. Новые дома выросли, на улочках стало больше машин, среди прохожих всё меньше старых, узнаваемых лиц. Людмилы он не нашёл. Конечно, соседи, постаревшие, но всё те же, сразу, с нескрываемой жалостью в глазах, рассказали про её замужество и отъезд в большой город. Володя и не рассчитывал на что-то хорошее, но горькая волна всё равно накатила на него, сдавила горло, как рука палача. «Не стоит бередить раны, не стоит мучить её письмами, пусть живёт своей жизнью», – решил он про себя, глотая ком обиды, тоски и вечной вины, поселившейся в душе. Устроившись шофёром всё в то же, вечное коммунальное хозяйство (старый начальник, помнивший его старательным парнем, сжалился), он, спустя пару месяцев, женился. На Нине, поварихе из рабочей столовой, вдове с восьмилетним сыном. Не по любви, не по страсти, лишь чтобы заглушить грызущее одиночество, чтобы не возвращаться в пустую, пахнущую сыростью комнату в общежитии. Чтоб был хоть какой-то уют, запах борща и чей-то голос в доме, пусть даже чужой. Это была сделка с одиночеством, капитуляция перед реальностью.


1991 год.

Дети Людмилы – Женя и Коля – выросли, стали студентами, разъехались по общежитиям, унеся с собой шум и смысл её городской жизни. Сердце, как мощный, неодолимый магнит, потянуло Людмилу домой, в старый, покосившийся, но бесконечно родной дом её матери. Дом, утопающий летом в зелени яблоневого сада, в пении птиц, в прекрасной и безукоризненной природной тишине. Муж не удерживал – к тому времени он нашёл утешение с коллегой, женщиной, близкой ему по духу и разделяющей его интересы. Расставание было тихим, без скандалов, по обоюдному, давно назревшему нежеланию тянуть лямку пустого, бесцельного брака. Людмила почти с облегчением, как сбросившая тяжёлый груз, вернулась в родные стены, наполненные шепотами памяти, в дом, где каждый уголок дышал прошлым.

Семейная жизнь Володи с Ниной тоже трещала по швам, как старая лодка в шторм. Жена, видя его вечную погружённость в себя, немую тоску и вспышки необъяснимой ярости – отголоски лагерного ада, не скрывала своих похождений на стороне. Об этом судачил, перемывая косточки, весь посёлок. Терпеть это было невыносимо, унизительно, но уйти было некуда – своей крыши над головой у Володи не было, жили они в доме Нины, доставшемся ей от её родителей. Его терпение, и без того истончившееся до предела, лопнуло окончательно, когда он услышал очередную, ядовитую сплетню от соседки. Он чувствовал себя загнанным в угол, в ловушку без выхода.

Спустя время, когда Володя узнал от старого знакомого, закупая в сельпо скудный по нынешним смутным временам хлеб («Кирпич» по талонам), что Людмила вернулась, поселилась в своём доме на улице Гоголя и подала на развод, в его душе словно растаяла вековая мерзлота, сковавшая надежды. И оттаявшая земля зажглась нестерпимым, забытым жаром юности, жаром той первой, незамутнённой любви. Непонятное, давно похороненное чувство охватило его, лишило покоя, сводило с ума, требовало немедленного, безумного действия. Он не мог усидеть на месте в душной, пропахшей жареным луком и безнадёгой комнатке. Как затравленный зверь метался по тесному пространству, задевая за стол с недоеденным супом, а в голове проносились тысячи мыслей в минуту: школьный двор, золотая коса, озеро, холодные тюремные нары, её слёзы на перроне, запах полыни... Анализировать, что это – страх, надежда, безумие? – не было нужды. Нужно было увидеть её. Сейчас же. Прямо сейчас. Сию минуту.

Он выскочил во двор гаража, где густо, как в аптеке, пахло бензином, машинным маслом и пылью, завёл старенькую, видавшую виды серую «Волгу» ГАЗ-24, его единственную гордость и спасение после возвращения (купил на все сбережения, словно выкупил частицу свободы), и поехал по пыльным, знакомым до каждой кочки улочкам на улицу Гоголя. Остановился в тени развесистой старой берёзы в конце улицы, метрах в ста от её калитки с покосившейся крышкой выцветшего, некогда небесно-голубого цвета, почтового ящика – немым стражем её одиночества. На большее не решался. Только ждать. Ждать пришлось долго. Солнце клонилось к закату, окрашивая деревянные дома в тёплый, медовый золотистый свет, тени от тополей становились длинными, жидкими, как чернильные кляксы. Время для него потеряло счёт, спрессовалось. Годы, ошибки, надежды, тюремная роба, лицо Нины с её вечным упрёком – всё смешалось в голове в густую, горькую кашу. Он курил одну сигарету «Друг» за другой, не замечая едкого запаха дешёвого табака, не сводя воспалённых глаз с калитки, как голодный волк с логова.

И вот – скрипнула калитка, звякнул железный крючок. Появилась она. Выйдя, замерла на мгновение на крыльце, поправляя светлую, по-летнему лёгкую кофточку, вглядываясь в вечернюю улицу, в эту внезапную вечернюю тишину. Лучи заходящего солнца золотили её волосы, теперь аккуратно стриженные по плечи, но такие же светлые, пшеничные, как в далёком шестьдесят втором. Время будто отступило, стёрло годы тюрьмы, города, чужого брака, как ластик – ненужные линии. Она была прекрасна. Такой же одухотворённой, такой же родной и недосягаемой, как целую жизнь назад, у тёплой школьной стены. Людмила неспешно пошла вниз по улице, по направлению к магазину «Оникс», её тень длинно, призрачно тянулась по пыльной, ухабистой дороге. Володя дал ей немного отойти, завёл двигатель «Волги» (он затарахтел громко и неохотно в наступившей вечерней тишине, нарушая лишь монотонный стрёкот кузнечиков) и медленно двинулся следом, приглушив мотор. Пыль вилась из-под колёс серым, призрачным шлейфом. Поравнявшись, он опустил боковое, запотевшее от волнения стекло. Сердце колотилось так бешено, что, казалось, его стук заглушает и хриплый мотор, и весь мир вокруг.

– Подвезти? – Голос его дрогнул, сорвался на хрипоту, ставшую привычной за годы молчания и бесконечного курения в тюремной тиши. Он боялся, что она не узнает его, этого постаревшего, изломанного жизнью человека.

Людмила вздрогнула от неожиданности, резко повернулась. Глаза, те самые, большие и светлые, что снились ему в тюремных кошмарах и мечтах, расширились от изумления, неверия и… вспыхнувшей, ослепительной надежды, которую она уже не пыталась скрыть, как не скрывают солнце.

– Володя?.. – Просто имя. Но в нём было сконцентрировано всё: и немой вопрос, и боль долгой разлуки, и радость невероятной встречи, и горечь утраченных лет, и десятилетия немого, тайного ожидания. Меньше всего она ожидала увидеть именно его здесь и сейчас. Потому что больше всего на это надеялась в самых сокровенных, спрятанных даже от самой себя мечтах, особенно теперь, вернувшись на эту землю. Признаться в этом она не смогла бы никому. Она любила его все эти годы. Любила тихо, преданно, несмотря на разлуку, слухи, свою чужую семью. Даже мужа выбрала с именем Владимир. Не по любви. «Чтоб дети были умные и красивые, как он», – убеждала она себя, глотая слёзы в чужой городской квартире, глядя на спящего Колю. И все эти годы тоска по посёлку была тоской по нему, по их недопетой песне, по той чистой, светлой, школьной сказке, что оборвалась так жестоко у озера в пьяном угаре чужой глупости.

Он молча, рукой, в которой вдруг исчезла вся тюремная твёрдость, а осталась лишь трепетная неуверенность, открыл тяжёлую дверь «Волги». Она села в пахнущий кожей и воспоминаниями салон. Володя ускорил ход автомобиля и повёз Людмилу прочь от посёлка, от сплетен, от давящего прошлого. Туда, где они гуляли молодыми и беспечными, к знакомой лесополосе, к тому самому полю, над которым когда-то колосилась золотая рожь. Теперь здесь был луг, пестреющий белыми ромашками и синими васильками, как будто само небо упало на землю, разбившись на миллионы цветных осколков. Он остановил машину на обочине, заросшей подорожником и цикорием с его небесно-голубыми цветками. Они вышли. Тишина вечера обволакивала их, как мягкое покрывало, лишь сверчки заводили свою нехитрую, вечную песню стрекотания.

Несколько часов Володя и Людмила просидели в благодатной тишине на склоне тёплого от накопленного за день солнца холма, молча обнявшись, как две половинки разбитой когда-то чаши, наконец-то, чудом сложившиеся воедино. Глядели на темнеющую даль, где угасала последняя алая полоска заката, растворяясь в наступающей синеве ночи. Первые звёзды зажглись на бархатном небе, таком же чистом и бездонном, как в далёком шестьдесят втором. Внизу, в ложбине у журчащего ручья, заливисто, с переливами запел соловей, заполняя мир своей волшебной, любовной трелью. Ошибки молодости, роковая глупость, жестокий приговор судьбы и годы разлуки – всё это осталось в прошлом, затянулось травой забвения, как колея той роковой дороги. Было только настоящее. Тепло друг друга. Трепет прикосновений. Двое людей, ненужных своим бывшим половинкам, но отчаянно, до физической боли в груди, нужных друг другу. Так же сильно, как тогда, в далёком шестьдесят втором, под цветущей сиренью школьного двора, где воздух был пропитан ароматом надежды и первой любви.

– Я больше никогда не оставлю тебя… – прошептал Володя, его губы, шершавые и бесконечно знакомые, коснулись её виска, где под тонкой кожей пульсировала жилка, как эхо далёкого, беззащитного детства. Его рука сжимала плечо Людмилы так крепко, будто боялась, что это мираж. Что она вот-вот растает в вечерних сумерках.

– Я больше никуда тебя не отпущу… – Людмила вжалась в него с такой силой, будто хотела вобрать в себя все потерянные годы, всю боль, всю тоску, стать частью его дыхания, его израненной души, навсегда. Её пальцы впились в ткань его поношенной рубашки. Запах полыни, тёплой земли с луга и её лёгких, знакомых духов «Красная Москва» смешался в один неповторимый, пьянящий аромат возвращённого дома, обретённого, наконец, счастья. Соловей пел для них. Для них двоих. Началась новая жизнь. Их жизнь. Настоящая. На развалинах прошлого, но от этого – ещё более драгоценная. Как бабочка, выбравшаяся из холодного кокона навстречу тёплому солнцу.

Загрузка...