Великую Отечественную войну выиграл хороший человек.

Д. Н. Альшиц, д.и.н., профессор,
заслуженный деятель науки РФ


…А не то рвану по следу –
Кто меня вернет? –
И на валенках уеду
В сорок пятый год…

Геннадий Шпаликов


Тусклое, в морозной дымке, низкое солнце пробивалось сквозь лес, золотило стволы сосен, выкладывало длинные тени на снег, зажигало на белесом небе холодное рыжее зарево. Оглушительно и тонко скрипел снег в звенящем воздухе, и не слышно было за скрипом других – крадущихся – шагов, не донеслось с подветренной стороны звериного запаха, не ощутим был взгляд внимательных лунных глаз в заснеженном подлеске. Зверь умеет подобраться к жертве бесшумно. Зверь знает, когда прыжок будет верным. Зверь не сомневается в своей силе, он отважен, ловок и голоден, он не ведает жалости.

Человек пахнет железом и дымом. Глупый волк боится этих запахов, ему неизвестно, как нежна и податлива плоть под скверно пахнущей человечьей шкурой и как восхитителен солоноватый вкус этой плоти. Тот, кто однажды испробовал этот вкус, будет искать его снова и снова – по запаху железа и дыма. Зверя же не пугает и запах пороха – самый опасный из тех, что издает человек. Зверь совсем не боится человека. Совсем.


Ко дню рождения Сашки Шохина ударил нешуточный для ноября мороз. Мело несколько дней кряду, он не успевал разгребать снег во дворе и на улице перед домом, а тут вдруг прошлым вечером ушли снеговые тучи, ветер стих и на землю упал по-настоящему зимний холод.

Мать растопила печь, перед тем как Шохина разбудить, – присела к нему на кровать по-особенному, с улыбкой, погладила по голове, а не кричала через весь дом, что пора подниматься.

– Просыпайся, именинник…

Шохин, еще толком не проснувшись, пробормотал что-то в ответ и хотел повернуться на другой бок, но мать ласково убрала челку с его лба и поцеловала, как маленького. Сладко защемило внутри от ее ласки, зажмуриться захотелось от радости: что день рождения, что печь не надо топить – уже трещат дрова и гудит вовсю огонь, – что весело шумит самовар и, кроме чугунка с горячей картошкой, стоит на столе прямо под электрической лампочкой в желтом абажуре вазочка с конфетами. И не с какими-то монпансье, а с шоколадным «Мишкой на Севере» – брат Андрюшка в позапрошлый выходной из города привез. А к вечеру мать испечет пирогов, не только с кашей, но и сладких, с ягодой, а может даже и с курицей – вчера она еще раздумывала, стоит ли резать цыпленка по такому случаю.

Шоколадные конфеты Шохин пробовал только однажды, в прошлом году, когда они с матерью ездили к брату в гости. Андрюшкин сосед по комнате, поглядев на Шохина, решил, что тот слишком тощий, и угостил его конфетой. Шохин сначала хотел обидеться (что он, маленький, что ли, чтобы его конфетами угощали, да еще и такими дорогущими?) и взял конфету только из любопытства: вправду ли они так хороши, чтобы кто-то покупал их за эдакие деньжищи? Стыдно признаться, но конфета Шохину понравилась и даже снилась во сне раза два… Вот Андрюшка и решил купить двести граммов (двенадцать штук!) Шохину ко дню рождения – тот подслушал их с матерью разговор: брат велел конфеты до дня рождения спрятать хорошенько, чтобы Шохин о них не догадался, а потом обрадовался. Андрюшка презрительно называл его маленьким братишкой и чуть не со слезой говорил матери, что никак не может забыть, как Шохин ел ту злосчастную конфету и какое у него при этом было лицо. Вот и какое, интересно знать? Ну и сказал еще, что сейчас время уже совсем другое настало, не то что года три назад, когда по-настоящему было голодно, – можно иногда и побаловать «ребенка». Вообще-то на заводе хорошо получали, и Андрюшка им с матерью всегда помогал.

– Надо ж, а? Четырнадцать лет! Как время-то летит… Погляди-тка вот. – Мать развернула лежавший на коленях сверток.

Свитер. Светло-бежевый, с ярким темным узором на груди. Что говорить – вещь богатая и красивая. Шохин представил, как явится в школу эдаким разодетым, и ужаснулся.

– Что, не нравится? – тихо и испуганно спросила мать.

Он не посмел ее обидеть – представлял примерно, чего стоил такой подарок (как и конфеты на столе). Она была единственным в мире человеком, которого Шохин боялся обидеть. Нет, пожалуй, не единственным – еще Шохин боялся обидеть свою учительницу, Фиву Андреевну.

– Нравится, мам. Ну честно.

Она не поверила, конечно. Расстроилась. И стало понятно, что свитер придется надеть.

Он был теплющим, с высоким горлом, колючим немного, но мать сказала, что это до первой стирки.

– Мне так бабы в сельпо и говорили, что парень ломаться будет. – Мать повеселела, разглядывая обнову надетой на Шохина. – Что надо потемнее вещи брать, немаркие чтобы. А я вот захотела его, как увидала, – пусть, думаю, сынок у меня нарядный ходит.

Ага, как девочка… Да еще и отросшие с лета волосы после бани блестели, будто напомаженные.

– И чтоб не хуже других был одевши. Чтоб как при живом батьке… – Она всхлипнула.

– Мам. Не надо, а?

Шохин считал, что хорошо помнит отца, но постепенно его образ размывался, обретал черты идеала и представлялся не по памяти, а по фотографии на комоде. Отец ушел на фронт, когда Шохину еще не исполнилось восьми, в сорок втором. Брат Андрюшка помнил отца гораздо лучше, уже в шестой класс тогда ходил. О похоронной Шохину не сказали, сочли слишком маленьким, но он догадался сам, потому что мать почернела за несколько дней. Она не плакала, но сухие ее глаза смотрели тогда отрешенно, будто и не видели ничего вокруг, и, просыпаясь иногда ночью, Шохин слышал ее глухие, страшные стоны. Плакать она начала потом, после Победы уже – будто раньше не позволяла себе расслабиться, отдаться горю.

– Как раз на мороз, – покивала мать, подправляя ему свитер на плечах. – Я вон валяны сапоги твои достала – холодно уж в опорках бегать. В этот год они тебе впору будут…

Прошлой зимой, что говорить, валенки Шохину были сильно велики.


Конечно, в школе на него все пялились с великим удивлением, хотя и помалкивали, а потому хотелось какой-то особенной дерзости, выдающегося баловства и дурачества. Как назло, в голову ничего не приходило. Опять же, не двенадцать лет было Шохину, а четырнадцать, чтобы скакать по партам и затевать веселые потасовки… Да и явился он нарочно перед самым звонком, чтобы его поменьше разглядывали, помахал ребятам рукой якобы непринужденно, протопал через класс к своей четвертой парте у окна и уселся, развалившись и положив локоть на пятую, где сидели Владька Седых и Митяй Колыванов, верные его друзья. И сразу (чтобы у Владьки уже закрылся рот) перешел к делу:

– Айда сегодня горку заливать.

– Растает… – пожал плечами Митяй.

– Навряд. Телефонограмма была из райцентра на торфозаготовки, что оттепели не ожидается.

Как Шохин ни старался, а взгляд сам собой полз в сторону двери, к первой парте, за которой сидела Ткачева. Вот все девчата заплетали две косы, с ленточками. А Ткачева – одну, толстую и ниже пояса. И без всяких ленточек. А Любка Дергач вообще волос не заплетала, ходила с локонами – ну так она самая красивая считалась в классе, ей по статусу было положено.

А ведь Ткачева на него даже не взглянула, будто он каждый день являлся в школу в новых свитерах… Впрочем, Шохин давно решил, что ему это совершенно безразлично. И то, что сегодня суббота и все октябрьские уходят домой на выходные, его тоже не касалось.

– Это точно, – подтвердил Владька. – Теть Шура мне тоже про телефонограмму сказала. И еще сказала кой-чего…

Зазвенел звонок, и Владька замолчал.

– Чего это кой-чего она тебе сказала? – спросил Шохин, потому что лицо у Владьки было загадочным.

– Я потом расскажу, как следует. На переменке. – Правильный Владька устремил взгляд на входившего в класс Комбата.

Комбат всегда улыбался. Не широко, а как-то грустно и виновато. И говорил всегда тихо, будто вот-вот закашляется. Он приехал в Моховое этим летом и вел уроки первый год. Болтали, что он инвалид войны, но по нему было не видно – здоровый такой мужик, разве что чуть прихрамывает.

– Садитесь, дети, – сказал Комбат, как всегда улыбаясь.

Обращение «дети» выводило Шохина из себя. Никто из учителей к ним так не обращался. На уроках военного дела (совершенно глупых и к настоящему военному делу никак не относящихся) Комбат говорил «товарищи бойцы», а на других уроках неизменно повторял это дурацкое «дети», будто нарочно выпячивая свое превосходство. И еще к фамилиям обязательно добавлял имена, как в первом классе.

Впрочем, у Комбата имелось одно существенное достоинство: перед опросом он не заставлял закрывать учебники, а потому на его уроках надо было лишь не попасть в первые отвечающие. И пока первый вызванный к доске что-то неуверенно мямлил, Шохин (и не он один) успевал прочесть следующий параграф. Рассказывал Комбат тоже хорошо, и если Шохину доводилось послушать урок, то, в общем-то, он мог учебник и не читать. Но слушал он редко – всегда находилось что-нибудь поинтересней.

– Кто нам расскажет о географическом положении Великого Новгорода? – тихо спросил Комбат и окинул класс взглядом. – Танюша Ткачева, сможешь?

Ее все называли Танюшей, Танюшкой или Танечкой. И никогда – Таней или Татьяной. Почему – непонятно. У нее, как всегда, загорелись щеки – вот именно щеки, как от мороза. Она не краснела, а вспыхивала. И плечики приподнимала от страха. Шохин иногда нарочно ее дразнил, чтобы посмотреть, как она вспыхивает.

В этот раз Ткачева вообще смотрела только в пол (ну, еще иногда на Комбата и на карту, повешенную на доску), и Шохин с удовольствием сверлил ее насмешливым взглядом. А вот Иван Михайлович – Джон Сильвер в просторечии – наверняка заставил бы его сесть прямо, Комбат же смотрел на позу Шохина снисходительно и с некоторой жалостью – что тоже не могло не выводить из себя.


Переменка была маленькой, и за историей о Садко Шохин едва не позабыл о загадочном сообщении Владьки. До сих пор непривычно было видеть Владькино лицо без очков – еще весной он носил толстенные линзы для выправления косоглазия. Это с ним случилось от истощения, в Ленинграде. Он приехал на завод в эвакуацию, с матерью, весной сорок третьего. Только мать его так и не выкарабкалась – умерла через месяц, а Владьку оставила у себя ее соседка по бараку, тетя Шура. Тогда многие девушки из Мохового работали на заводе по трудовой повинности – в войну завод выпускал взрывчатку. А когда война кончилась, они вернулись. И Владька с тетей Шурой стал жить в Моховом. Теперь тетя Шура была комсоргом колхоза и все звали ее комиссаром.

Владька пооглядывался по сторонам – никто не подслушивает? – и наконец начал:

– Так вот знайте, что мне тетя Шура рассказала. Верней, не мне, конечно, а на ячейке… Вчера у нас дома была.

– Плевать, – поторопил Шохин. – К делу давай.

– Оказывается, весной в лесу, не у нас, но тоже недалеко от завода, нашли диверсанта. Мертвого. Он зимой в лесу замерз, а весной охотники на него наткнулись.

– А у него чевось, табличка была на шее – «диверсант»? – Митька хмыкнул басом.

– У него с собой был контейнер для забора грунта, – веско ответил Владька. – Ну, или воды, или снега. Оказывается, если изучить химический состав снега, куда оседает дым с завода, то можно вычислить, что на заводе делают, как и из чего. Государственную тайну раскрыть.

– Тогда это не диверсант, а шпион, – сказал Шохин.

– Какая разница? Главное, что у нас такое тоже может случиться. До ста километров, говорят, может дым с завода пролетать, если ветер сильный. Значит, и к нам могут диверсанты пробраться.

– Шпионы.

– Ну шпионы. А завод, сами знаете, теперь совершенно секретный.

– А чевось это он в лесу-то замерз? – спросил Митяй.

Рядом с ним – высоким, костлявым и неуклюжим, – Владька выглядел совсем мелко, к тому же Митяй говорил басом. Но все равно безоговорочно признавал Владькино мнение авторитетным. И спрашивал не от сомнений вовсе, а именно ради разъяснения.

– А товось и замерз, что был не наш, к морозу непривычный. Как немцы у нас в войну замерзали. Или как когда ТЭЦ строили, помните, тоже двое пленных замерзли.

Мелким Владька тоже был из-за блокады, доктор сказал, что в нем что-то такое нарушилось от голода. А потому и Шохин, и Митяй убили бы любого, кто попробует Владьку обидеть.

До звонка – и после – они обсудили вопрос, как и откуда тут может появиться шпион (или даже диверсант, который подложит взрывчатку в торф, и потом она взорвется уже на ТЭЦ), и Шохин думать забыл о новом свитере, в котором чувствовал себя столь неловко и скованно.

Вошедшая в класс Фива Андреевна оборвала их разговор.

– Так, милые мои мушкетеры. Я уже здесь.

Она тоже улыбалась, но, во-первых, далеко не всегда, а во-вторых – совсем не так, как Комбат. Она хорошо улыбалась, и от улыбки у нее на щеках появлялись ямочки. Что говорить – Фива Андреевна была очень красивой. Даже красивей многих артисток в кино. И одевалась как артистка, так в Моховом никто не одевался.

Митяй, Владька и Шохин дружили с самого начала, потому что дома́ их стояли на одной улице, – во всяком случае, дружба их началась задолго до того, как они прочли «Трех мушкетеров». Фива нарочно дала им эту книгу, чтобы они поняли, почему их так называет. Конечно, Митяй вовсе не был толстым, как Портос, но всегда хотел жрать. А Владька, конечно, не верил в бога, но был признанным идеологом класса. Комиссаром, как и его тетя Шура, сиречь духовным лидером. Что роднило его с Арамисом.

– Саша Шохин, сядь прямо, пожалуйста.

Фива была первой учительницей Шохина, потому ей он прощал обращение по имени. Она уже потом, на перемене, не при всех, поздравила его с днем рождения и дала первым прочитать «Квентина Дорварда» – новую книжку, купленную в городе. Ну и добавила, что он теперь взрослый и вести себя надо соответственно. За это Шохин ее и любил – за то что не при всех…


После обеда на третьей перемене оставался только один урок – пение, и все заранее загадывали, как он пройдет: если Сильвер отпустит октябрьских в начале урока, значит, придется петь до звонка. А если не отпустит – там по-разному может случиться. Когда звонок прозвенел, все чинно сидели на местах, даже Шохин руки на парту перед собой положил – не надо злить директора в момент принятия ответственного решения.

Шохин глянул на Ткачеву: сидит, как на иголках, губки покусывает. Небось домой хочет поскорей. Октябрьские в Моховом жили на квартирах, двенадцать километров было до их совхоза, каждый день не набегаешься, а потому ходили только на выходной. До Вторушиных, например, было всего два километра, а до колхозной фермы – меньше трех, оттуда ребята каждый день в школу бегали. В этом Шохину, конечно, сильно повезло – меньше десяти минут идти до дома. Школа стояла чуть на отшибе, на месте бывшей церкви, и начальные классы сидели в бывшей церковно-приходской.

А за окном такое солнце сияло! И мороз крепчал – ветки березовые покрылись инеем, как у Есенина, самое время горку заливать… Была у Шохина еще одна мысль, которую не удалось бы осуществить, если бы октябрьских отпустили раньше.

Наконец дверь распахнулась, и Васята Пестрый втащил в класс аккордеон в чехле; за ним, как всегда скорым шагом, ни на кого не глядя, протопал Сильвер. Сел на стул, но не за столом, а у доски, к окну поближе, дождался, пока Васята аккордеон расчехлит и ему на колени поставит.

– Что это вы притихли, а? – с притворной строгостью спросил директор и оглядел класс. – Садись, Пестрый, на место. Гляди-ка, какие смирные! А? Не слышу?

– Чего вы не слышите, Иван Михалыч? – чуть не шепотом с первой парты спросил Семка Рыжов.

– Не слышу, как муха летит.

– Так какие мухи, Иван Михалыч, морозище-то какой стукнул…

– Тьфу на тебя, Рыжов. Шуток не понимаешь. – Сильвер потянул мехи аккордеона и взял первый аккорд. – Так, у нас по учебному плану сегодня разнообразие музыкальных образов в творчестве Иоганна Себастьяна Баха.

Загрузка...