Первое, что я почувствовал — потолок.

Не увидел. Именно почувствовал — как чувствуешь, что в комнате кто-то есть, ещё до того, как откроешь глаза. Потолок был не тот. Слишком близко, слишком белый, слишком ровный. У меня дома потолок с трещиной в углу, которую я три года собирался заделать и не заделал. Трещина расходилась от угла к люстре, тонкая, похожая на молнию, и каждое утро я видел её первой, и каждое утро думал: «Надо бы замазать». Сорок лет — и не замазал. Теперь уже не замажу.

А этот потолок — гладкий, как бумага, и на нём плафон из дешёвого пластика, какие ставят в больницах и общежитиях. Желтоватый, с мёртвой мошкой внутри.

Я лежал на спине. Кровать была узкая, продавленная, с панцирной сеткой, которая скрипела при каждом вдохе. Из-под одеяла торчали ноги — длинные, худые, с выпирающими щиколотками.

Не мои.

Я смотрел на них, и почему-то именно ноги меня и добили. Не потолок, не запах чужого белья, не гудение чужого холодильника за стенкой — а ноги. Мои были короче. Толще. С варикозом на левой голени и вросшим ногтем на большом пальце правой. Двадцать лет я мучился с этим ногтем, ходил к подологу раз в полгода, забывал записаться, мучился снова. Мелочь, ерунда, о которой не рассказывают на собеседованиях и первых свиданиях. Но когда ты сорок лет просыпаешься в одном и том же теле — ты знаешь каждую его поломку.

Я сел. Сетка под матрасом жалобно скрипнула.

Комната была маленькая — метров двенадцать, разделённая на две половины невидимой границей бардака. Слева — хаос: незаправленная кровать, одежда на стуле, на полу, на спинке кровати. Кружка с чем-то засохшим на подоконнике. Плакат на стене — какая-то группа, название которой мне ничего не говорило. Справа, где лежал я — относительный порядок: стопка учебников, ноутбук на столе, вещи сложены. Два человека в одной комнате, две разных вселенных.

Общежитие. Это точно общежитие. Запах, планировка, казённая мебель — всё это я узнавал не разумом, а чем-то глубже, каким-то бытовым инстинктом, потому что я тоже жил в общежитии. Давно. В другой жизни. В буквальном, как выяснится, смысле.

Я встал. Ноги не слушались — не болели, нет, просто были чужие. Длинные, лёгкие, пружинистые, они несли меня иначе, чем я привык. Я привык к тяжёлым, усталым, которые с утра скрипели не хуже той сетки, и нужно было расхаживаться минут десять, прежде чем колени перестанут щёлкать. Эти ноги не щёлкали. Эти ноги хотели бежать.

Зеркало висело на дверце шкафа — мутное, в пятнах, с отколотым уголком. Я подошёл к нему и остановился.

Из зеркала на меня смотрел парень лет девятнадцати. Худое лицо, тёмные волосы, немного торчащие уши. Глаза — карие, с красными прожилками, как после плохого сна. Щетина — жиденькая, подростковая, в три волосины.

Я стоял и смотрел на него. Он смотрел на меня. Я медленно поднял руку — он поднял. Я открыл рот — он открыл. Зубы ровные, все на месте. У меня к сорока трёх не хватало — двух нижних слева, я так и не поставил импланты, потому что дорого, а потом стало уже не важно.

Сердце заколотилось. Но не так, как я привык — ровно, лениво, с перебоями на третьей чашке кофе, с тем самым замиранием, которое кардиолог называл «ничего страшного, но лучше бросить курить». Нет. Это сердце билось быстро, гулко, молодо. Как мотор, который только что с завода. Сердце, которое не знало ни гипертонии, ни аритмии, ни трёх пачек «Парламента» в день на протяжении двадцати лет.

Я умер.

Это я помнил отчётливо. Не как сон — как факт. Квартира. Кухня. Линолеум с прожжённым пятном у плиты, где я уронил сигарету в две тысячи девятнадцатом и не стал менять, потому что зачем, кто это увидит, кроме меня. Давление в висках — не как обычно, а как удар, как будто голову стиснули в тисках. Колени подогнулись. Пол поехал вверх. Я ещё успел подумать — отстранённо, почти с любопытством: «Вот и всё, Щукин». И темнота. Полная, абсолютная, без сновидений.

А теперь я стоял в чужом общежитии, в чужом теле, и чужое лицо в зеркале таращилось на меня с тем же тупым удивлением, с которым я таращился на него.

Телефон лежал на тумбочке — тонкий, в потрескавшемся чехле с каким-то аниме-персонажем на задней крышке. Экран засвечивался непрочитанными уведомлениями. Я взял его, и он разблокировался по лицу. По этому лицу.

Контакты. Сотни имён, ни одного знакомого. Фотографии — парень, этот парень, в компании других парней и девчонок. Студенческие вечеринки, селфи в аудиториях, кто-то показывает средний палец в камеру, кто-то корчит рожу. Обычная жизнь обычного студента, в которой я никогда не участвовал.

Сообщения. Последние — от сегодняшнего утра:

«Волчок: Щука ты видел это? Ссылка»

«Волчок: щука»

«Волчок: ЩУКА ПРОСНИСЬ»

Щука. Меня так в школе дразнили. В прошлой жизни.

Я открыл контакт. «Волчок» — настоящее имя Алексей Волков. Переписка длиной в бесконечность: мемы, голосовые, ссылки на видео, «ты идёшь на пары?», «займи сотку до стипухи», «Щука я забыл ключ пусти меня». Сосед по комнате. Друг. Судя по объёму переписки — близкий.

Я листал дальше, жадно, торопливо, как будто если я соберу достаточно данных — всё станет на свои места. «Мама». «Папа». «Даша». «Настюха ❤️». Преподаватели, однокурсники, какой-то «Савельев староста». Целая жизнь, упакованная в шесть дюймов экрана, — и ни одного знакомого лица.

В документах нашёлся студенческий билет. Фотография этого лица. Имя.

Артём Щукин.

Я перечитал. Потом ещё раз. Потом сел на кровать, потому что ноги — эти новые, длинные, пружинистые ноги — вдруг отказали.

Артём. Щукин.

Меня зовут Артём Щукин. Меня звали Артём Щукин. Мне было сорок лет, я работал инженером в проектном бюро, потом бюро закрылось, потом я работал сисадмином, потом не работал, потом пил, потом умер на кухне, лицом в линолеум. И теперь я — снова Артём Щукин. Только мне девятнадцать, я живу в общежитии, у меня есть сестра, которой никогда не было, и девушка с сердечком в контактах.

Совпадение? Я инженер. Я не верю в совпадения. Но я также не верил в жизнь после смерти, переселение душ и гороскопы — и вот, пожалуйста.

Телефон завибрировал в руке. Входящий звонок. На экране — «Даша».

Я замер. Даша — кто? Быстро пролистал переписку: «Дашуль, скинь адрес», «Маман просила передать что звонила», «Чел, ты опять на дошиках сидишь? Скелет уже». Тон — старшей сестры. Заботливый, чуть навязчивый, с той особой интонацией, которую используют люди, привыкшие отвечать за кого-то.

Сестра. У меня не было сестры. У Артёма Щукина, которым я был раньше — не было.

Телефон продолжал вибрировать. Четвёртый гудок. Пятый. Если не возьму — перезвонит. Или приедет. Или начнёт звонить маме.

Я принял вызов.

— Тём? — Женский голос, быстрый, деловитый. — Ты не забыл, что в субботу мы к родителям едем? У папы юбилей, маман уже второй день готовит.

— Ну... — Голос, который вышел из моего рта, был чужой. Молодой, чуть хрипловатый со сна. Я чуть не выронил телефон от неожиданности.

— Тём, ты спишь что ли? Час дня.

— Плохо спал, — сказал я. Это была чистая правда, хотя и не в том смысле, в каком она подумала.

— Короче, в субботу в десять я за тобой заеду. Подарок мы уже купили, от нас двоих. Рубашку надень нормальную, а не эту свою худи. Всё, ты понял? Тём?

— Понял, — сказал я. Потому что больше ничего сказать не мог. Суббота. Родители. Юбилей отца. Рубашка. Подарок. Целый набор данных, которых у меня не было и которые мне нужно было откуда-то достать за несколько дней.

— Ты какой-то вялый. Не болеешь?

— Нет. Просто не проснулся ещё.

— Ну давай просыпайся. Всё, целую. И поешь нормально!

Она повесила трубку. Я сидел на кровати с телефоном в руке и слушал, как чужое молодое сердце молотит в чужой молодой грудной клетке. Суббота. Это когда? Я посмотрел на дату в телефоне — среда. Три дня. У меня три дня, чтобы научиться быть сыном людей, которых я никогда не видел, и братом женщины, с которой только что разговаривал впервые в жизни.

Дверь распахнулась.

— Щука!

Я дёрнулся. На пороге стоял парень — невысокий, коренастый, с круглым лицом и улыбкой, которая, кажется, была приклеена к нему навсегда. Он ввалился в комнату без стука, сразу на левую половину, к своей незаправленной кровати и бардаку, — и это движение было таким привычным, таким обжитым, что сомнений не осталось. Сосед. Тот самый Волчок из переписки.

— Щука, ты видел эту дичь в Челябе? — Он плюхнулся на свою кровать и сунул мне телефон. — Залипни, это жесть.

На экране — видео. Любительская съёмка, дрожащая картинка. Кто-то снимает пустырь за промзоной. Посреди бетона и мусора — несколько деревьев. Не обычных деревьев. Стволы серебристые, гладкие, а листья — или то, что было листьями — слабо светились мягким голубоватым светом. Деревья стояли там, где вчера ничего не было.

— Фейк? — спросил я.

— Да не, там уже куча народу сняла, с разных ракурсов. Типа реально выросло за ночь. Кто-то говорит — эксперимент военных, кто-то — что нейросеть. Но блин, Щука, там же и камеры городские есть, ментовские. Нейросеть ментовские камеры не обманет.

Он был возбуждён. Не напуган — именно возбуждён, как ребёнок, увидевший пожарную машину. Для него это было развлечение — прикольная хрень из интернета, которую можно обсудить вместо подготовки к зачёту.

Я смотрел на видео и пытался что-то почувствовать. Удивление? Страх? Интерес? Но внутри была только ватная пустота. Светящиеся деревья в Челябинске были где-то на сороковом месте в списке вещей, которые меня сегодня удивили. Первые тридцать девять мест занимал факт, что я мёртв и одновременно жив.

— Хрен знает, — сказал я.

Волчок удовлетворённо кивнул, как будто именно это и хотел услышать. Может, так и было. Может, Щука всегда так отвечал — коротко, без энтузиазма. Может, мне повезло.

— Ладно, — Волчок перекатился на спину и уставился в потолок. — Тебе чё, Настюха писала? Я видел у тебя уведомления горели.

Я посмотрел на телефон. Двенадцать сообщений от «Настюха ❤️». Последнее: «Тёмчик, ты где? Я переживаю. Напиши мне пж 🥺»

Тёмчик. Господи.

У меня — у того, прежнего меня — не было девушки уже лет пять. После развода я пару раз пытался что-то начать, но каждый раз оказывалось, что начинать что-то нужно сначала с собой, а на это у меня не хватало ни сил, ни желания. И вот — Тёмчик. Сердечко в контактах. Девятнадцатилетняя девочка, которая переживает и шлёт грустные смайлики.

— Ответь ей, а то опять психанёт, — сказал Волчок, не поднимая головы.

Я набрал: «Привет, всё норм, проспал. Напишу позже». Без сердечек. Без смайликов. Отправил и убрал телефон.

Волчок покосился на меня, но ничего не сказал.

— О, кстати, — он сел. — Щука, сегодня твоя очередь жрать готовить. Или забыл?

Я не забыл. Я не знал. Но кивнул.

— У нас там вообще ничего нет, — Волчок кивнул в сторону маленького холодильника, стоявшего между столами. — Надо в магаз сгонять. Я бы сам, но мне к завтрашнему зачёту по вышке надо хоть что-то прочитать, а то Семёнов меня убьёт.

Он потянулся к учебнику на полке — жест скорее символический, но намерение было понятно.

— Что купить? — спросил я.

— Ну как обычно. Макароны, сосиски. Или тушняк. И хлеб, хлеб кончился. А, и кетчуп, если есть норм.

Как обычно. Макароны и сосиски. Жизнь, в которую я попал, была предсказуемой до боли — в буквальном смысле, потому что голова до сих пор гудела.

— Где тут магазин ближайший? — спросил я, и тут же понял, что сказал лишнее.

Волчок уставился на меня.

— Ты чё, Щука? «Пятёрка» на углу. Куда ты каждую неделю ходишь.

— Да я в смысле — может, в другой какой. Там вчера сосиски стрёмные были, — выкрутился я. Не знаю, были ли сосиски стрёмные. Но Волчок, слава богу, не стал уточнять.

— Ну сходи в «Десятку», это через дорогу подальше. Там дороже, но сосиски получше. Налево от общаги, мимо скверика, потом через дорогу.

Налево. Мимо скверика. Через дорогу. Я мог бы найти по картам, но живые инструкции лучше — натуральнее.

Я взял куртку, проверил карманы — кошелёк на месте, карта внутри, наличные — и вышел.

Город обнял меня сразу — серым небом, запахом мокрого асфальта, гулом машин. Всё казалось чуть громче, чуть резче, чуть ярче, чем я привык — то ли мир другой, то ли просто в девятнадцать лет всё воспринимается иначе, чем в сорок. Панельные девятиэтажки, парковка, скверик с облезлыми скамейками. Обычный городской пейзаж, каких тысячи по стране.

Но что-то царапало. Не сразу — исподволь, как заноза, которую не видишь, но чувствуешь.

Вывески. Знакомые буквы, но названия чуть другие. Та самая «Пятёрка» вместо «Пятёрочки». Логотип сотового оператора, которого я не помнил — жёлто-синий, с какой-то птицей. Марки машин на парковке — похожие, узнаваемые по форме, но шильдики не те. Как будто кто-то перерисовал мир, старательно копируя, но меняя детали — не из злого умысла, а потому что рисовал по памяти.

Я шёл по тротуару и собирал эти несовпадения, как делал двадцать лет назад, когда приходил на новый объект и первым делом обходил площадку, прежде чем лезть в документацию. Глаза цеплялись за мелочи: номерные знаки — формат похож, но коды регионов другие. Надпись на мусорном баке — «ГорСервис» вместо привычного названия. Реклама на остановке — бренд напитка, которого я никогда не видел, но который выглядел как двоюродный брат «Кока-Колы».

Данные не сходились. Не катастрофически — на процент, на полпроцента, на толщину волоса. Но не сходились.

Не мой мир. Похожий. Почти такой же. Но не мой.

Мысль пришла спокойно, как техническое заключение. Без паники, без истерики. Инженерное мышление — единственное, что осталось от прежнего меня — просто приняло новые входные данные и выдало вывод. Мир другой. Тело чужое. Имя то же. Причина неизвестна. Данных недостаточно.

Я думал об этом, глядя под ноги и не обращая внимания на дорогу. Мысли были тяжёлые, несобранные, они расползались в разные стороны, как муравьи из разорённого муравейника, и я не успевал ловить их и складывать в стопки. Что случилось. Почему я. Почему это тело. Почему то же имя. Как. Зачем. Надолго ли. Можно ли вернуться. Есть ли куда возвращаться. Я умер — значит, тела нет. Мира, может, тоже нет. А может, есть, и на полу в нём лежит труп сорокалетнего неудачника, и никто не хватится ещё неделю, пока соседи не почувствуют запах.

Бордюр. Шаг. Дорога.

Звук я услышал раньше, чем увидел — не визг тормозов, а рёв мотора, тяжёлый, низкий, как рычание. Что-то большое и быстрое неслось слева.

Я повернул голову.

Фура. Огромная, грязная, с брезентовым тентом. Она была уже рядом — метра три, два, полтора. Я видел решётку радиатора, забрызганную грязью, видел лицо водителя за лобовым стеклом — круглые глаза, рот, открытый в крике, который я не слышал за рёвом двигателя. Видел свои руки — тонкие, чужие, молодые, — которые даже не успели подняться. И единственная мысль, ясная и обидная до смешного: опять? Серьёзно — опять? Даже не успел разобраться, что происходит?

Решётка радиатора заполнила всё — грязная, мокрая, огромная. Ещё мгновение, и —

Тротуар.

Я стоял на бордюре. Нога, которую я уже занёс над дорогой, почему-то снова стояла на бордюре. Я не помнил, как отступил. Я не отступал. Я точно помнил — я шагнул, я был на дороге, я видел бампер в полуметре от лица. Но теперь я стоял на тротуаре и не мог пошевелиться.

Тело оцепенело. Мозг пытался сложить два куска реальности — тот, в котором я стоял на дороге, и этот, в котором я стою на тротуаре, — и они не складывались, как детали от разных пазлов. И пока я стоял так, в столбняке, пытаясь понять, что произошло, — мимо пронеслась фура. Ветер дёрнул за куртку, клаксон ударил по ушам, асфальт дрогнул под ногами. Та самая фура. Тот самый бампер. Полметра — и меня бы не стало. Ещё раз.

Я стоял и не мог пошевелиться. В голове крутилась одна-единственная мысль, тупая и настойчивая, как заевшая пластинка:

Что только что произошло?

Загрузка...