День был светлый. Над Таганрогом раскинулось прозрачно-голубое небо с небрежными мазками облаков, и в нем роились чайки, лавируя в потоках утреннего бриза. С балкона третьего этажа дома Неверовых открывался чудный вид: белые яхточки, похожие издали на бумажные кораблики, качались на зеленой азовской воде; за ними, ближе к горизонту, стояли на рейде грузовые корабли. «Арабелла», «Искра», «Молодец», «Бриллиант», «Меркурий» — Женя знала их все по именам и помнила всех капитанов. Капитаны тоже помнили её, при встрече кланялись и шутливо называли командоршей. Она всходила на все палубы без спроса, без позволения заглядывала в трюмы, без стука заходила в рубку и клала руки на руль, хоть и никогда не решалась его повернуть. Да и слишком тяжел он был для детских рук. Женя знала, что вела себя свободно, где-то даже развязно, но всегда чувствовала грань, которую не следовало переступать. Потому все моряки на «Арабелле», «Искре» и других её любили: за любопытство, за детскую непосредственность, за ее солнечное обаяние и, конечно, за то, что она была дочкой хозяина этого флота.

Женя вышла на балкон, вдохнула свежий ветер и позволила ему растрепать несобранные кудри. С тоской она посмотрела на море. Вот, кажется, «Меркурий» собирается заходить в порт. Его трюмы, наверняка, забиты доверху товарами. Абиссинский кофе, узорчатый дамаск, чаи, табак, набивной китайский шелк и английский жаккард в цветах и птицах, благовония и масло, расписная посуда и резные камни — все, что можно было найти у берегов Османии, скупалось там и продавалось в России. Другие купцы везли скучные вещи: громадные бочки заграничных вин, тюки хлопка, нефть из Баку на керосин. Папины же суда, возвращавшиеся с рейса, казались Жене плавучими сундуками, ломящимися от сокровищ.

— Вот бы сходить, — вздохнула она, — хоть одним глазком посмотреть.

Но в порт бы ее сегодня не пустили. О пляже, игре в мяч и постройке песочных крепостей тоже можно было не мечтать, пусть и день в его поздневесенней прелести идеально подходил для долгих прогулок, пикников и первых попыток войти в только кажущееся теплым морем. Но нет, ведь именно в этот день, когда мир был таким пронзительно ясным и сверкал, как начищенное зеркало, Женина мать, Наталья Модестовна, начала рожать третьего ребеночка.

Женя и Мика узнали об этом за завтраком. Под надзором няньки они впихивали в себя противную молочную кашу, которую их заставляли есть каждое утро, несмотря на то что потом их часто тошнило. Женя держалась стоически, а вот Мика зеленел прямо за столом, воротил нос и отказывался хоть еще одну ложку пустить в рот.

«Если его вывернет прямо здесь, — подумала тогда Женя, — то Фенька сама его высечет, без дядьки Ефима»

Фенька была их нянькой. Ей самой едва исполнилось пятнадцать, но она уже считалась в этом деле опытной, ведь с малых лет глядела за младшими братьями и всеми дворовыми детьми. Хозяйских детей ей доверили недавно, когда старая нянька, Фенькина мать, упала с лестницы и сломала ногу. Фенька старалась делать все, как при матушке, и не давать Жене и Мике спуска. Любое неповиновение и неудовольствие со стороны детей она принимала за вызов и все делала через «не хочу»: кормила силком, силком одевала, будила, грубо сдергивая одеяла, не давала играть хорошими игрушками, а позволяла только те, что не жаль было сломать и потерять. Расчесывая Жене волосы, она драла их щеткой так, что у той слезы брызгали из глаз. Мике доставалось реже, но хуже: Фенька не два раза в месяц бралась его стричь. Волосы у Мики, как и Жени, были замечательные — густые темно-рыжие кудри, но, если девочке иметь красивые косы полагалось по статусу, то для мальчишек Фенька считала это излишеством. Детскую голову полагалось часто мыть, чесать и следить, чтоб она не завшивела. Делать все это Феньке было попросту лень и, заметив, что волосы у Мики снова отрастали и начинали виться, она усаживала его на стул и уродливо обстригала портняжными ножницами.

— Так, — говорила она, — всяку гниду сразу видать.

Если Мика начинал плакать, она хватала его за шкирку, встряхивала и начинала грозить:

— Брось кричать, а то отдам тебя дядьке Ефиму, шоб он тебя выпорол. У его ремень с вот такой железякой!

Дядька Ефим был старик, служивший на дворе Неверовых то ли дворником, то ли истопником. Никто не мог сказать, чем именно он занимался и много ли с него было толку, но никто и не заикался о том, чтоб его со двора отослать, хотя он тут никому не нравился. Женя знала, что Ефим служил еще ее деду — отцу матери, покойному князю Модесту Кольцову, и не покинул его, когда князь обнищал. Говорили, что когда князь от болезни слег, Ефим ходил за ним, как за родным отцом, а потом верой служил овдовевшей княгине и молодой княжне, даже когда им нечем было ему заплатить. Когда княжна Наталья Модестовна так удачно вышла замуж за преуспевающего купца и перевезла мать из Москвы в прекрасный особняк на Азове, то не забыла и дядьку Ефима. Он был чем-то вроде семейной реликвии, осколком того богатства, которым когда-то владели Кольцовы. Что еще от него осталось? Поповский сервиз с золочеными блюдцами, резная шкатулка, все украшения из которой распродали в дни тяжелой нищеты, да тонкие пуховые шали из приданого старой княгини. Бабушку Женя не застала: она умерла, когда они с Микой еще не родились. Потому Наталья Модестовна и цеплялась так за дядьку Ефима: он единственный, кто помнил еще их светлые деньки в подмосковной усадьбе Климово, сытую жизнь, исполненную покоя и достоинства, присущих истинным аристократам. Кольцовы возводили родословную к самому Рюрику, одной ветвью сходились с Яковом Брюсом, а другой роднились с правящей семьей Долгоруковых. Кольцовы по праву рождения заслуживали почета, благоговения и самого трепетного отношения, но из всех людей на земле только дядька Ефим об этом помнил. Он обращался к молодой хозяйке «ваше сиятельство», хотя купчихам таких титулов не полагалось. За эти два слова Ефиму прощались и пьянство, и грубый нрав, и то, что временами уходил в загул, и его работа ложилась на чужие плечи.

Еще Ефим был известен тем, что без зазрения бил дворовых ребятишек, и Феньке тоже по малолетству доставалось. Потому в моменты любого непослушания со стороны Жени и Мики она пугала их дядькой Ефимом и его ремнем с «вот такой железякой». Хозяйских детей Ефим не тронул ни разу, но они глядели на его сгорбленную фигуру, темные злые глаза и руки с крючковатыми сухими пальцами и длинными ногтями, под которыми засела старая грязь, и понимали, что дай кто ему волю, он бы испорол их до мяса.

Воли никто не давал, но страшно было все равно, и Женя с Микой обычно смирели: давились кашей, терпели щетку и ножницы, мыли руки с мылом, не перешептывались и не хохотали в церкви. А в последние месяцы все стало еще строже. Фенька глаз с них не спускала и следила, чтобы они ни в коем случае не расстроили Наталью Модестовну, носившую ребенка.

И вот, наконец, настал долгожданный день разрешения от бремени, и дом Неверовых превратился в балаган. Мама не выходила из спальни, и к ней только бегали слуги с тазами воды и полотенцами. Послали за доктором, а вперед него зачем-то приехала повитуха, громко требовавшая ее пустить к «хозяйке» и твердившая, что у хозяйки с ней уговор и она только ей доверяет. Тут же у дома начали сходиться люди. Чужие горничные подслушивали у забора, наивно полагая, что их не видно за кустом отцветавшей сирени, а сердобольные соседки не стеснялись заходить на двор и подниматься на порог, полагая, что их-то не посмеют не пустить. Все эти кумушки, что жили рядом с Неверовыми — генеральши, чиновничьи жены, купчихи по мужу и по собственному делу, богатые еврейки и попечительницы матросских сирот — всегда очень чутко относились к делам, касавшимся появления на свет и отхода в мир иной. Они точно знали, как правильно рождаться и как не стыдно умирать, давали тысячу советов и спешили в дома, где были вдруг замечены повитухи, попы и гробовщики.

Большинству из них дворецкий давал от ворот поворот и говорил мол хозяева не принимают, но некоторые, давя на слуг авторитетом и потрясая титулами, прорывались в дом и рассаживались кто в приемной, кто в гостиной. Комнаты полнились шуршанием многочисленных юбок и разговорами о деторождении, столь же Жене непонятными, сколь и интригующими.

Те, кого за порог не пустили, оставались на дворе и прогуливались по неверовскому саду в ожидании новостей. Одна такая пара из двух женщин неспешно шла по дорожке недалеко от открытых окон столовой, и до Жениных ушей долетел обрывок их разговора:

— Ах, Мари, посчитайте сами! Май, апрель, март… Что мне вас учить — у вас своих трое! Будто вы без меня не знаете, как это делается.

— Знаю, Аглая Денисовна, но…

— Какие могут быть «но»? Все ясно, как белый день. Известно ведь, что Роман Гаврилович отбыл в июле…

— Да…

—… и вернулся лишь под Рождество. Натали к тому моменту уже не выходила в свет.

— Да, но…

— …а этот гостил у Самохиных по самый октябрь, и, могу вас заверить, наносил Неверовым визиты с постоянством, достойным лучшего применения.

— И все-таки нет, — стояла на своем Мари, — не могу в это поверить.

— Можете, дорогуша, и вы уже поверили, просто боитесь в этом признаться. Вам стыдно, и я вас понимаю, но соберитесь. Упорствуя, вы поощряете разврат!

Дамы многозначительно замолчали, и ненадолго вокруг Жени повисла тишина. Скоро ее прервал отвратительный рев тошноты. Мику все-таки вывернуло прямо в тарелку, из которой он только что ел, и Фенька налетела на него с криками и хлестко отвесила ему подзатыльник. Мика тут же покраснел и начал рыдать, а Фенька стала тереть ему лицо салфеткой и угрожать, что если он немедленно не замолчит, то она точно отдаст его дядьке Ефиму, и уж сегодня никто за него не заступится.

Жене саму замутило и от этой сцены, и от вони, и от вида рвоты, и она отвернулась от стола. Из приоткрытого окна в столовую тек свежий майский воздух, пахнувший морем и сиренью, и Женя вдохнула его полной грудью, чтобы смыть им тошноту и внезапно возникшую тревогу. Она не понимала еще, что услышала в разговорах дам, но сознавала, что что-то важное и что-то очень стыдное. Она всегда жадно ловила все, о чем взрослые говорят шепотом, все, о чем замолкают, завидев ребенка, все, что обсуждают, когда думают, что их никто не слышит. Она ждала, что дамы заговорят снова, и не ошиблась. Первой подала голос расстроенная Мари:

— Я сочувствую Роману Гавриловичу. Нам это досужие разговоры, а ему с этим жить.

— А я нет, — Аглая Денисовна звучала на удивление беззаботно и немного надменно. — Разве он нуждается в наших сочувствиях? Он преуспевает, как всегда, и деньгами, и детьми обеспечен. В старших не усомниться — неверовская порода! Еще и близнецы. Сын и дочь сразу, можно сказать — благословение. И наследник, и дочка папе на радость. Он в ней души не чает. Остальное такие мелочи.

— Но что же, если и теперь родится сын? Ведь придется делить все на двоих.

— Михаил все равно старший, у него этого не отнимут. А там уже Роман Гаврилович рассудит по справедливости.

Вдруг рядом что-то зазвенело, и Женя невольно повернулась на звук. Мелодия тысячи мелких колокольчиков переливалась где-то над самым ухом, и то набирала силу, то таяла в унылой песне сквозняка. Женя слышала ее так же отчетливо, как собственное дыхание, но никак не могла найти источник. Она хотела спросить у Мики, слышит ли он, но поняла это и так, лишь увидев его рассеянный взгляд и глупо приоткрытый рот. Фенька рядом судорожно вытирала стол и сама, кажется, давилась слезами.

— Что ж мне с вами делать-то! — причитала она. — Они ж меня за эти выходки саму выпорют! Что мне с вами делать!

Вокруг ее головы Женя видела крошечные золотые искры, пролетавшие одна за одной, как звезды в августовскую ночь. Мика тоже их видел. В этом она не сомневалась.

Фенька вывела их из столовой и поволокла Мику в ванную умываться, а Жене велела идти рядом. Она так и делала, и потом еще стояла в стороне и смотрела, как Мике намыливали лицо и чуть не топили в раковине, а затем почти в кровь растирали щеки жестким полотенцем. За это время Женя могла убежать, и Фенька бы ее ни за что не догнала. Она бы выскочила из дома, перебежала двор и сад, пересекла бы улицу, никем не схваченная, оказалась бы в порту и спряталась бы на «Меркурии», на «Арабелле» или на «Искре». Никто бы ей не отказал в убежище и не выдал бы ни Феньке, ни матери, ни дядьке Ефиму. Может, она даже ушла бы с ними в плаванье и встретилась с отцом в Константинополе. Как бы он обрадовался, увидев ее!

Тысячу раз она продумывала этот путь и тысячу раз не решалась на него ступить. Убежать значило бросить брата здесь одного, наедине с глупой нянькой, злым дядькой, холодной равнодушной матерью и десятком назойливых соседок, которые трепали Мику по неуспевающим отрастать волосам и говорили меж собой, что мальчик, конечно, здоровый и красивый, но какой-то пугливый и нетвердый. Не хватает, мол, отцовского воспитания.

Мика не умел быстро бегать, если дрался, то всегда бывал бит, боялся далеко отплывать от берега, не любил игры, в которых можно было проиграть, и все время проводил в раздумьях и рисовании. Феньку это устраивало: за ним не надо было поспевать, только вовремя подавать бумагу и точить ножом карандаши. Женя для няньки была куда большей головной болью. Это ее снимали с крыш и вытаскивали из подвалов, ловили со спицами возле электрических розеток и возили в Ростов на антирабическую станцию после укуса бродячей собаки. Это она била мячом окна, рвала платья, падала с деревьев, ходила с ссадинами на коленях, не боялась драться с дворовыми мальчишками, особенно, если те задирали Мику, и постоянно подбивала брата на побег. Ради нее он бросал иногда свои холсты и краски и выходил в мир. Он тыкал палкой мертвых чаек, лупой поджигал жуков, слушал крики ласточек в гнезде под крышей гаража, ел тютину прямо с земли, цеплял на пальцы мелких крабов и набивал карманы каштанами. Потом что-то случалось — его обжигала медуза, кусали пчелы или в драке разбивали нос — и он, обиженный на все мироздание, возвращался домой, чтобы не выходить из него с неделю. Женю, толкнувшую брата на авантюру, тоже сажали под домашний арест и подвергали жутчайшей пытке из возможных — скуке. Они жили с братом в этом вечно повторяющемся цикле из приключений на воле и уныния комнатного карцера, обид и примирений, мелкого пакостничества и объединения против общих врагов: будь то Фенька или старая овчарка Герда, сошедшая с ума от жизни на цепи.

Жизнь была бы куда как правильнее, если бы это Мика был сорванцом, а Женя — покладистой маленькой художницей. Никто не говорил бы, что Мика слабый, а Женю не мучили бы нотациями о том, что можно и нельзя делать барышне. Но у них все шло наперекосяк, и люди вокруг спорили, кто в этом виноват. Вечно отсутствующий отец? Отстраненная мать? Бесполезная прислуга? Может, все сразу? В конце концов, никто и не пытался Женю и Мику воспитывать. К шести годам их кое-как научили читать, не кидаться едой и не ковырять прилюдно в носу, и на этом все воспитание. Пока чужие шестилетки писали первые стихи, музицировали и читали Гофмана на немецком без словаря, Женя и Мика росли, как трава, и по образу жизни мало чем отличались от детей кухарок и сторожей.

Умыв Мику, Фенька подняла их на третий этаж, подальше от непрошенных гостей, и заперла в библиотеке.

— Читайте книжки умные, — сказала она напоследок. — Народится у вас брат аль сестра, будете им сказки рассказывать.

Библиотека нередко служила им камерой заключения, но такое наказание считалось гуманным и даже полезным. Они, конечно, не осилили бы и малой толики здешней литературы, но само обитание в окружении хороших книг должно было их хоть чуть-чуть облагородить.

А книг здесь было очень много. Стеллажи с забитыми под завязку полками тянулись под самый потолок и полностью закрывали стены, не уместившиеся тома стопками лежали на полу, в корзинах, в коробах и деревянных ящиках. Читать, впрочем, было нечего. Это была библиотека отца, а он не читал про приключения, про пиратов и лесных фей, любовь и принцев, не держал у себя сказок и книжек с картинками. Мать же они ни разу не видели с книгой.

То немногое, что было Мике и Жене в библиотеке интересно, а именно справочник по мореходству со схемами кораблей в разрезе и подшивку журнала «Москва», в котором печатали иллюстрации столичной жизни с нарядами светских красавиц и американскими автомобилями, они просмотрели от корки до корки несчетное количество раз. Одна радость: в библиотеке был выход на террасу, и Женя вышла на воздух и стала глядеть на море.

«Меркурий» зашел в порт и встал на якорь. За ним по рейду тяжело шла «Арабелла» и тоже готовилась причаливать. Женя смотрела на них с тоской. Нет, их точно сегодня не отпустят! Да и сбежать не выйдет: Фенька унесла ключи, а в библиотеке не было ни одной спицы или шпильки, чтобы расковырять замок.

Но вдруг она увидела прямо впереди, в двух шагах от балконной балюстрады, высокий крепкий кипарис. Он рос здесь всегда, но только теперь Женя оценила его по достоинству.

«Если попробовать допрыгнуть, — подумала она, — я смогу по нему спуститься и убежать!»

В душе у нее затеплилась надежда, и Женя стала тут же прикидывать, как бы так устроиться, чтобы точно допрыгнуть до дерева. Может, перелезть? Или прыгнуть с самой балюстрады? А, может, перемахнуть ее с разбегу? Нет, для таких маневров ей пока не хватало роста. Придется лезть.

— Расшибешься, — сказал ей спокойно Мика, и его голосу едва различимо вторил тот же тихий-тихий звон, что Женя слышала в столовой. Искры, словно золотые осы, проскальзывали в воздухе.

— С чего ты…

— Помнишь, Леву Семачева? Он тоже упал с третьего этажа и разбился насмерть. А он был взрослый!

Женя, конечно, помнила Леву Семачева, сына друга их отца. Лева праздновал свое двадцатилетие и сильно напился по этому поводу. Пьяный он вывалился с балкона собственного дома, как раз с третьего этажа, и эту смерть потом месяц обсуждал весь Таганрог. Говорили, что его вытолкнули родственники, не желавшие с ним делить наследство недавно умершего деда. По этому поводу даже приезжали сыскари из Ростова, но так никого и не арестовали.

Женя не видела между собой и Левой никаких сходств.

— Вот то-то, он был взрослый и толстый и полетел вниз. А я маленькая и легкая, и меня ветер подхватит!

— Нет.

— Да.

— Нет.

— Да.

— Нет.

— И вообще-то ты все придумал, а я и не собиралась никуда прыгать!

— Собиралась!

— Нет.

— Да.

— Нет!

— Да!

Все их споры заканчивались одинаково. Женя насупилась: если она сейчас прыгнет, получится, что Мика выиграл. Если нет, то просидит взаперти до самого вечера. Она подумала-подумала, поглядела вниз на каменную лестницу, сходящую с нижней террасы на мощеную дорожку, и поняла, что и правда могла бы разбиться. А если как Лева? Все тоже подумают, что Мика ее толкнул, чтоб ничем не делиться. Тогда его точно будут бить!

Недовольная, но целая, она вернулась в комнату и хотела уже сесть в большое кресло-качалку и развлечь себя хотя бы попыткой раскачаться до полного переворота. Она много раз пыталась, но у нее никогда не получалось. Но Мика ее отвлек:

— Гляди! — воскликнул он, пальцем показывая на одну из верхних полок. — Там золотая книга!

Женя посмотрела наверх, но не увидела ничего примечательного.

— Как же ты не видишь? Там! — упорствовал брат, и Женя сощурилась приглядываясь.

— Не вижу ничего.

— Я ее достану и покажу! Ты все увидишь!

— Не бывает золотых книг.

— Бывает.

— Нет.

— Да.

— Нет.

Мика встал на стул, но этого было мало, чтобы добраться до верхней полки.

— Жалко, нам лестницу не дадут.

Лестницу в библиотеку приносили по распоряжению отца, а хранилась она в комнате дворецкого под замком. Как раз для того, чтоб дети не вздумали по ней лазить.

Женя тоже жалела, что им лестницу не давали. Наверняка там наверху самые интересные книги, не та скука, что внизу.

Пока Мика возился, громоздя стул на письменный стол, Женя просматривала корешки давно знакомых книг. Что-то про математику, что-то про экономику, что-то про паровые машины. Женя в этом ничего не понимала и не хотела понимать. Ей от этого было до смерти скучно. Она смотрела на книги, полка за полкой, полка за полкой, ища хоть что-то любопытное, но обнаружила вдруг нечто иное.

— Лестница есть! ­— с восторгом воскликнула она и тут же поставила ногу на одну из полок. Держась за верхнюю, она уверенно и быстро взбиралась по шкафу, пока Мика опешивши за ней следил.

— Которая? — спросила она его с самого верха. — Эта?

— Нет, — он покачал головой, и в стороны от нее полетели мелкие искорки, — в зеленой обложке.

— Ты сказал она золотая!

— Ну не прям золотая-золотая!

Женя сняла с полки книгу в зеленой обложке и сбросила ее вниз. Упав на ковер, она раскрылась, и из страниц выпал конверт. Бумага на свету действительно слегка отливала золотом.

— Письмо! — Мика немедленно открыл конверт. Сургуч был уже сломан.

— Не читай без меня, — Женя стала медленно спускаться, и шкаф чуть клонился вперед и скрипел от каждого ее движения. Полки прогибались под ее весом, но не ломались. Все шло хорошо.

Наконец, оказавшись внизу, Женя устроилась с Микой на ковре, плечом к плечу, голова к голове, и они вместе развернули сложенный вдвое лист:

«Дорогой друг!

Вот и сбылись наши чаяния, и я спешу тебя поздравить! Твою радость я принимаю как свою, и более всего я хотела бы тебя обнять, чтобы ты почувствовал, что я счастлива с тобой.

Я знаю, что твои дни теперь озарены светом, и менее всего мне хочется бросать на них тень. Но я не могу не напомнить тебе о нашем уговоре. Сокровище, что ты держишь в руках, добыто и моими стараниями тоже, и ты обязан отдать мне половину. Ты сам знаешь, какую, и тебе легко будет это сделать, ведь эта половина была тебе наименее желанна.

Ты был прав, мой милый странник, когда сказал, что мы похожи. Нас ведут страсти и алчность, и мы всегда получаем то, чего алчем, и иначе не можем жить. Ты берешь все, что твое, не прося позволения, и тем восхищаешь меня без меры. Твоя жажда и сила — вот, зачем я притянула тебя к себе. Не потому, что ты мне противоположен, а, наоборот, потому что твой огонь — мой огонь, и мы рождены от одной искры. И потому помни: я тебе во всем подобна. Как ты меня никогда не просил, так и я тебя просить не буду. Что мое — то будет моим, и с этим тебе ничего не поделать.

Не трудись мне отвечать: мне дела нет до твоих писем. Я знаю каждое слово, что ты напишешь, и не думай посылать мне деньги и сулить богатства. Сейчас тебе нечего мне предложить, а что я желаю, то возьму сама, когда наступит час. Если же ты надумаешь меня обмануть, отдать мое сокровище другим или присвоить себе, из моего друга ты превратишься в должника. Тебе ведь известно, как я умею взыскивать долги?

Я оставляю тебе свою часть на хранение и в пользование на десятилетний срок. Пусть в эти года она несет тебе удачу и прирастает на пользу мне.

Мы встретимся снова через десятилетие от сего дня и снова обнимемся, мой милый друг. Ты и вообразить не можешь, как я уже скучаю по тебе.

Ах! Десять лет — это так долго!

Твоя Цирцея

31 XXII 1894»

Они продрались через письмо с трудом, читая его по слогам и водя пальцами по строкам, и, закончив, не поняли даже половины.

— У отца есть сокровище, — только и смог сказать Мика. Женя кивнула. — А десять лет пройдут… — он стал загибать пальцы.

— В 1904 году, — ответила Женя. — Нам тоже будет десять лет.

— Десять лет и пять дней, — важно уточнил брат, и Женя снова закивала. Ей вдруг стало страшно, но она не понимала от чего. Конверт с письмом легко покалывал пальцы.

За дверью послышались шаги, и Женя быстро сунула конверт под платье у груди. В замке заворочался ключ, защелкали засовы в проеме появилась радостная Фенька.

— Что ж вы тут сидите! — сияла она новенькой монетой. — Радуйтесь! У вас теперь сестричка!

Книжный шкаф с протяжным скрипом подался вперед, и тяжелые книги посыпались детям на головы.

Загрузка...