Сегодня государь кричал ещё громче и протяжнее обыкновенного. Несмотря на все прилагаемые слугами усилия, вроде тщательно заложенных дверей и занавешенных толстой тканью окон, крики эти разносились далеко по Невской перспективе, пугая птиц и редких прохожих. Снадобье, облегчавшее боль, которое варил выписанный из Амстердама по такому случаю лекарь, вероятно, снова прекратило действовать. Вся находившаяся во дворце челядь, да и дворяне тоже, замирали, как щенки перед грозой, когда из прежде тихой комнаты доносились сперва неясный шорохи и стоны, в момент превращавшиеся во взрывы матерных богохульств, столь грязных и немыслимых, что даже капитан Семеновского полка, бывалый офицер и служака, видавший за годы войн всякое, и не брезговавший крепким словом в отношении своих солдат, тихо присел на лавку в углу и, одной рукой держась за сердце, стал креститься второй, хотя прежде никогда не был замечен в набожности. Девка Марфа, ещё совсем молодая, на свою беду шла мимо императорских покоев аккурат в тот час, когда его снова скрутил приступ, каждый раз обещавший быть последним, но никогда не бывший. Непривычная к такому, она в ужасе выронила из рук медный полоскальник, и тот с грохотом упал на дворцовый мрамор. Баба Акулина, старшая из прислуги, тут же выскочила из ниоткуда, как и всегда и тотчас увела девушку подальше, дабы не навлечь на неё гнев господ.
Но и господа сегодня чувствовали себя не лучше несчастной Марфы, а может быть даже и гаже, и также внутренне сжимались, слушая крики из-за затворенных дверей опочивальни. Когда у государя кончались силы на проклятия, они словно бы сливались вместе в тяжелый, отчаянный, агонизирующий вой, страшный в своей неотвратимости. Царь страшно мучился вот уже неделю, и каждый день ему давался все тяжелее и тяжелее, но смерть все никак не забирала его с собой.
- Говорят, в дальних странах есть такой зверь бебезьян, - сказал один караульный солдат другому, когда государев стон стал чуть тише, - и бебезьян этот бабу свою таким воем в берлогу к себе заманивает, а уж как заманит...
- Тихо ты! - одернул его товарищ, - дурак совсем? Так неровен час языков нам лишиться, да и голов впридачу! Ох, батюшка наш, Петр Алексеевич, на кого же нас покидаешь, на кого страну бросишь...
Крики снова затихли, сменившись тихими стонами и всхлипываниями. Означать это могло лишь одно - голландский лекарь снова дал умирающему своей микстуры, которую, по слухам, варил из лягушек и жаб, и государь на некоторое время снова обрел сонный покой, недолгий, желанный и тщетный лишь для того, чтобы через несколько часов испытать новые муки, гораздо сильнее прежних.
Двери опочивальни растворились, и оттуда вышли двое - один злой и раздосадованный шёл чеканно, тихо бранясь, а вторая фигурка, длинная, тонкая, скрюченная вопросительным знаком следовала за ним, то и дело пытаясь забежать вперед.
- Светлейший князь, он сможет поспать еще часа два, а затем все повторится, но уже в последний раз...
- Ты и вчера, харя немецкая, так божился, а сегодня до сих пор жив, - было не очень понятно, рад ли Александр Данилович Меньшиков такому повороту событий, или скорее им раздосадован.
- Я уверен, государь отойдёт к господу не позднее сегодняшней ночи. Я поставил ему голландский клистир для умягчения болей и пустил кровь, как и обычно, но его кровь слишком черна и густа, чтобы течь так, как ей следует, потому кровопускания не вышло...
- Ох, оставь себе это немецкое шарлатанство. Хоть и черна кровь, а плачу я тебе серебром, дабы ты ее каждый день государю пускал исправно, да язык свой за зубами держал, а то гляди - у нас хирургическому ремеслу только в Преображенском приказе обучены, а там наука нехитрая - захотят тебе язык оттяпать, а оттяпают голову. Эка беда будет...
Все знали, что государь поругался со своим другом накануне злополучной простуды. Немногие видели ту гадкую сцену, когда император, осерчав на Меньшикова, с такой силой огрел его тростью, что переломил её пополам о хребет казнокрадца, а тот удирал из царских покоев чуть ли не на четвереньках, после чего страшно озлился. Но теперь, когда Петр хворал и явно направлялся из этого мира в лучший, князь каждый день ходил в государевы покои, пытаясь примириться с ним, даже выписал ему лекаря... Но увы, государь и не оживал, и не умирал, да и толком не узнавал никого, а значит и не мог снять опалы.
Но оставим же полудержавного властелина на суд его совести, и, приоткрыв дубовую дверь, пройдём же в царскую опочивальню. Петр не любил роскоши, и покои его, в молодости напоминавшие более солдатскую казарму, нежели чем царские палаты, к закату его все же приобрели подобающий высокому титулу вид. Балдахин белой ткани возвышался над дубовой постелью, не слишком широкой и предназначенной лишь на одного человека - с государыней Петр демонстративно жил порознь, после того как прилюдно казнил её любовника Монса. Малодушный и жадный, Монс покусился не только на государственную казну, но и на честь императрицы, за что и был обезглавлен нарочно затупленным и заржавленным топором для продления его мук. Придворные шептались, будто бы государь после экзекуции лично заспиртовал голову несчастного проходимца в стеклянной колбе, а оную колбу преподнес императрице со строгим наказом хранить ее в своих покоях, откуда Екатерина с тех пор почти и не выходила, и лишь изредка ночью слуги могли слышать приглушённые рыдания, сотрясавшие закрытый кабинет. Колба нарочито была расположена так, чтобы взор государыни так или иначе встречался с ней, в какую сторону бы она не глядела. Два пустых белых глаза, раскрытые в предсмертном ужасе, сопровождали опальную супругу всюду в злосчастной комнате. Все, кто видел эту голову, утверждал - она несёт только зло и горе, и такой гадости не место в царском дворце, но против воли Петра никто идти не смел, а теперь он бы и при все желании не смог бы отменить свой жестокий приказ, издавая лишь хрипы и изрыгая ругательства в мгновения нестерпимой режущей боли.
Государь хворал уже вторую неделю, и все лекари, коих Петр, не скрываясь, считал проходимцами и шарлатанами, сходились в одном - весны ему уже не увидеть. Но что такое смерть по сравнению с этими мучениями, которые выворачивали само его существо наизнанку, что девка Марфа стиранное белье перед сушкой? Он и рад уже был умереть.
- Петруша...Душа моя, где же ты?, - раздался вдруг голос где-то в глубинах опочивальни, - где же ты, сынок?
- Мама..., - прохрипел Петр, не в силах пошевелиться от ужаса, - мама...
- Померла я давно, Петруша. Не смогла видеть, каким зверем стал мой милый сын. Не для того я тебя в люльке качала, не за тем колыбельную пела, чтобы вырос душегубец и палач, - голос ее, скрипучий, дрожащий, замогильный, заставлял все нутро императора сжаться от страха, как в детстве, когда мама отчитывала его за очередную шалость, - сколько душ погубил ты, Петруша, сколько судеб искалечил, всю Россию наизнанку вывернул...
- Мама... Мама, я...Я все для державы делал.
- И стрельцов рубил державы ради? И Евдокиюшку в монастыре сгнобил? И церковь святую хулил? Ох, Петруша, горе мне, горе... - Силуэт Натальи Кирилловны, и прежде прозрачный, стал растворяться в благовонной дымке, которой придворный лекарь хотел немного перебить уже сочившийся от тела гнилостный запах смерти.
- Прошу, вернись...- Петр снова зашелся в иссушающем кашле, словно бы подавился конским хвостом, а когда сумел поймать дыхание, увидел вдалеке вторую фигуру - тонкую, длинную и печальную. Одетый в сюртук и туфли, задумчиво шевелил тот человек уголья в жаровне. Петр хотел было кликнуть его, но стоящий повернулся сам, чтобы государь в ужасе уставился на него.
- Здравствуй, отец. Помнишь ли меня?
- Алеша? Я ж управил тебя, блядина сына, почто ты явился...
- Поглядеть на тебя, отец. Вижу корча бьет тебя лютая. Так и меня било, когда ты на дыбу меня приказал повесить.
- Изменник...Подлец!
- Ты знаешь, что я всегда был тебе предан. Всегда знал. Знал и велел на дыбе меня кнутом хлестать до кости. Велел веником горящим над спиной моей вести. Велел Ромодановскому удавить меня, отсечь, словно пораженный гангреной уд...
В совершеннейшем ужасе Петр хотел снова было закричать, но не мог, глядя в глаза убиенному сыну.
- Я не сержусь, отец. Я и тогда не сердился, как ты меня мучил, я тебе сразу все простил.Нельзя сыну умышлять против отца. Да только Бог тебя не простит. Не за меня, но за страну нашу, которую ты немцу с потрохами продал.
- Да что ты знаешь, щенок? Мы бы погибли, не проруби я окна в Европу!
- Пройдет время, и из окна этого такие гады полезут, что семь запоров окно твое не удержат. Помяни мое слово, отец, они скоро отрекутся от Христа, провозгласят грех законом и придут, придут за нами, дабы истребить нас как скот! Вот что сделал ты с нами...
В совершеннейшем беспамятстве опустился Петр на подушки, и исчез Алексей, убиенный им сын. Да только скрутил государя приступ, да такой, что все предыдущие с горошину показались.
На вопли прибежал Меньшиков с лекарем за пазухой, забегали, зашевелились, и боль на секунду отступила. Петр знал - она совсем скоро вернется, и уже навсегда.
- Такое дело, мин херц, - сказал князь, когда все вышли из комнаты, - как преставишься ты, наследник нам нужен. Наследница. Супруга твоя, Екатерина, править должна. Я и указ подготовил.
- Никогда...не будет бабы на троне!
- Да пошел ты, мин херц!
Петр обомлел.
- Столько лет за тобой собакой хожу, зад царственный утираю, пришло и тебе мне службу сослужить. Ты все одно помрешь сейчас, - с этими словами Меньшиков взял обмякшую руку Петра и расписался ей в указе, - жаль, что раньше не помер ты, всем бы нам легче было.
Петр закричал.
К ночи в Петропавловской крепости ударила пушка. Одна-единственная, возвещала она о кончине титана, великого человека, который на своих плечах пронес империю к ее будущему.