Холод. Он пришел не с Невы, хотя река уже схватывалась первым, хрупким, предательским льдом. Холод шел изнутри. Он пропитал стены дворцов и казарм, заполз в щели лачуг на окраинах, сковал сердца тех, кто еще помнил тепло июльского солнца и августовских надежд. Петроград осени 1917 года был гигантским, развороченным гнездом, где вылупился не птенец, а нечто хищное, голодное, требующее немедленной жертвы. Воздух гудел от тревоги, как натянутая струна перед разрывом. Запах гнили – не только от неубранных отбросов на улицах, но и от самой Империи, разлагающейся на глазах.


По Невскому, под низким, свинцовым небом, стегавшим редким колючим снегом, двигались не люди, а тени. Солдаты в рваных шинелях, потерявшие веру и командиров, с винтовками, болтающимися на ремнях как ненужный хлам. Рабочие с лицами, застывшими в гримасе усталости и злобы, сбившиеся в кучки у ворот Путиловского завода ( Кировский ) – этого вечного котла революции. Барыни в поношенных мехах, спешащие скупить последний хлеб по баснословным ценам, их глаза – озера страха. И повсюду – матросы. Черные бушлаты, бескозырки, развязные походки, их взгляды, в которых читалось презрение ко всему старому миру. Они были как воронье, почуявшее падаль, только падалью была тысячелетняя Россия.


В Смольном институте, этом нелепом пристанище новой власти – Временного правительства, ставшего временным по самой своей сути, – царил нервный хаос. Телефоны звонили без перерыва, голоса срывались на крик. Карты испещрены беспорядочными отметками, где красные флажки – не враг, а свои же, вышедшие из повиновения части. Керенский, этот трагикомический герой момента, с лицом, изможденным до прозрачности, метался между кабинетами. Он произносил пламенные речи перед зеркалом, но слова рассыпались в прах, едва достигнув дверей. Его власть была миражом, сотканным из газетных передовиц и иллюзий союзников. Солдаты не слушались, офицеры презирали, народ ненавидел. Он чувствовал, как почва уходит из-под ног, как огромная страна превращается в зыбучие пески, готовые поглотить все.


А в темноте, в сырых подвалах, на конспиративных квартирах в рабочем Выборгском районе, копилась другая сила. Невидимая, но ощутимая, как нарастающее давление перед грозой. Там, в клубах махорочного дыма, при тусклом свете коптилок, собирались люди с глазами фанатиков. Большевики. Их партия, еще недавно расколотая, преследуемая, маргинальная, теперь, как стальная пружина, сжатая до предела, была готова распрямиться с чудовищной силой. Они говорили не о реформах, не о Учредительном собрании, не о долгом пути. Они говорили о Власти. Сейчас. Немедленно. Ценой всего.


И во главе их стоял Он. Невысокий, лысеющий, с пронзительными, почти безумными глазами за стёклами пенсне. Владимир Ильич Ленин. Он вернулся, как призрак, как пророк из ссылки, и его слова резали воздух, как нож: «Промедление смерти подобно!» Он не был оратором в классическом смысле. Его голос хрипел, жесты были резки, угловаты. Но в его речи была гипнотическая сила абсолютной убежденности, железная логика разрушения. Он видел не Петроград с его голодом и баррикадами, он видел Мировую Революцию, начинающуюся здесь, на этих заплёванных мостовых. Он был архитектором грядущего хаоса, верящим, что из его руин можно построить рай. Его мозг, как сложнейший механизм, просчитывал варианты, слабости врага, силы своих сторонников. Он знал: момент уникален. Власть валялась на земле. Надо лишь нагнуться и поднять ее. Или вырвать с кровью.


Троцкий, его правая рука и гений организации, уже плел паутину. Военно-революционный комитет (ВРК) при Петроградском Совете – вот легальное прикрытие, вот штаб переворота. Под видом защиты революции от «контрреволюционеров» (а кто ими был – решали они) создавались отряды Красной гвардии – вооруженные рабочие, фанатичные и дисциплинированные. Вербовались самые решительные солдаты и матросы. Ключевые точки города – мосты, вокзалы, телеграф, электростанция – наносились на карты как цели. Троцкий, с его пламенным красноречием, зажигал массы. Он говорил о мире, о земле, о хлебе – о том, чего отчаянно жаждали миллионы. Он не говорил о цене. Цена была абстракцией на фоне сиюминутного отчаяния.


Вечер 6 ноября (24 октября по старому стилю) выдался особенно тревожным. Холодный ветер выл в трубах, гоняя по улицам клочья газет с противоречивыми призывами. Временное правительство, наконец, дрогнув, попыталось нанести удар первым. Юнкера – последняя надежда старого порядка, мальчишки в чистых мундирах, еще верившие в присягу и честь, – захватили типографию, где печаталась большевистская «Правда». Мосты через Неву были разведены, отрезав рабочие районы от центра. Казалось, слабая искра порядка пытается вспыхнуть.


В Смольном это восприняли как сигнал к началу. Не защищаться. Наступать. Ленин, скрывавшийся на конспиративной квартире, лихорадочно писал записки в ВРК: «Промедление смерти подобно! История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня… рискуя всем сегодня, мы спасаем и мировую революцию…» Его слова неслись гонцами через заслоны. Они были не приказом, а взрывчаткой, подложенной под колеблющихся.


Троцкий действовал. Приказы ВРК рассылались по частям гарнизона, по заводам, по кораблям Балтфлота, стоявшим на Неве. «К оружию, товарищи! Контрреволюция подняла голову! Защитим революцию!» Матросы с «Авроры», этого символа мятежного флота, уже грузили патроны. Рабочие отряды, вооруженные чем попало – от новеньких винтовок до старых охотничьих ружей и самодельных кинжалов, – строились в колонны. Солдаты Павловского, Кексгольмского, Измайловского полков, давно перешедшие на сторону Совета, занимали позиции у стратегических зданий. Город на глазах превращался в военный лагерь. Но лагерь без единого командования старого мира. Лагерь восставших.


Ночь с 6 на 7 ноября стала временем призраков и теней. По темным улицам, минуя редкие фонари, двигались бесшумные колонны. Не маршевым шагом, а крадучись, перебежками. Слышался скрежет гусениц – это броневики, захваченные у юнкеров или перешедшие на сторону восставших, занимали позиции у мостов. Телефонные провода на окраинах были перерезаны. Ключевые посты связи заняты красногвардейцами. ВРК в Смольном работал без остановки, превратившись в настоящий штаб восстания. Троцкий, не смыкая глаз, координировал действия, его голос, хриплый от напряжения, звучал по телефону десяткам командиров. Он был дирижером этой симфонии захвата.


А Ленин? Он, в парике и кепке, переодетый, с подложной справкой фельдшера, пробирался сквозь ночной город в Смольный. Его охраняла горстка верных людей. Каждый шаг мог быть последним. Юнкера патрулировали центр. Но страх и неразбериха работали на него. Он шел не просто в штаб. Он шел к власти. Его разум был ясен и холоден, как ноябрьский воздух. Он знал, что делает ставку не просто на восстание, а на Гражданскую войну. Он сознательно разжигал пламя, которое должно было испепелить старую Россию, чтобы на ее пепле родилось нечто новое. «Смерть ради Жизни» – этот девиз витал над его мыслями. Смерть империи, смерть классов, смерть миллионов – ради жизни нового мира, ради Коммуны, ради будущего, нарисованного Марксом и выкованного его, Ленина, волей. Он не сомневался в правоте. Сомнение было слабостью, а слабость вела к гибели дела.


Утро 7 ноября застало Петроград в тумане и напряженном ожидании. Центр города – Зимний дворец, где заседало Временное правительство, Адмиралтейство, Главный штаб – был отрезан. Юнкера и женский «батальон смерти» занимали оборону вокруг дворца, но их было мало, слишком мало. Они были островком в бушующем море. Керенский, поняв безвыходность положения, утром бежал из города на автомобиле под американским флагом в поисках верных войск, которых уже не существовало. Оставшиеся министры, бледные, растерянные, сидели в Малахитовом зале, как приговоренные, слушая, как вокруг сжимается кольцо.


А кольцо сжималось неумолимо. Отряды красногвардейцев и солдат занимали вокзалы, государственный банк, телефонную станцию. Почтамт пал. Центральная электростанция – под контролем. Без единого выстрела, просто силой присутствия и угрозы, восставшие брали ключ к ключу. Только у Зимнего предстоял бой.


День тянулся мучительно долго. В Смольном кипела работа. Ленин, сбросив маскировку, требовал немедленного штурма Зимнего. Каждый час промедления давал шанс контрреволюции (реальной или мнимой) опомниться. Троцкий, Каменев, Зиновьев спорили о методах, о необходимости Учредительного собрания, о легитимности. Ленин метал громы: «Трусы! Оппортунисты! Они губят революцию! Зимний должен пасть сегодня!» Его воля, как таран, ломала колебания. Ультиматум защитникам Зимнего был отвергнут.


Сумерки спустились рано. Холодный ветер гнал по Дворцовой площади мусор и листовки. Над Невой, у Николаевского моста, встал грозный силуэт «Авроры». Экипаж ждал сигнала. По периметру площади, за баррикадами, окопались юнкера и ударницы. Их лица, освещенные редкими огнями, были лицами обреченных. Они защищали не просто здание, а призрак ушедшей эпохи, символ, который уже не значил ничего для миллионов.


А вокруг, в сгущающихся сумерках, копились силы восставших. Тысячи. Десятки тысяч. Рабочие, солдаты, матросы. Нестройные, плохо вооруженные, но бесконечно превосходящие числом и яростью. Их терпение лопнуло. Они жаждали действия, конца неопределенности. Они хотели хлеба, земли, мира. Им обещали, что все это даст взятие Зимнего. Они верили. Или хотели верить.


И вот он настал, момент истины. Поздним вечером 7 ноября (25 октября) холостой выстрел носового орудия «Авроры» прорезал ночь. Это был не боевой залп, но сигнал – оглушительный, символический. Грохот разорвал последние нити сомнения. Как по команде (хотя команды часто не было, был общий порыв), толпы восставших хлынули вперед со всех сторон. Залпы винтовок, треск пулеметов (немногих), крики «Ура!», свист пуль – все смешалось в оглушительном, первобытном хаосе. Юнкера отстреливались отчаянно, но коротко. Их сопротивление было сломлено не столько огнем, сколько массой, этой людской лавиной, захлестнувшей баррикады, ворвавшейся во дворы, через служебные входы.


Штурм был не героической атакой, а кровавой неразберихой, давкой, где смешались ярость, страх и пьянящее ощущение близкой победы. Стеклянный купол Зимнего треснул от пули. В роскошных залах, где когда-то кружились в вальсе аристократы, теперь гремели выстрелы, слышались топот сапог, грубая брань. Юнкера сдавались группами, их тут же разоружали, иногда избивая. Женщины-ударницы плакали. Министры Временного правительства, застигнутые в Малой столовой за чаем, были арестованы без особого сопротивления. Их вели через толпу победителей, которые смотрели на них с ненавистью и презрением, как на музейные экспонаты.


К полуночи все было кончено. Зимний пал. Красный флаг (некоторые говорили – окровавленная тряпка) взвился над его куполом. На Дворцовой площади бушевало море людей. Крики, пьяные песни, беспорядочная стрельба в воздух. Победители грабили винные погреба Зимнего. Скоро по городу поползли слухи о диком пьяном разгуле. Кровь на мраморных ступенях смешивалась с пролитым вином. Первая жертва нового мира – его же собственная дисциплина, принесенная на алтарь мгновенного торжества.


Ленин, стоя у окна в Смольном, смотрел на ликующие толпы внизу. На его лице не было улыбки. Была сосредоточенная, почти звериная серьезность. Победа? Нет. Это был только первый шаг. Самый легкий. Пала старая власть, неспособная к сопротивлению. Теперь начиналось главное: удержать власть. Построить новое государство на руинах. А руины были колоссальны: война, голод, разруха, враждебный мир, сопротивление внутри страны, которое только проснется от шока. И миллионы людей, которые ждали немедленного чуда – мира, земли, хлеба. Чуда, которое он не мог дать сразу. Он знал: впереди – невиданная жестокость, голод, террор. Гражданская война, которую он сам спровоцировал и которая станет истинной «Смертью ради Жизни» в его понимании. Смертью миллионов ради жизни нового строя.


Он повернулся к соратникам, собравшимся в зале. Его голос, хриплый, но полный нечеловеческой энергии, прозвучал как набат: «Товарищи! Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, свершилась!» В зале взорвалась овация. Но Ленин уже думал о следующем шаге. О Декрете о мире. О Декрете о земле. О том, как превратить этот стихийный бунт в государственную машину. Машину невиданной мощи и беспощадности. Машину под названием Советская Россия. Рождение Левиафана началось не с деклараций, а с грохота «Авроры» и хлюпанья крови на дворцовой брусчатке. Сумерки Империи окончательно сгустились в ночь. Но какая ночь ждала впереди? Это была лишь первая, самая короткая ночь долгой, кровавой эпохи, где сын пойдёт на отца и брат пойдёт на брата.

Загрузка...