«Мне хочется говорить не о себе, а следить за веком, за шумом и прорастанием времени. Память моя враждебна всему личному. Если бы от меня зависело, я бы только морщился, припоминая прошлое. <…> Там, где у счастливых поколений говорит эпос гекзаметрами и хроникой, там у меня стоит знак зияния, и между мной и веком провал, ров, наполненный шумящим временем, место, отведённое для семьи и домашнего архива. Что хотела сказать семья? Я не знаю. Она была косноязычна от рождения, а между тем у неё было что сказать. Надо мной и над многими современниками тяготеет косноязычие рождения. Мы учились не говорить, а лепетать и, лишь прислушиваясь к нарастающему шуму века и выбеленные пеной его гребня, мы обрели язык»,
— О. Мандельштам, «Шум времени».
Зуневич
вышел в подъезд, где пахло мокрыми тряпками. В полутьме возле стены не сразу различилась согбенная уборщица у ведра. Всегда было неловко сталкиваться с пролетариями и хотелось поскорей пройти мимо, на ходу подкуривая, — и вот дымка потянулась в приоткрытое окно. Где-то там, вдалеке, замерцали всполохи салютов. Зуневич попытался было найти в душе отблески радости, — с какой в детстве, только заслышав раскаты, бежал на холм с другими мальчишками, — и не нашёл.
Курил он наскоро, глубоко и часто затягиваясь. Закончив, хотел вновь воткнуть окурок в месиво общей пепельницы, но вдруг стало отчего-то совестно этого мелкого свинства перед уборщицей. Мол, если видела стол, заходя в тамбур, и видела, что на нём не было пепла, то поймёт, кто виноват, и что ей теперь работы больше… Почему-то захотелось показаться лучшей версией себя. Вытянув руку к просвету в окне и ощутив в плече привычный хруст, Зуневич щёлкнул окурком — и намусорил под окнами, не задумавшись, что этим озадачил уже дворничиху. Потом выдохнул дым и заторопился в квартиру.
Открывая дверь, ненароком взглянул на чужое лицо: невыразительное и какое-то пустое, обрамлённое серым платком, оно только на миг обозначилось мыслью, когда глаза уборщицы и глаза Зуневича столкнулись. Но этот миг был короток и пуст. Теперь она смотрела на него как на предмет, добавляющий ей работы, а он на неё — как на предмет, работу исполняющий. А потом дверь расхлопнулась до конца — и засипели несмазанные петли.
— Петь, ты куда пропал, мы тебя потеряли... — тут же окликнула жена с кухни. — Опять курить бегаешь... Ну-ка помоги мне. Я в микроволновку мяса погреть поставила — доста-а-ань… Всё никак пониже не перевесишь!..
— Туся, я уже сто раз говорил: у меня сдох аккумулятор для инструмента, — отвечал он, заходя в квартиру и замыкая щеколду. — Надо у перекупов заказывать через параллелку. Мне пока некогда было. И вообще, — он перешёл на стиснутое в зубах шипение, — давно бы слесаря наняла и всё бы устроила… Вот сдался тебе этот дурацкий принцип «чужих домой не пускать»? Я не мальчик уже таким маяться…
— Сам ты дурацкий! — тоже почти шептала жена. — Меньше бы по корпоративам бегал — давно бы заказал себе «инструмент»! Уж на разок бы и какого угодно хватило бы!
— Да ты не понимаешь… Да разве можно тратить деньги на плохие вещи? — как всякий выходец из бедноты, Зуневич всегда трудно решался на покупки.
— А куда тебе эти деньги ещё девать — солить, что ли? Ну, не стой как пень, а! — И он повиновался: взял блюдо, понёс к столу, оглядел гостей.
Ваня Брук, университетский друг, уже развязно приставал к Марине с неизвестной фамилией, подруге жены. Радуясь, что «у Маринки наконец появился шанс заполучить кавалера», Туся почаще поднимала тосты. А вот Зуневичу было противно: какое-то в высшей степени человеческое отвращение родилось в нём ко всему животному и пьяному, хотя и сам он был пьян не меньше. Чтобы перебить это чувство и стать ещё пьянее, а значит, и снисходительнее, он налил себе стопку водки и собрался было выпить один, но Ваня гаркнул:
— Тост! — И пришлось ждать, пока друг «поухаживает за девочками» — «обновит бокалы». — За то, чтоб у нас всё было, и ничего нам за это не было!
То ли от икоты, то ли от мужского поглаживания где-то выше колена Маринка хихикнула. И, чтобы не пускать отвращение ещё глубже в душу, Зуневич поскорее опрокинул в себя рюмку. Пока теплело в груди, созрел план:
— Вань… Пойдём покурим, а. Ты ж ещё куришь?
— Только когда пью! А пью… только когда рядом красивые женщины!
— Ты же только что курил… сколько можно… — бесцветным голосом вмешалась жена.
— Сколько нужно. Давай, Вань.
Друзья оставили стол и хлопнули дверью.
Уборщица куда-то делась, хотя запах тряпок ещё ощущался. Обогнув угол коридора, Зуневич потащил товарища к самой крайней стене. И там, схватив того за руку, начал злобно шептать:
— Вань, ну ты чё, совсем уже? Ты не видишь, с кем тебя сватают? Ну крокодил же, да и тупая, как пробка! Вцепится — не отвяжешься потом!
— Завидуй молча: окольцован — вот и бесишься… — бормотал друг.
— Дурак ты, я ж тебе от всего сердца помогаю, утром же спасибо скажешь!
— И как ты себе всё это представляешь: я весь вечер «хи-хи» да «ха-ха», а тут всё, баста?
— Ща, — перешёл на голос Зуневич. — Посиди тут, я мигом.
Он вернулся в квартиру, приоткрыв дверь совсем чуть-чуть, чтобы ничего не скрипнуло, и вышел обратно с одеждой и обувью друга.
— Беги давай, я тебе повод придумаю.
— Это какой же?
— Да хоть мол «мама позвонила, давляк схватила».
— Грешно мамой прикрываться, ой, грешно! А вдруг и правда схватит? Слова же… они… как это… во-пло-щи… ща-ют-ся.
— Давай-давай, дуй, а я этот откат возьму на себя, пусть «небесный греховод» на мой счёт запишет, мол, я «совратил тебя с пути истинного», «искусил» и бла-бла-бла. Я тебе транспорт вызову, идёт? Машину в чат кину.
— Как школьники, ей-богу. Ну, бывай, дружище…
— Ага, свидимся.
— Если чем помочь будет нужно, ты звони.
Они хлопнули по рукам и разошлись.
— Ой, а где же Ва-а-анечка? — протянула Марина, обнаружив пропажу.
— Ваниной маме стало плохо, так что ему пришлось уйти. Он передавал всем сердечные извинения и слова большой любви. Ну что, ещё по одной, девочки?
— Зна-а-аешь… Я бы то-о-о-же пошла, раз та-а-ак…
Жена посмотрела на Зуневича с плохо скрываемым раздражением, которое тот предпочёл не заметить. Прошёл, тихонько сел на подлокотник кресла — ну и плевать, что Наташа снова одёрнет, проворчит, что сидеть нужно в глубине, прислонившись к спинке, «как нормальный человек»… В голове билось лишь одно: что он сам-то сейчас чувствует? Ему хорошо?.. плохо?.. тоскливо?.. грустно?.. Не понять… Неужели вся его жизнь так и будет чередой непонятных полустрастей и полузабытых чувств? Неужели и сам он будет весь такой полузабытый, каким бывает новогодний салат, который выбрасывают через неделю, морща нос?.. Вот сегодня вроде бы праздник, а жена готова разразиться проклятиями, и что ей не так — непонятно. Друг и тот отвлёкся на незнакомую бабу лишь потому, что выпил… А как же он, «Пётр Зуневич», что он такое? Что он для них всех? Что он сам для себя?..
Вскоре хлопнула дверь, выпустив и Марину. Теперь, наедине с супругой, скандал был неминуем.
— И сидит как ни в чём не бывало… на подлокотнике, снова! Будто у нас итальянских кресел ещё штук сто в запасе… Будто новых запросто достанешь, да?.. И вообще ты в курсе, что праздник мне испортил?
Жена приняла позу женщины, оскорблённой в лучших чувствах. А была, между прочим, практически трезва: язык если и заплетался, то малость.
— Я тебя чем-то обидел, милая?
— Ты разве не понимаешь, что выставляешь меня дурой?
— Я просто помог другу… О тебе речи и не было…
— Вот! Вот! Как только до меня доходит, так «обо мне речи и не было»! Не было и нет! Я тебе что, мебель? Ты тут хозяин, а я — пустое место? На кресле сидеть будешь, как одному тебе угодно, и микроволновку вешать будешь, как одному тебе по росту? А другу своему мог сказать, чтобы он по-человечески попрощался, или я и подруга моя так ему противны, что прощания удостоился только ты? Ты совсем уже преисполнился об одном себе думать! И вот каких тебе ещё «детей» с таким отношением к жизни? Ну вот когда ты мне в последний раз слово доброе говорил, хоть бы простое человеческое «спасибо»?
— «Спасибо», — пробурчал он и подумал, что спать ему сегодня снова придётся на гостевом диване — даже праздник не посчитается уважительным поводом вернуться в супружеское ложе.
— Дурак!
— Сама дура… дура фригидная! — выпалил он и тут же пожалел.
Жена круто развернулась на каблуках и подошла к двери, открыла её нараспашку и продолжила:
— Выметайся. Пошёл вон! Хоть закурись там. Оставь меня одну. Видеть тебя не желаю. Не порть мне праздник своей кислой рожей. Без пяти восемь — а я даже не выпила толком! Носилась тут как белка в колесе, готовила, пока ты со своим дружочком… дружил. И кому готовила… Хамлу озабоченному! Вон. Я всем скажу, чтобы не приходили!
— Я предлагал всё заказать.
— Ага, чтобы прослыть плохой хозяйкой? Меня от чужесделанной еды ещё на вашем корпоративе чуть не стошнило. И поплелась же туда тебя ради! Снова! Хотя рожи твоих чиновничков мне опостылели давно! Но кто ж меня спра-а-ашивает, мол, если не приду, «будет же сканда-а-ал»… И эти ещё там твои! Двадцать лет мне глаза мозолят! — жена принялась расхаживать по прихожей, стуча каблуками и жестикулируя, чтобы изобразить всех упоминаемых лиц там, где их запомнила. — Смотрят на меня, как на пустое место, а он меня всё за руку подводит, мол, «здрасьте, родители моей первой жены, а как там моя первая жена, не свихнулась ли окончательно, а вы сами как поживаете?» Разлюбезный! А что вторая — и действующая! — жена рядом стоит, то ничего, да? Тьфу, и как у тебя только совести хватает им мило улыбаться? Знаешь же, что они про меня думают, что я тебя…
Зуневич не дослушал и покорно вышел — что ему ещё оставалось. Чёрное небо всё так же прорезали всполохи салютов — и в полутьму подъезда, как раз к столику для курения, будто специально вернулась уборщица. Почему-то — то ли от скуки, то ли от тоски — Зуневич впервые заметил, что лицо её было не таким уж «неславянским», каким всегда казалось. И почему-то эту уборщицу стало так жалко, что Зуневич, севший на диванчик, начал:
— Извините… А почему вы работаете сейчас? Разве… не должны были вас отпустить домой? Или вообще выходной дать? Вы не торопитесь? Ведь такие женщины, как вы, должны рано…
Зуневич осёкся: уборщица подняла на него глаза — глубокие, мрачные и очень-очень злые. Будто узнавшие в нём что-то знакомое, что-то, когда-то давно её обидевшее. Неужели когда-то не придержал дверь? Или насорил окурками, а она заметила? Она точно смотрела на него с узнаванием, но суть этого узнавания оставалась неясной. Выдохнув и как будто специально приулыбнувшись, уборщица начала:
— «Такие женщины» — это какие?
— Простите… я не это хотел сказать…
— Все говорят именно то, что хотят сказать, — снова улыбалась она. — Вы лучше не тратьте время на вежливость: всё равно ж нового мне не откроете. Говорите как есть.
— Простите… Неловко вышло, я не хотел задеть вас.
— Вам помочь?
— Ну… — растерялся он. — Попробуйте…
— Вы хотели сказать что-нибудь про мой облик? Про мой платок? Думаете, всё это означает, что я должна «рано» — что, домой к детям бежать, например?
— Я должен извиниться перед вами. Простите. Я только мельком подумал, что вы как лицо… — и он снова осёкся, мысленно обругав себя за пьяный язык, переходящий на привычные служебные обороты.
— …иной национальности? — продолжила уборщица. — Или дело в вероисповедании? Не смущайтесь. Я знаю, что видеть женщин вроде меня в окружении выводка детей привычно. Но не в моем случае. Ведь всякое же бывает, правда?
— Например? — осмелел он.
— Ну, кто-то из девушек может отговориться от слишком неравного брака, если жених неподобающе дерзок. Конечно, это бывает редко: если семья невесты такова, которой надо «подобать». Но, с другой стороны, — уборщица задумалась и отвернулась, — если семья жениха ещё более «подобающая», то на его неприличное поведение закроют глаза…
— Я сочувствую вашему… кхм… народу.
— Бросьте свои дежурные обороты. Я же знаю, что не сочувствуете. Да и вы даже не знаете, какой именно я народности.
Повисло неловкое молчание.
— Простите, давайте забудем это всё? Меня Пётр зовут, — решил исправиться тот.
— А меня — Фарух.
— Извините, что спрошу… Такое имя необычное! Красивое. Расскажете о нём? Это в чью-то честь?
— Вам что, правда интересна личная жизнь какой-то уборщицы? — засмеялась та.
— Ну что вы… — запутался Зуневич. — Просто праздник же, волшебный день, всё такое, нельзя скучать…
— И вы хотите, чтобы я развлекала вас разговорами?
Уборщица склонила голову набок, взглянула в чужие глаза — спокойно, по-доброму. Но показалось, что внутри, на радужке у неё загораются какие-то искорки, что её речь слишком плавная и ненастоящая, будто какое-то существо разговаривает вместо неё изнутри — будто она играет какую-то роль, надевает маску, скрывающую чувства.
— Я вас тоже могу развлечь каким-нибудь разговором, — нашёлся Зуневич. — Просто мне стало интересно, и я подумал, что в истории имени вряд ли будет место каким-то секретам. Извините, если ошибся.
— Ну, я бы не назвала это секретом… — протянула та. — Но моя история необычная, и в любом случае я могу только гордиться тем, что моя мать решила подарить мне жизнь. Она у меня, скажем так, «горянка», родилась ещё в Союзе, но теперь эти края лежат по другую сторону. А отец у меня иностранец. Так вот, мама была студенткой из хорошей семьи, ей позволили поехать учиться аж в столицу. И в тот же вуз по обмену приехал мой будущий отец… Ну вот ещё до моего рождения он меня так и назвал — в честь своей матери. Бабушки моей, то есть. Я сама её не знаю. А если бы родился мальчик, меня назвали бы в честь дедушки — Иманом.
— Ого, так вы из интернациональной семьи, получается…
— Нет, конечно, ну какой там «семьи», — вновь снисходительно улыбнулась уборщица.
— Если не «семья», то как же? — удивился Зуневич, не привыкший к подобному распорядку дел.
— То «позор рода», конечно. Мои родители не были женаты: отец же иноверец. Да и разлучили их тут же.
— В смысле разлучили?
— Ну, мать домой забрали.
— После учёбы?
— Нет, конечно. Вместо.
Снова потянулась пауза. Найдясь, Зуневич решил отвести тему в сторону:
— Знаете, у меня тоже всякого в крови понамешано, кого только нет… Правда, чуть иначе. Один не очень умный публицист вон пишет, что мы все какие-то «новиопы», — мол, Союз пытался «вывести» «человека без нации», потому постоянно всех расселял да переселял. Для «геносмешения».
— Глупости какие. Да и по вам не заметишь какие-то там «крови».
— Это просто днём заметнее, — улыбнулся он. — И говорить я выучился как-то… попроще. Короче, глупая теория. Мои давние предки самовольно поехали за Кавказ: за нефтью, вроде… А там уже и дети с местными поперезнакомились… А знаете что… Раз вы тут сейчас, может, хотите выпить? За праздник? Со мной. Прям здесь. Чего уж терять? Мы даже практически из одних краёв, если я верно понял! И так совпасть в мегаполисе!
Уборщица стояла у окна, глядя в глубокое небо так пристально, будто видела там кого-то, будто советовалась там с кем-то, и на миг показалось, что её губы что-то беззвучно шепчут. «Спрашивает разрешения у Бога?» — предположил было Зуневич, но быстрее, чем успел задать вопрос вслух, она согласилась:
— Ладно.
И тот вернулся в квартиру.
— Ты опять тут? — буркнула жена. Пришлось соврать:
— Зажигалку возьму.
И ему удалось стащить бутылку шампанского — не такого, что стояло на видном месте в подарочных коробках, а «Советского», из шкафа в коридоре, недорогого, хранимого для «гешефта». Жена угрюмо сидела за своим столиком, расправляя причёску.
— Чтоб ты там обкурился к чёртовой матери, — полетело в спину.
Выходил он снова под канонаду фейерверков. И думалось: «Странно, что все так радуются салютам, когда на Землю с таким же звуком падают бомбы. А ведь в нескольких городах их даже запретили…» Впрочем, эти мысли он быстро от себя отогнал — как все, кто неплохо «кормится с бюджета», прогоняют тоску, если начальство не велело тосковать.
— Итак, Фарух! — бодрясь, начал Зуневич. — Давайте же выпьем! Как школьники. Прям с горла́.
— А за что пьём?
— За вашу мечту! У вас есть мечта?
— Мечталось бы… хм… оплатить учёбу.
— Так давайте же выпьем за то, чтобы вы смогли наконец заработать достаточно денег, чтоб исполнить свою мечту! Мне-то мечтать не о чем — я-то всего достиг…
И тут же подумалось: «Какой же я дурак, что такие вещи говорю!» — но было поздно.
— Спасибо. Правда, звучит скверно, — подтвердила Фарух.
— Вы простите мне мой язык и мою глупость. У меня просто дома размолвка, вот я и совсем с ума схожу на нервах…
— Ну, оно и видно. У кого всё в порядке, тот с уборщицами не пьёт.
— Вы для меня теперь не уборщица. Вы человек, Фарух. А дома — просто жена. Она… Она не понимает меня, вот и всё, — тот отвёл взгляд, смутившись своего порыва, но продолжил рассказывать. — Мы давно живём, как соседи… Просто как соседи: ни чувств, ни поддержки, ничего…
— И вы туда же…
— А?
— Да речи ваши больно знакомые.
— В смысле?
Уборщица вздохнула и приняла вид учительницы, в который раз повторяющей урок нерадивому школьнику.
— Ну, у всех в отношениях всегда всё «просто». Всем же «сложно» признаться, что на самом деле кто-то в чём-то виноват, правда? Виноваты обстоятельства или какой-то там «ретроградный Меркурий», да и вообще это супруг плохой, это он или она «не понимает», и мол «мы просто соседи» — с такими словами и любовниц заводят, которые ждут потом годами, когда же разрушится это самое «соседство»… И все такие ходят и думают: «Ах, если бы вот то-то да вот то-то бы сложилось иначе, но теперь-то поздно…» Вам знакомы эти мысли, верно?
— Вы угадали, — не стал отпираться Зуневич. — Правда, любовниц у меня нет. Но раз уж это такая частая история, раз уж я так банален, значит, ничего плохого в этом нет, значит, это просто человеческая натура? — он увидел, как собеседница закатила глаза. — Вы что, так не считаете?
— Нет, конечно, не считаю! — улыбнулась та. — Я считаю, что каждый может начать спрашивать себя: сделано ли мною всё, что было возможно? Вот вы, например, заходили домой — а жене что-нибудь хорошее сказали? Попытались её понять сами?
Зуневич вздохнул и примирительно вскинул руки:
— Кажется, мне недостаёт вашей мудрости. Где ж такой набраться?..
— Не пожелала бы я вам пройти мой путь, — посерьёзнела уборщица.
— Но, может, хотя бы поделитесь и этим секретом? — поддел он.
— Раз уж вы настаиваете, я просто намекну: я в этот мир мудрой не пришла, как и все мы. Мы все начинаем жить «просто», пока не наступают обстоятельства… скажем так, непреодолимой силы. Мне когда-то тоже легко жилось, пока мои родственники не решили… как же объяснить-то…
— Подчинить вас своей воле, да?
— Ну, считайте, что как-то раз я дала понять, что я — отдельный от их устоев человек… А они маму припомнили: говорят, мол, подумай, каково ей будет? Мол-де все так надеялись, что хоть внучка будет… как это… по их меркам, «приличной». Но нет: «Некому традиции продолжить»… Короче говоря, в конце концов мне пришлось строить жизнь с нуля, без помощи. Впрочем, я не ропщу: как бы она ни сложилась, всё пошло по высшему замыслу, даже если он нам и неведом…
Уборщица снова уставилась в небо. Зуневич встал размять ноги, тоже поглядел в окно — и неожиданно для себя задекламировал:
— «Говорят, под Новый год даже чёрт не разберёт: что кому привидится, а кому приблу́дится…»
Она слушала молча. Закончив, Зуневич закурил снова.
— Угостите?
— О, вы курите!..
— Только не говорите, что будете запрещать мне это, потому что я женщина.
— Да нет, просто тут спичка последняя… — Зуневич протянул сигарету, потряс коробком с общего столика, зажёг свою и пожалел, что действительно не взял зажигалку, когда была возможность. Пока он проделывал это всё, собеседница распорядилась:
— Если вы не против, я подкурю от вас.
Приняв сигарету и стиснув её в зубах, уборщица прислонилась к Зуневичу — очень близко, очень-очень близко. Продлилось это пару секунд безо всякого эротизма, но Зуневич, голодный до объятий, тут же его выдумал. Ощутив такое напряжение, она чуть отпрянула.
— Простите, я не хочу вас обидеть, но… Простите, я ещё пока женат, мне не стоит быть так близко с девушками…
— Ого, я уже «девушка»! А ведь звали «женщиной»!.. — улыбнулась та, почти совсем не затягиваясь дымом между словами. — Впрочем, это вы меня простите. Я не собиралась бередить вашу душу.
— Да ладно. Может, мы с женой вообще скоро разведёмся. Пора бы кончать эту канитель… Хотя так сложно понять: вроде и хочется закончить, а вроде и как-то не до того…
— Я знаю ваши чувства. Вам хочется, чтобы оно кончилось как-нибудь само, правда?
— Снова эти ваши провидческие мудрости, — засмеялся Зуневич. — И что ещё о моём душевном состоянии вы знаете?
— Да примерно всё, — засмеялась та в ответ. — Всем хочется, чтобы всё кончилось как-нибудь само, чтобы ты был как бы был ни в чём не виноват. И ведёшь себя всё хуже и хуже, и ожидаешь, что супруг первым согласится на разрыв — и тогда виноват будет он. Вот только другой человек делает всё так же. А потом ещё и говорит, что святой, раз тебя терпит, и хвастается этим! И всё это закручивается в такой узел, который не разрубить… Пока кто-то из вас не допустит такую оплошность, за которую не стыдно и бросить. Ну или побить, у кого как… И тогда сорвавшийся станет прав: он дождался, дотерпел до нестыдного повода. И второй будет тоже жертвой — его же обидели. Гаденький статус кво. Каждый получит право жалеть себя и ненавидеть другого…
— Фарух, вы были замужем? — прервал Зуневич.
— Нет, Пётр, замужем я не была.
За этой репликой скрылось столько чувства, отразившегося на женском лице, что Зуневич поёжился: была в этом какая-то горькая тайна, какая-то неприятная история, которую, скорее всего, уборщица и озвучила. Видимо, история такая — одна на многих, потому что и Зуневичу подошла, как влитая. Наверно, потому и едят свой хлеб психотерапевты: раз история одна на всех, то и лечение найти можно. Правда, к ним он ходить брезговал — если говорить честнее, побаивался: мало ли каких скелетов в шкафу накопают. Да и коллеги, если прознают, начнут нервничать о «коммерческих тайнах», конфликтующих с врачебными…
— Простите, если расстрою вас, но то, что вы не были замужем, по меньшей мере странно, — Зуневич вернулся в разговор после паузы.
— Кажется, мы уже обсудили ваши стереотипы? — снисходительно прозвучало в ответ.
— Нет, просто вы… знаете, по-своему красивы, — почему-то нашёлся он, вглядевшись в искорки в глазах напротив.
— Это никак не увеличивает число поклонников.
— Знаете, я никогда не присматривался к другим женщинам: всё ожидал от них того же, чего и от жены. Ну, знаете, если в голове одной только деньги да быт, потом и от остальных ждёшь таких же проблем… А вы просто спокойно говорите о том, что думаете, и это так необычно. Так что, возможно, вас не замечают вовсе не потому, что вы уборщица, а потому, что мы, наверное, вообще ничего никогда не замечаем… Но есть у вас хотя бы аккаунт в приложении для знакомств?
— У меня нет смартфона.
Зуневич даже удивился.
— У меня есть лишний. Вам подарить? Правда лишний, честно-честно…
— Я не пользуюсь. И странно, что вы мне советуете приложения: вы же сказали, у вас нет любовницы, так к чему вам про них знать?
— Это я по работе использовал… кхм… не совсем приложения для знакомств, но похожие.
— Для вызова «девочек», — скривилась собеседница.
— Угадали. Но не себе, честное слово. Только в качестве выполнения требований на переговорах с… кхм… руководством.
— Оттого вам таким особым показалось моё лицо? Привыкли к иному виду «раскраски»?..
Зуневич взял уборщицу за руку: это была непривычно новая для него рука, необычайно маленькая, нежная и тёплая, хотя, казалось, занимаясь таким трудом, вскоре огрубеешь.
— Знаете… я… Я уверен, что вы красивее всякой там «раскраски». Ведь и вас можно было бы «раскрасить», но что останется, если смыть всё и с вас, и с них? Вы будете по-прежнему собой, а вот на них… ну… проступят следы бессонных ночей, полных сигарет и бухла. Что я, не видел их такими, что ли? Я отчего-то уверен, что вы прекраснее их всех. Хотя и мало вас рассмотрел… Этот ваш платок… Если вы будете против, остановите меня, но мне так интересно узнать, как вы выглядите, м-м-м, целиком… — Зуневич погладил девушку по чёлке, сбрасывая полотно с её макушки. — Извините, если вам нельзя, но вы вроде бы не замужем… Можно вас обнять?
Та отвернула голову, поглядела куда-то вдаль, вернулась и ответила:
— Ладно.
Зуневич приблизился к ней снова. И не сдержался: перебросил её на подоконник, взяв за бёдра. Её готовность поддержать разговор о похабщине почему-то показалась ему не свободой духа, а приглашением — ну а какой ещё вывод мог сделать пьяный мозг. Девушка не сопротивлялась, но и не делала ничего сама, замерла, одеревенела. Зуневич поцеловал её сухие сомкнутые губы — и закрыл глаза. Снова загремели салюты, и всполох осветил лица, но под веками были видны только цветные разводы…
— Петя? — окликнула его жена. Переделав причёску и распаковав лучшую шубу, она выбралась из квартиры слишком незаметно. — Да уж, вот теперь я поняла, что Маринка была права! Козёл ты! Все вы козлы вонючие! Ты ж приведи свою девку на свой диван хотя бы, а то всё у дурочки застудишь и у себя последние сантиметры! А на наш диван даже не думай… я его у тебя отсужу, понял! Всё разделим! Мразь!..
Цокая каблуками, Наташа выскочила из тамбура и хлопнула дверью.
Из всех пауз вечера следующая была самой тяжкой — будто натянутой в воздухе, звенящей, как готовая лопнуть струна. Но потом уборщица как бы ожила, отряхнулась и неловко слезла с подоконника. Глядела она вперёд, избегая сталкиваться с чужими глазами, тяжело и зло. Зуневич принялся извиняться:
— Простите меня за… за мою импульсивность… За моей спиной моя жена вас не увидела, так что не будет обижать, если встретит, не бойтесь… Простите меня, простите…
Зуневич осёкся. Девушка не ответила. Он взял её руку в свою, приблизил к губам в знак извинения, но рука была уж слишком послушной, слишком мягкой, легко подчиняемой, — никакой. Не дождавшись ответа, он развернулся и пошёл обратно в пустую квартиру, забрав с собой початую бутылку шампанского. Гулять так гулять.