Пролог.


Петербург. Аничков дворец. Январская ночь 1925 года.


Снег за окном падал беззвучно, крупными, ватными хлопьями, стирая резкие углы города, смягчая контуры фонарей. В кабинете императора было тихо — только потрескивали дрова в камине да тикали старинные напольные часы, отсчитывая секунды уже новой, послевоенной эпохи. В воздухе витал запах воска, старых книг и лёгкой лекарственной горечи — последний напоминал, что покой здесь обманчив и куплен дорогой ценой.

Николай Александрович сидел у огня, отложив в сторону доклад Министерства иностранных дел о растущей напряжённости в германо-французских отношениях. Бумаги больше не довлели над ним как прежде. Теперь они были предметом обсуждения в Думе, головной болью для премьер-министра. Его же обязанность сводилась к тому, чтобы прочитать, вникнуть и… поставить визу. Одобрить к рассмотрению в соответствующем комитете. Формула, которую он выработал за последние семь лет.

Он подошёл к окну. Отражение в тёмном стекле было знакомым и чужим одновременно. Седина стала преобладать над тёмными прядями, глубокие складки легли от носа к углам рта — не морщины усталости, а скорее отпечаток постоянного, привычного напряжения. Но глаза… глаза больше не горели лихорадочным огнём кошмара. В них была спокойная, тяжёлая ясность человека, который сделал свой главный выбор и теперь пожинал — не плоды, а последствия.

Он больше не видел тот подвал. Во сне или наяву. Пули, крики, холод каменного пола — всё это осталось где-то там, в 1916-м, в параллельной реальности, которую ему удалось отсечь. Но сон сменился иной картиной, приходившей не ночью, а в эти вот тихие, одинокие минуты. Он видел огромную, хрупкую стеклянную сферу — Россию. И себя — уже не внутри, а снаружи, приложившим ладони к её поверхности, старающимся удержать, не дать треснуть. Сфера была полна внутренних течений, бурлящих страстей, новых сил, рвущихся наружу. И его руки, когда-то способные сжать сталь, теперь могли лишь бережно поддерживать, чувствуя, как под пальцами пульсирует сложная, непредсказуемая жизнь.

Он отошёл от окна, его взгляд упал на фотографию в серебряной раме на камине. Алексей, уже не мальчик, а молодой человек в форме лейб-гвардии Преображенского полка, смотрел на отца с лёгкой, чуть насмешливой улыбкой. Наследник. Будущее. И главная забота, сравнимая разве что с той, что он испытывал к стране.

Алексей был другим. Не закалён в горниле страха и необходимости, как отец. Он вырос в тени «Великой Реформы», в мире компромиссов, думских дебатов, ограниченной монархии. Он был умен, образован, обаятелен. Его любили солдаты, с ним искали знакомства молодые промышленники и либеральные политики. Но Николай видел в нём и опасную черту — лёгкость. Лёгкость, с которой тот относился к грузу истории, к тем самым «кошмарам», что сформировали отца. Для Алексея они были страницами из учебника, а не шрамами на душе. Он говорил о «прогрессе», о «европейском пути», о «свободах» с таким жаром, который заставлял Николая внутренне содрогаться. Потому что за этими правильными, красивыми словами царь-отец видел бездну — ту самую, из которой когда-то выбрался железом и волей. Бездна теперь носила другие имена: «социальная революция», «классовая борьба», «национальный сепаратизм». И против них одного благородства наследника могло не хватить.

Раздался тихий, почтительный стук.

— Войдите.

Вошел камер-лакей.

— Ваше Императорское Величество, Его Высочество Государь Наследник Цесаревич просит аудиенции.

— Пусть войдёт.

Николай на мгновение задержал взгляд на портрете, затем перевёл его на дверь. Предчувствие, холодное и тяжёлое, скользнуло под рёбра. Алексей не приходил так поздно без серьёзного повода.

Дверь открылась. Алексей вошёл быстрой, энергичной походкой. Он был без мундира, в простом тёмном сюртуке, но в его осанке, в блеске глаз читалось возбуждение.

— Папа́, прости, что так поздно. Но я должен тебе кое-что показать. И сказать.

Он положил на стол Николая не официальную папку, а тонкую, потрёпанную тетрадь в кожаном переплёте.

— Что это?

— Дневники. Вернее, расшифровки. Полковника Арсеньева. Того самого, из Курской губернии.

Николай нахмурился. Капитан, а затем полковник Арсеньев после истории с мятежом стражи был восстановлен, но ушёл с военной службы. Он занялся сельским хозяйством, стал одним из успешных «новых хозяев», писал статьи об агрономии. Какие могут быть «дневники»?

— Откуда у тебя это?

— Он передал их мне через доверенное лицо. Не для публикации. Для… ознакомления. Он ведёт их с 1919 года. Наблюдения. О том, что происходит в деревне. Настоящей, глубинной России. — Алексей сделал паузу, глядя отцу прямо в глаза. — Там, папа́, готовится буря. Не та, старая, против помещиков и царя. Новая. И она страшнее.

Николай медленно открыл тетрадь. Его взгляд скользнул по аккуратному, немного угловатому почерку. Фразы выхватывались из текста, как удары:

«…молодёжь не помнит войны, им земля дана как должное, они хотят большего — власти в волости, права судить самих себя…»

«…приезжие агитаторы, не эсеры и не большевики, какие-то новые, говорят о «воле народа» без царя и Думы, о раздаче всех земель без выкупа, о заводов — рабочим…»

«…старики, получившие наделы, боятся своих же сыновей. Те называют их «царевыми холопами»…»

«…в уездный город пришла бумага из Питера о повышении налога на землю. Это искра в порох…»

Николай поднял глаза. Взгляд Алексея был серьёзным, без тени юношеского задора.

— Ты думал, что, поделив землю и дав конституцию, ты успокоил страну на поколения вперёд? — тихо спросил наследник. — Она успокоилась на пять лет. А теперь просыпается с новым, ещё более страшным голодом. Не хлебным. Голодом — на справедливость. На полную, абсолютную справедливость. И этим голодом умело питаются. Не из Лондона или Берлина. Изнутри.

— Кто? — одним словом спросил Николай, и в его голосе прозвучал давно забытый, стальной отзвук.

— Мы не знаем. Но Арсеньев пишет о какой-то «Лиге Народной Воли». Не структура, а идея. Вирус. Он расползается по деревням, по заводам. И против него… против него наши земские начальники, наша полиция, даже твоя реформированная Дума — бессильны. Они борются с формами, а это — дух. Дух нового бунта.

Николай откинулся в кресле, закрыв глаза. Перед ним снова встал кошмар. Не личный, а исторический. Вечный русский бунт, «бессмысленный и беспощадный». Он думал, что купил ему дорогой ценой — ценой своего самодержавия, своей железной воли. Оказалось, он только отсрочил его, дал ему вызреть в новых, более опасных формах.

— Что ты предлагаешь? — спросил он, не открывая глаз.

— Я предлагаю действовать. Не так, как ты тогда — железом и страхом. Но и не так, как сейчас — бумагами и комитетами. Нужно новое слово. Новая идея. Которая перехватит этот дух, этот «голод на справедливость», и направит его в созидательное русло. И сказать это слово… — Алексей сделал паузу, — должен я.

Николай открыл глаза. Он смотрел на сына, на его горящее, решительное лицо, и видел в нём не только наследника, но и соперника. Не в борьбе за власть, а в борьбе за саму душу России. Алексей предлагал не просто сменить курс. Он предлагал смену эпох. От «царя-законодателя» к «царю-народнику». От баланса сил — к прямой апелляции к массам. Это было столь же грандиозно, сколь и чудовищно опасно.

— Ты знаешь, на что ты себя обрекаешь? — тихо спросил Николай. — Выйти из тени закона, из-под защиты институтов, и стать… трибуном? Царь-трибун? История не знает таких.

— Тогда я стану первым, — без тени сомнения сказал Алексей. — Или мы все станем последними. Прочти дневники, папа́. Время компромиссов истекает. Скоро выбор будет прост: или мы возглавим эту новую волну, или она сметёт нас всех — и тебя, и меня, и эту хрустальную сферу твоего хрупкого мира.

Он поклонился и вышел, оставив отца наедине с тетрадью Арсеньева и наступающей ночью.

Николай снова подошёл к окну. Снегопад усиливался. Город тонул в белой мгле. Хрустальная сфера его покоя дала первую, почти невидимую трещину. И сквозь неё задул ветер иной, незнакомой эпохи — эпохи, где его железная воля была уже не нужна, но где требовалась иная сила, которой он, возможно, не обладал. Эпохи его сына. Эпохи, в которой предстояло выжить уже не ему, а самой идее России, которую он спас ценой своего «я».

Он взял тетрадь. Ему предстояло долгое, бессонное чтение. А завтра… завтра начнётся новая борьба. Последняя в его жизни. Борьба за то, чтобы передать сыну не просто трон, а шанс удержать то, что он, Николай, с таким трудом сохранил. И первый шаг в этой борьбе — было понять нового врага. Врага, который родился из его же победы.

За окном, в свинцовой тьме петербургской ночи, медленно и неумолимо рождался 1925 год. Год, который станет для империи Романовых годом нового, самого страшного выбора.

Загрузка...