Сон на кладбище
«Автор божится своим ВНЖ и трудовым контрактом, что не наврал ни в одном слове. Фотография на обложке неопровержима и реальна, как похмелье. В Антверпене даже смерть обустроена с комфортом. Памяти Венечки Ерофеева»
Девять утра.
— Каким гадом, какой сукой надо быть, чтобы будить человека в девять утра в выходной?! — подумал Нико, слыша голос Сафи.
Сафиулла, афганец, коротко — Сафи, снимал соседнюю комнату.
— Sori bro… sori… kan je even buiten? I tell you iets, — произнес Сафи на дикой помеси голландского и английского, типичном «данглише» мигрантов Антверпена.
На языке людей, чьи корни остались в Кабуле, а пособия — в банках Фландрии, это означало примерно следующее: «Смилуйся, брат, выйди. Мне нужно кое-что сказать».
Накануне Нико закончил работу в пять утра. Пока вернулся и обессиленный завалился спать прямо в рабочей одежде, было уже семь. Всего два часа покоя.
Нико уже догадался, чего тот хочет. У Сафи намечался секс, а совесть мигранта, как известно, пасует перед либидо. К тому же в этом была отчасти и вина самого Нико. В первый день их знакомства Сафи, занятый тем же самым, не открыл дверь и заперся изнутри. На грубое «приходи через два часа» он получил почти выломанную дверь и удар в живот. Потеряв в тот момент всякую способность к продолжению животного инстинкта, Сафи поклялся впредь предупреждать о своих сексуальных планах заранее.
Так Нико оказался в ловушке собственного воспитания. Как человеку интеллигентному, ему ничего не оставалось, кроме как встать и приготовиться к прогулке по Антверпену, став невольной жертвой чужой и грязной похоти.
— Ja. Wat is er? — недовольно спросил Нико.
— I’m waiting for a meisje… kan je even wandelen, please?
— Ah ok… hoe lang?
— Niet lang, maybe 2 uur.
— Ok bro, no problem.
— Thanks man! — Сафи сложил руки в молитвенном жесте. 🙏
На кабульском диалекте это, вероятно, означало: «Благодарю тебя, о великодушный сосед, за то, что твоё смирение позволяет мне грешить в тишине ближайшие два часа». Нико посмотрел на этот смайлик в человеческом обличье и понял: спорить бесполезно. Его «No problem» было не согласием, а капитуляцией перед лицом неизбежного.
Нико накинул куртку и вышел из дома на еще безлюдные улицы Антверпена. Он шел по улице, заставленной мусорными пакетами, которые еще не забрали оранжевые мусоровозы. В «Night Shop» на углу было темно и пахло индийскими благовониями, которые тщетно пытались победить запах вони. Нико без слов выставил на прилавок две банки. Это был «Gordon’s Pink Space». Напиток для тех, кто уже потерял надежду, но еще сохранил тягу к эстетике.
— Paip-pipti euro is being, mai prend. Yu wanting bag, no? — сказал равнодушно индус, и в этом голосе была вся скорбь мира, упакованная в бельгийские евро.
Нико вышел на воздух, вскрыл банку и сделал первый глоток. Розовое пойло отозвалось в желудке негодованием, но в душе стало подозрительно светло. Он закурил и побрел, не глядя на указатели. Он шел, пока не уперся в кованые ворота. За ними не было видно ни крестов, ни плакальщиц. Только сочная, до неприличия ухоженная трава и деревья, ветви которых застыли в вежливом поклоне.
— Парк, — решил Нико. Он зашел внутрь. Вокруг не было ни души. Только серые камни, рассыпанные среди деревьев с таким изяществом, что их можно было принять за современную скульптуру. Но, вглядевшись в надписи, он понял: скульптуры имели имена и даты. А в самом центре, под огромным старым деревом, стояли они — белые, чистые лежаки. Нико замер.
— Это уже не просто абсурд, — прошептал он, присаживаясь на край шезлонга. — Это высшая форма гостеприимства. Они приглашают живых примериться к горизонтали.
Он лег, чувствуя, как шезлонг обнимает его уставшее тело. Достал телефон, надел наушники.
«О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа — время от рассвета до открытия магазинов!» — зазвучал в ушах голос Венички.
Нико закрыл глаза. Пузырьки газа в его желудке спорили о смысле бытия. Теплый ветер Антверпена начал медленно превращать реальность в самый странный сон. Нико лежал на бельгийском шезлонге, зажатый между вечностью и дешевым коктейлем.
Нико не заметил, как голос Венички в наушниках стал объемным, будто чтец стоял прямо за деревом. Но когда он открыл глаза, перед ним, покачиваясь на каблуках лакированных туфель, застыл господин в безупречном, хотя и слегка припорошенном кладбищенской пылью фраке. В его глазу поблескивал монокль, а в руках он судорожно комкал гербовую бумагу.
— Вы не представляете, молодой человек, какой здесь царит произвол! — вскричал господин, даже не поздоровавшись. — Я — бывший мэр почтенного города! И что же? Моя анкета на «Умиротворение» отклонена!
Нико хотел спросить, при чем тут он, но во сне логика работает иначе.
— Почему отклонена? — прохрипел он, чувствуя во рту вкус розового газа.
— Потому что я, как порядочный человек своего времени, заполнил её на французском! — мэр сорвался на визг. — А после муниципальной реформы 1920 года мой квартал, изволите видеть, отошел к фламандской юрисдикции! Теперь они требуют, чтобы я перевел все свои грехи и добродетели на нидерландский, иначе мое прошение на «Умиротворение» аннулируют. Теперь я для них — нелегал. Иммигрант в собственной могиле!
Рядом, на соседнем сером камне, сидел немецкий солдат. Он не обращал внимания на крики мэра. Он был занят делом: яростно царапал что-то в бланке «Денацификация. Форма 6-Б». Вместо чернил он макал перо в собственную ключицу, но кровь за десятилетия стала серой и прозрачной, как разбавленный уксус. Она исчезала с бумаги быстрее, чем он успевал дописать свое имя.
— У них вечно кончаются чернила, когда нужно признаться в содеянном, — раздался новый голос.
Нико повернул голову. К его шезлонгу, мягко ступая по траве, приближался фламандский буржуа конца XIX века. Он выглядел более спокойным, но в его взгляде читалась такая гастрономическая мука, которая вызывала бы сожаление у любого грешника в аду.
— Видите ли, моя могила находится в «неправильном почтовом индексе», из-за чего мне не приносят свежее пиво из аббатства, — возмущенно произнес он.
— Пиво из аббатства — это еще полбеды, — буржуа кивнул в сторону огромного дуба, стоявшего неподалеку. — Хуже то, что сегодня приемный день у инспектора.
Нико посмотрел на дерево. У корней, прямо на куче истлевших ведомостей, восседал огромный, лоснящийся фламандский кот. Он был настолько жирным, что казался квадратным. Кот лениво лизал лапу, а перед ним выстроилась очередь из самых респектабельных призраков Бельгии.
— Каждый мертвец здесь должен доказать, что он потратил свой «капитал души», — пояснил буржуа, со вздохом поправляя пуговицы. — Если ты умер с неиспользованной любовью или невысказанным талантом — ты облагаешься «налогом на избыток». Значит, застрял в этой приемной надолго.
В этот момент от дерева донесся душераздирающий плач. Богатый купец в бархатном камзоле рухнул на колени перед котом.
— Пощадите! — вопил он. — Я всё раздал! Я честный католик!
Кот приоткрыл один глаз и желчно мяукнул:
— В подвале вашей души обнаружено три килограмма нерастраченной нежности и полтонны невысказанных слов любви. Вы зажали их при жизни, надеясь на выгодный курс в загробном мире? Теперь платите «налог на избыток». Не пускать! Пусть гниет в Чистилище, пока не полегчает.
— В очередь, к немецким солдатам!
Немецкий солдат, у которого чернила из ключицы всё так же исчезали с бумаги, попытался вставить слово:
— Моя жестокость была производственной необходимостью! Посмотрите мой контракт с Вермахтом!
Кот лениво зевнул:
— Нацизм не списывается по страховке, голубчик. Идите в сектор для тех, кто не умеет думать самостоятельно. Там как раз не хватает вратаря.
Нико проследил за взглядом кота. На широкой поляне между надгробиями солдаты разных эпох — в шлемах, кепи и касках — яростно гоняли по траве пожелтевший череп. Они бегали быстро, кричали громко, но никак не могли забить гол. У них не было ворот. В этом мире цель отсутствовала за ненадобностью: война закончилась, а другого смысла жизни они себе не изобрели.
Нико отвел взгляд от солдат. Неподалеку, на мраморном парапете, двое мужчин в старинных камзолах вели спор. Один был статен, в богатом плаще, с холеной бородкой — в нем без труда угадывался Рубенс, отец города Антверпен. Другой, помоложе и поизящней, скептически кривил губы — это был Антонис Ван Дейк.
— Послушайте, Антонис, — горячился Рубенс, указывая на пышную мраморную статую голой женщины, стоявшую между ними. — Посмотрите на эти формы! Я готов уступить вам её за пару ваших молитв. Это же гимн жизни! Взгляните на эту плоть, застывшую в камне!
Ван Дейк меланхолично зевнул и поправил манжеты:
— Питер Пауль, очнитесь. В этом месте нет плоти. Здесь вообще ничего нет, кроме серых камней и этого квадратного кота. Кому вы собираетесь всучить этот кусок известняка? Здесь плоть эфемерна, и ваши обнаженные формы бесполезны.
В этот момент воздух над кладбищем загустел и стал пахнуть жженой сталью. Из тумана, возвышаясь над могилами, вышли они — Рабочий и Колхозница. Огромные, ржавые, но пугающе живые. В их глазах светилась не вечность, а пятилетний план, выполненный за три дня.
— Ишь, разлеглись, буржуи! — громовым голосом выдохнул Рабочий, глядя на шезлонги и художников. — Здесь даже страдать-то неудобно. Тьфу, Бельгия! Сплошной комфорт и никакого размаха.
Он смерил взглядом статую Рубенса.
— Разврат и безыдейность! — рявкнул он и с размаху ударил своим пудовым молотом прямо по голове мраморной красавицы. Камень брызнул во все стороны осколками, засыпав Ван Дейку его кружевной воротник.
— Хватит малевать излишества и капиталистическую непотребность! — подхватила Колхозница, взмахнув серпом в сторону Ван Дейка, и отсекла ему руки, чтоб неповадно было плодить буржуазную скверну. — Всех под корень! На гранит! В очередь к инспектору!
Но вдруг её взгляд упал на кулек с картофелем фри, который держал один из недавно прибывших покойников. Она осторожно, двумя пальцами, взяла одну золотистую соломинку, попробовала... Её медное, застывшее лицо на мгновение дрогнуло.
— Слышь, Никита, — обратилась она к Рабочему, пережевывая бельгийское золото. — А ничего так. Вкусно, гадство. Слишком маленькие порции, конечно, но... Может, зря мы столько на граните-то стояли? Может, можно было и просто... пожить? На, попробуй.
Фламандский буржуа, до этого возмущавшийся почтовым индексом, с вожделением уставился на розовую банку в руках Нико. Его ноздри, полупрозрачные и серые, затрепетали.
— Молодой человек, — прошипел он, подаваясь вперед. — Я отдам вам свои золотые пуговицы и право называться кавалером ордена Леопольда за один только глоток этого химического яда. Там, в моем времени, всё было настоящим: пиво, хлеб, грех, оспа... А здесь всё слишком стерильно. Я жажду почувствовать вкус консервантов! Это единственное, что связывает меня с миром, где еще течет кровь.
Нико посмотрел на остатки розовой жидкости и протянул банку. Призрак судорожно схватился за нее, но его пальцы прошли сквозь алюминий, как сквозь утренний туман. Банка даже не качнулась.
«Вот она, иммиграция, — подумал Нико. — Ты вроде бы здесь, а дотянуться ни до чего не можешь. Всё за стеклом, всё для других».
Он отвернулся и увидел человека, сидящего на соседнем лежаке. Тот выглядел знакомо. Очень знакомо. Те же скулы, та же складка у губ, но лицо было изрыто такой глубокой, многолетней усталостью, какая бывает только у людей, проработавших в ночную смену всю вечность. Нико узнал себя, но старше лет на пятьдесят.
— Знаешь, почему здесь стоят лежаки? — спросил двойник, не поворачивая головы. Голос его был сухим, как осенняя листва. — Чтобы живые привыкли к горизонтальному положению. Но они совершают ошибку. Они ложатся сюда, не готовые к покою. Покой — это не отсутствие работы, Нико. Это когда тебе нечего скрывать в подвале души.
Он указал на центр сада. Там, в стороне от суеты, очередей и ржавых гигантов, сидели двое — старый бельгийский садовник и его жена. Они не заполняли анкет и не жаловались инспектору. Между ними пульсировал мягкий, золотистый свет. Каждый их жест, каждое молчание было актом любви, а не потребления. Они «прожили» жизнь, потому что умели её отдавать.
— Чтобы получить ПМЖ в Вечности, не нужно заполнять анкеты кровью, — прошептал двойник. — Нужно просто иметь в душе что-то, что не является жалобой или претензией к миру. Подумай о любви.
Внезапно небо над кладбищем раскололось. Мертвецы на поляне закричали: «Золото! Золотой дождь!» С неба посыпалась сияющая пыль, превращаясь в тяжелые, согревающие монеты. Немецкий солдат смеялся, подставляя каску — теперь он мог купить весь Бенилюкс.
Нико почувствовал, как золотой поток обрушивается на его голову, обволакивая теплом... Это был почти экстаз.
Золотой поток был таким теплым и густым, что Нико зажмурился от наслаждения. Это казалось высшим наслаждением, окончательным признанием его заслуг перед мирозданием. Но тепло почему-то быстро сменилось липкостью, а звон золотых монет превратился в наглое воркование.
Нико открыл глаза.
Золотой рай исчез. Над ним, на ветке старого дерева, сидела стая упитанных кладбищенских голубей. Один из них, с переливчатым зобом, только что совершил акт «божественного излияния» прямо на лоб Нико. Жидкая, белесая клякса голубиного говна медленно сползала к брови.
— Блаженство, — вслух произнес Нико, вытирая лицо рукавом куртки, пахнущей ночной сменой. — Это когда тебя просто не трогают. Всё остальное — это просто разные способы на тебя насрать.
Он сел на лежаке. Тело ныло, во рту был вкус розовой жести и табака. Он посмотрел на свою банку, стоявшую рядом. Она была пуста, но из узкого отверстия торчал живой, вызывающе желтый цветок. Таких не было в этом аккуратном парке мертвецов.
В десяти метрах, прислонив самокат к надгробию того самого фламандского буржуа, сидела девушка. Она делала вид, что увлечена своим телефоном, но её плечи подозрительно вздрагивали. Наконец она не выдержала, подняла взгляд и расхохоталась — звонко, по-настоящему.
Нико посмотрел на нее, потом на цветок в пустой банке из-под дешевого коктейля. Веничка в наушниках молчал. Сафиулла в Антверпене наверняка уже закончил свои дела.
Нико улыбнулся. Его ВНЖ в этой жизни, кажется, только что продлили.