# Глава 1. «Обычный вечер»


Картошка кипела.


Марина убавила огонь, сдвинула крышку — пар полез вверх, к потолку, к пятну от протечки, которое Серёга обещал закрасить ещё в мае. Банка тушёнки стояла на столе, и Марина взяла нож-открывалку — тупой, кривой, Серёга обещал наточить ещё в апреле. Много он всего обещал.


За столом Даша рисовала. Высунула язык — всегда высовывала, когда старалась. Фломастеры веером, локоть торчит, бумага сползает. Марина машинально подвинула лист обратно. Даша не заметила.


На подоконнике стояла сова. Деревянная, кривая, с одним глазом больше другого. Серёга вырезал за вечер — «ну а чё, сова». Марина десять раз хотела убрать, и десять раз не убрала. Стояла сова, смотрела на кухню одним глазом хитро, другим — удивлённо.


За окном темнело. Конец сентября — ещё не холодно по-настоящему, но уже рано. Где-то жгли ботву, и дым тянулся по улице, смешивался с запахом мокрых листьев. Осень. Настоящая, сосновская: костры, грязь, чай горячий, и утром иней на траве, а днём ещё можно без куртки.


Марина подцепила крышку тушёнки и наконец отогнула — пальцы соскользнули, жир брызнул на стол.


— Чёрт.


— Мам, ты сказала плохое слово.


— Я сказала «чёрт». Это не плохое.


— Папа говорит, что плохое — это когда на «б».


— Папа много чего говорит.


Даша хихикнула и вернулась к рисунку. Марина вытерла стол. Слила воду с картошки — пар в лицо, — выложила тушёнку, размешала. Хлеб, тарелки, вилки — на автомате. Чайник на плите тихо нарастал.


Половица в прихожей скрипнула.


Марина переступила порог — не глядя, тем движением, которое за семь лет въелось в ноги, — и заглянула в сени. Дверь хлопнула. Холодный воздух, запах опилок и курева. Серёга. Ботинки — грязные, рабочие, со сбитыми носами — стоят на полу, не на коврике, конечно.


— Привет, — сказал он из-за вешалки. Куртка зашуршала — снимал, пихал на крючок, мимо вешалки, конечно, куртка сползла. Марина видела в полутьме сеней: опилки в волосах, футболка тёмная от пота, на лбу — полоса от пыли, которую он вытирал рукавом. Устал. Хорошо устал, по-рабочему — не так, как когда без дела, тогда другая усталость, вязкая, дурная.


— Привет. Руки помой.


— Ага.


— И ботинки.


— Чё ботинки?


— На коврик, Серёж.


Он посмотрел вниз, как будто впервые увидел. Подвинул ботинки носком на коврик. Марина промолчала.


В кухне Даша уже вскочила.


— Папа! Папа, смотри!


Серёга зашёл, вытирая руки полотенцем — мокрые, красные, в мелких царапинах. Занозы, ссадины, тёмная полоска под ногтями, которую никакое мыло не берёт. Руки плотника. Пахло от него деревом и свежей стружкой — сильнее, чем табаком. Хороший запах. Его запах.


Даша ткнула рисунок ему в лицо.


— Это ты!


Серёга взял лист, отодвинул на расстояние вытянутой руки. Прищурился. На рисунке стоял человек с чем-то огромным в руках. Зелёные штаны, шапка и десять старательно нарисованных пальцев.


— Это что, бензопила?


— Нет! Это обычная!


— А почему она больше меня?


— Потому что ты далеко стоишь.


— А. Ну, логично.


Марина поставила тарелки, глянула на рисунок — по-детски криво, но что-то Дашка уловила.


— Художница, — сказала Марина. — И в кого бы.


Серёга отмахнулся.


— Да ладно.


Но пальцы чуть сжали лист. На секунду что-то мелькнуло в лице — и ушло. Марина видела. Не в первый раз.


Не комментировала. Давно научилась.


Серёга прилепил рисунок на холодильник — магнитом, рядом с прошлым, где Даша нарисовала учительницу с головой больше тела. Холодильник был в рисунках, как в чешуе. Снизу — старые, выцветшие, ещё каракули. Сверху — свежие, уже похожие на что-то. Марина иногда снимала нижние, но Даша замечала: «Мам, а где мой динозавр?!» — и приходилось вешать обратно.


***


За столом тесно — от локтей, от пара, от всего разом. Чайник засвистел, Марина сняла, обожгла палец. Дашины фломастеры так и торчали с края, рядом с кетчупом, который она потребовала и забыла.


Серёга ел молча, по-рабочему — подбирая хлебом подливу, отламывая куски, не поднимая головы.


Даша ковыряла вилкой.


— Не хочу тушёнку.


— Ешь.


— А если с кетчупом?


— Ешь, Даша.


Вздох. Семилетний, трагический, на весь стол. Вилка ткнула в картошку с таким видом, будто картошка лично её обидела.


Серёга наложил себе добавки — молча, не спрашивая. Картошка дымилась. Хлеб он отламывал, не резал — привычка, бесившая Марину первые три года; потом перестала замечать. За окном стемнело окончательно — в стекле отражались три головы за столом и лампа над ними. Тепло. Тесно. Привычно.


— Мам. Мам, ты знаешь, что Настя сделала?


— Нет, — Марина села наконец. Ноги гудели. Смена — с восьми до двух, потом Петрович с очередным порезом, Лена звонила: «37.2, это нормально?» Нормально, Лен. Нормальная температура, нормальный ребёнок. Магазин, ужин. Пятница. — Что Настя сделала?


— Она поссорилась с Лёшей. С тем Лёшей, из «б» класса.


— Ужас.


— Мам, серьёзно! Она сказала, что больше не будет с ним сидеть. И пересела! К Полине!


— К Полине? — Серёга поднял голову. Лицо серьёзное. Ни тени улыбки. — Это серьёзный шаг.


— Да! А Лёша потом на перемене сказал, что ему всё равно.


— Всё равно, — повторил Серёга. — Ну-ну.


— Но он врал! Потому что Настя видела — он смотрел. Весь урок.


— Весь урок, — Серёга кивнул. — Плохой знак.


Марина поймала его взгляд поверх Дашиной головы. Серёга — с каменным лицом, только в уголке рта дёрнулось. Марина сжала губы. Нельзя. Даша обидится.


— И что, — спросила Марина, — помирились?


— Нет! Настя сказала — никогда!


— Никогда — это до понедельника, — Серёга откусил хлеб. — Или до вторника.


— Папа!


— Что? Я серьёзно. Любой нормальный Лёша к вторнику одумается.


Даша надулась. И засмеялась — визгливо, заразительно, на весь дом, так, что за стеной, наверное, дёрнулся дед Боря. Хотя дед Боря не дёргался ни от чего — глухой.


Марина поймала себя на улыбке. Убрала. Ни к чему.


Даша доела картошку. Тушёнку оставила — Марина промолчала, пятница, ладно. Серёга допивал чай, обхватив кружку обеими руками — грелся. Целый день на улице — сентябрь ещё не холод, но к вечеру тянет.


— А ты как? — спросила Марина. — Зинаида Павловна?


Серёга прожевал, глотнул чай.


— Мариш, ей восемьдесят два года. Восемьдесят два. Два смысла в жизни осталось — внуки в городе и я, которому надо объяснить, что я всё делаю совершенно не так.


— Ну так. Она видела, как строили.


— Да много чего она видела. БАМ, трам, та-ра-рам. Её послушать, так она весь Союз своими руками отстроила. «Серёженька, ты не так строгаешь. Серёженька, а вот Василь Иваныч, покойник, строгал по волокну.» Я ей говорю — Зинаида Павловна, я уж с рубанком обращаться умею. А она: «Да вижу я, как ты умеешь! Всё бы вам, молодым, побыстрее да попроще, а вот в моё время...»


Он поднял палец — скрюченный, назидательный.


Даша хихикала. Марина закатила глаза. А Серёга уже рассказывал: Зинаида Павловна принесла ему чай в кружке с надписью «Лучшей бабушке», и пока он пил, стояла рядом и контролировала, чтобы не обжёгся. «Мелкими глотками, Серёженька. Мелкими.»


Но вся пантомима прервалась стуком в окно.


Марина не повернулась. Знала.


— Серёг! — приглушённое, через стекло. Лёхино лицо — круглое, ухмыляющееся, нос красный от холода. Или не от холода. — Выйдешь?


Серёга посмотрел на Марину. Она не посмотрела на него. Тишина длилась секунду.


— Завтра, Лёх.


— Ну, завтра так завтра.


Лёха исчез. Шаги по гравию — тяжёлые, лёхины, удаляющиеся. Через полминуты — Оксанин голос, откуда-то из-за заборов, в вечернем воздухе:


— Лёш! Ну ты где?!


Марина встала, пошла к двери — закрыть получше, подтянуть. Зимой разбухнет и перестанет закрываться, а Серёга скажет «весной поправлю». У порога — пакет. Газета, а в газете — яйца. Десяток. Баба Валя. Молча, как всегда. Не стучит, не заходит — просто ставит и уходит. Марина подняла пакет, ощупала — тёплые ещё. Значит, недавно. Значит, ждала, когда Серёга придёт, чтоб не мешать.


Завтра Марина скажет «спасибо» через забор. Баба Валя махнёт рукой.


Убрала яйца в холодильник. За стеной дед Боря врубил телевизор — новости, громко. Дед Боря был глухой на оба уха, хоть и утверждал, что «левое нормальное». Левое нормальное у деда Бори слышало примерно так же, как правое. Тамара Ильинична, его жена, давно перестала бороться с громкостью. Теперь вся улица Лесная смотрела новости вместе с дедом Борей, хотели того или нет.


Марина сгребла тарелки в раковину, Серёга забрал чайник, свою кружку, взял полотенце. Молча, не сговариваясь — двенадцать лет, и слова для этого кончились давно. Она мыла, он сушил. Его руки рядом — большие, с содранной кожей на указательном пальце, с той тёмной полоской под ногтями. Руки, которые чинили всё на изоленту. Проводка — изолента. Кран — изолента. Дверца шкафа — изолента и один шуруп вместо трёх. «Работает? Работает.» Через неделю отваливалось.


А из дерева — другое. Другие руки, другой человек. Точный, терпеливый, неторопливый — будто весь разгильдяй куда-то девался. Табуретка Даши: шесть лет, не скрипнула ни разу. Заяц на спинке — гладкий, тёплый на ощупь, будто живой. Мужики, которые видели, молчали. Молчали — значит, хорошо. Они не молчат, когда плохо.


Марина один раз сказала: «Серёж, ты бы мебель делал, на заказ, у тебя же руки...» Он: «Ну, надо же оборудование, помещение...» И всё. И тема закрыта. Она больше не поднимала. Научилась. Иногда, когда он строгал что-нибудь в сарае для души — табуретку, рамку, фигурку, — она слышала из дома: ровный, спокойный звук рубанка. И думала: вот этот Серёжа. Настоящий. Который мог бы. Потом звук замолкал, Серёга заходил, и вешал куртку мимо крючка, и говорил «а чё на ужин», и всё возвращалось.


Последнюю тарелку поставила в сушку, сполоснула руки. Горячая вода — пальцы размякли, и хотелось стоять так ещё минуту.


Из большой комнаты — писклявые голоса какого-то мультика, музыка, Дашин смех. Серёга сел рядом с ней, вытянул ноги на ковёр. Даша привалилась, не отрываясь от экрана. Он положил руку ей на макушку — не думая. Марина видела из кухни: двое на диване, голубой свет на лицах, его рука на её голове. Постояла так — минуту, может, две. Мультик кончился, пошёл следующий. Даша зевнула.


— Даш, ванна.


***


Серёга нёс Дашу на плече через коридор — мокрые волосы мазнули Марину по щеке, яблочный шампунь, тёплый затылок. Даша обмякла, болтала ногами в пижамных штанах. Марина шла следом, переступив половицу — ту самую.


В Дашиной комнатке — на стене прикнопленный рисунок: дом с дымом из трубы, солнце в углу, мама и папа по бокам, Даша посередине. Все держатся за руки.


Серёга опустил Дашу на кровать. Та зарылась в подушку, подтянула одеяло до носа.


— Пап, а расскажи.


— Чего расскажи?


— Ну... расскажи.


Он сел на край кровати. Матрас просел под ним. Даша смотрела снизу — глаза блестели в свете ночника.


— Жила-была, — начал Серёга.


— Не «жила-была». По-настоящему.


— По-настоящему? Ладно. Жил-был один мужик, красавец — каких свет не видывал. И была у него жена, тоже красавица, но не такая красивая, как мужик, конечно.


Мокрое полотенце прилетело с порога — точно в затылок. Серёга даже не обернулся.


— Мам! Не мешай!


— Так вот. Пошёл этот мужик строить крыльцо одной бабке. А бабке восемьдесят два года, и она знала про строганье вообще всё. Стоит над ним и говорит...


Он поднял скрюченный палец — Даша уже хихикала, узнавая:


— «Серёженька, ты не так держишь!»


Даша засмеялась — тихо, сонно. Глаза закрывались.


— А дальше?


— А дальше мужик пришёл домой, и дочка не хотела спать.


— Хотела...


Не договорила. Глаза закрывались. Ресницы — длинные, Серёжины.


Ночник — слабый, жёлтый, с облезлым зайцем на колпаке. Марина купила два года назад в районе, заяц уже облезал, но Даша не хотела другого. Этот — её. Этот зайчик охранял от темноты.


Серёжа наклонился и поцеловал в макушку — в мокрые волосы.


— Спокойной ночи, Дашка-букашка.


— ...папочка, — выдохнула Даша, уже почти оттуда.


Каждый вечер — с рождения.


Через минуту дыхание стало ровным. Серёга осторожно поднялся — матрас скрипнул, Даша не шевельнулась — и вышел, обняв Марину на секунду в дверях.


Марина выключила верхний свет, оставила ночник. Постояла в дверях — секунду, может, две. Даша дышала ровно, тихо. Одеяло уже сползло — всегда сползает. Марина поправила — тёплая. Пальцы пахнут яблочным шампунем. Вышла, оставив дверь, как всегда. Приоткрытой.


На кухне тихо и чисто — сова на подоконнике, часы тикают, холодильник гудит. Их дом. Семь лет в этих стенах — или стены в них, уже не разберёшь.


Серёга вышел курить на крыльцо. Марина прошлась по кухне — тряпкой по столу, сову поправила (завалилась, кривая), замок на люке дёрнула. Руки сами, голова уже пустая. Подошла к окну.


Серёжин силуэт на крыльце, огонёк сигареты, дым — вверх, прямо, безветренно. За ним — двор, забор, пустой участок с фундаментом, а дальше — ничего. Темнота и звёзды. Яркие, осенние, какие бывают только здесь, где фонарей на улице один, и тот мигает.


Тишина. Не городская, придавленная, а настоящая. Такая, в которой слышно, как сосед через три дома кашляет на крыльце. И как далеко, за лесом, идёт товарняк — низкий, едва уловимый гул, который скорее чувствуешь, чем слышишь.


Марина стояла у окна и смотрела на мужа, который курил и смотрел на звёзды. Тридцать пять лет, опилки в волосах, и завтра снова к Зинаиде Павловне. Не уехал, не спился, не бросил. Стоит. Курит. Её.


Вернулся, закрыл дверь — щеколда щёлкнула. Пахло табаком и холодным воздухом.


— Завтра крыльцо Зинаиде Павловне?


— Ага. Доделать надо.


— Серёж.


— М?


— За электричество надо заплатить.


Пауза. Он стоял у раковины, наливал воду в стакан.


— Серёж.


— Заплачу.


Тема закрыта. Не ссора. Даже не разговор — перекличка. Он заплатит к среде. Или к четвергу. Марина знала. Марина подождёт. Потом заплатит сама. Как обычно.


— Завтра кино? — спросил он из коридора.


— Можно. Если Дашка даст.


— Дашка будет спать. Или рисовать.


— Или рисовать, пока мы смотрим.


— Тоже вариант.


Их суббота. Маленькая, негромкая. Ноутбук на кровати, какой-нибудь фильм, который оба не досмотрят — он уснёт на середине, она будет смотреть одна, тыкая его локтем на громких моментах.


В ванной зеркало запотело — Марина протёрла ладонью и встретилась с собой. Круги под глазами, хвост съехал набок. Тридцать три — или сорок три, зависит от освещения. Ладно. Бывало хуже.


Кровать просела с его стороны — каждую ночь скатывалась к нему. Натянула второе одеяло: первое Серёга украдёт, а котёл запустит «когда реально похолодает». Ноги уже ледяные.


Легла. Потолок — белый, с трещиной от угла до лампы. Надо бы замазать. Или не надо — уже своя.


Потёрла костяшку — большим пальцем по указательному. Не думая — привычка. Не от нервов — просто так, когда день кончился и тело ещё не остановилось, а голова уже пустая.


Серёжа лёг рядом, протянул руку и накрыл её пальцы — ладонь тёплая, шершавая. Ни слова. Марина замерла, и пальцы перестали тереть.


Тишина.


Дом затихал — слой за слоем. Холодильник — ровный гул, привычный, давно незаметный. Дед Боря наконец выключил телевизор — стена замолчала. Ветер — по раме, чуть-чуть, на одной ноте. У Михалыча собака гавкнула — один раз, коротко — и замолчала. Капля из крана в ванной — подтекает, Серёга чинил, изолентой, не помогло. Кап. Кап. Потом перестанет.


Серёга захрапел. Глухо, с присвистом. Двенадцать лет. Марина морщилась первый год. И второй. Потом перестала. Теперь если не храпит — просыпается. Тишина будит. Храп — колыбельная.


Закрыла глаза. Тело тяжёлое, ватное. Пятница. Завтра — выходной. Можно не заводить будильник. Можно не думать про бабу Зою и её давление, про Петровича и его порезы, про Ленин звонок — «37.2, это нормально?», про квитанцию за электричество. Можно просто лежать, слушать дом и ни о чём.


Тишина.


На самом краю — там, где сон уже забирает, а мысли расплываются — Марина поймала.


Или ей показалось.


Храп прекратился. Не так, как бывает — когда перевернётся и замолчит на минуту, а потом снова. Просто — тишина. Ровная.


Марина не открыла глаза. Слишком сонная. Слишком тяжёлые веки. Но где-то — на самой обочине, уже за границей — он не храпит. Не ворочается. Лежит. Тихо.


Мысль скользнула и ушла. Как тень по полу от окна. Сон забрал раньше, чем Марина успела повернуть голову.


Утром он будет нормальным. Встанет, поставит чайник, поцелует Дашу в макушку, скажет «доброе утро, Мариш».

Загрузка...