Ночь выдалась холодной даже для октября.

Я потёр уставшие глаза и отхлебнул из кружки остывший кофе. На экране монитора расплывались линии чертежа, новая линия прецизионной обработки, над которой я бился уже третью неделю. Проблема крылась в системе охлаждения: стандартные решения не обеспечивали нужной точности при таких скоростях резания. Нужно было что-то принципиально новое.

— Александр Петрович, вы опять здесь ночуете?

Голос охранника Степаныча заставил меня вздрогнуть. Старик стоял в дверях, держа в руках термос и бумажный пакет.

— Жена велела передать, — он поставил термос на край стола. — Говорит, вы на призрака похожи стали. Щи домашние, ещё тёплые.

Я невольно улыбнулся. Степанычу было за семьдесят, но он упрямо продолжал работать, хотя давно мог выйти на пенсию. Его жена, Мария Ивановна, подкармливала меня уже лет пять, с тех пор как узнала, что я живу один и питаюсь в основном растворимым кофе и бутербродами из заводской столовой.

— Передай ей спасибо, — я принял пакет. — И скажи, что призраки не едят щи.

— А вы едите? — хитро прищурился старик. — Вчера видел, как вы из столовой вышли. Один бутерброд в руках, и тот не доели.

Я отмахнулся и снова повернулся к монитору. Степаныч постоял ещё немного, покачал головой и ушёл, тихо притворив дверь. Хороший человек. Один из немногих на этом заводе, кто относился ко мне не как к начальству или конкуренту, а просто по-человечески.

Щи действительно оказались вкусными, наваристые, с мягкой капустой и крупными кусками говядины. Я ел, не отрываясь от чертежа, и думал о том, как странно складывается жизнь. Сорок семь лет. Ни семьи, ни детей, ни даже кота. Только работа, бесконечная работа, которая заменила мне всё остальное.

Утро началось с крика.

Я как раз спускался в цех, хотел проверить, как идёт наладка нового станка и когда услышал грохот и чей-то визгливый голос, разносящийся по всему помещению. Голос принадлежал Виктору Семёновичу Грязнову, начальнику механического цеха, человеку, которого я искренне презирал.

Грязнов был из той породы руководителей, которые поднялись по карьерной лестнице не благодаря таланту или трудолюбию, а благодаря умению угождать начальству и перекладывать вину на подчинённых. Толстый, с маленькими поросячьими глазками и вечно потными ладонями, он олицетворял всё худшее, что было в современном производственном менеджменте.

Когда я вошёл в цех, картина была до боли знакомой. Грязнов нависал над молодым токарем — парнишке было лет двадцать, не больше, — и орал так, что жилы на шее вздувались.

— Ты что, дебил?! Ты понимаешь, сколько стоит эта заготовка?! Это же титановый сплав, мать твою! Я тебя по статье уволю! Без выходного пособия! Ты у меня ещё за брак из своего кармана заплатишь!

Парень стоял бледный как мел, губы тряслись. На полу валялась испорченная деталь — я видел такое сотни раз. Станок дал сбой, резец соскочил, и заготовка превратилась в металлолом. Бывает. На любом производстве бывает.

— Виктор Семёнович, — мой голос прорезал шум цеха, как нож масло. — Можно вас на минуту?

Грязнов обернулся, и его лицо мгновенно изменилось. Из багрового оно стало просто красным, а в глазках мелькнуло что-то похожее на опаску. Он знал, что я не из тех, кто молчит и терпит. И знал, что у меня достаточно влияния, чтобы создать ему проблемы.

— Александр Петрович, — он выдавил из себя подобие улыбки. — Какими судьбами? Вы же обычно по цехам не ходите.

— Хожу, когда слышу, что орут, как не в себя.

Я подошёл ближе, намеренно встав между Грязновым и молодым токарем. Парень за моей спиной судорожно вздохнул, но я не обернулся.

— Как фамилия? — спросил я, не глядя на него.

— К-Коршунов, — голос был ещё хриплым от страха. — Дмитрий Коршунов.

— Давно работаешь?

— Три месяца...

Три месяца. Практически стажёр. Я повернулся к Грязнову.

— Вы поставили новичка на работу с титановым сплавом? На станок, который, насколько я помню, уже полгода требует капитального ремонта?

Грязнов открыл рот, закрыл, снова открыл.

— Это не... У нас кадровый дефицит, Александр Петрович. Всех опытных разобрали на срочные заказы...

— Значит, надо было перенести сроки. Или задействовать станок в исправном состоянии. Или, на худой конец, самому встать за токарный, если руки ещё помнят.

По цеху прокатился приглушённый смешок. Все знали, что Грязнов последний раз держал в руках инструмент лет двадцать назад и с тех пор ни разу не спустился с административных высот.

— Вы не имеете права вмешиваться в работу цеха! — Грязнов наконец обрёл голос, и в нём зазвенела истерика. — Я подчиняюсь напрямую главному инженеру!

— А я техническому директору, — спокойно ответил на его истерический крик. — И когда он узнает, что вы ставите неопытных рабочих на неисправное оборудование, а потом гнобите них за закономерный результат, думаю, разговор у вас будет интересный.

Грязнов побагровел. Я видел, как он борется с желанием ответить резкостью, но самосохранение взяло верх.

— Я... разберусь, — процедил он сквозь зубы.

— Вот и разберитесь. А парня оставьте в покое. — Я обернулся к Коршунову. — Дмитрий, иди в учебный центр, скажи, что я направил и пусть пристроят тебя за рабочий станок.

Парень кивнул, всё ещё бледный, но уже с проблеском надежды в глазах. Я похлопал его по плечу и направился к выходу, чувствуя спиной ненавидящий взгляд Грязнова.

Поднимаясь обратно в кабинет, я думал о том, как всё начиналось.

Мне было восемь, когда я разобрал отцовские наручные часы — «Победу», механические, с боем. Отец, простой слесарь на том же заводе, где я теперь работал инженером, пришёл домой и обнаружил на кухонном столе россыпь крохотных шестерёнок, пружинок и винтиков, а посреди всего этого хаоса — меня, сосредоточенно пытающегося понять, как эта штука работает.

Я до сих пор помню его лицо. Сначала, ужас, потому что часы были единственной ценной вещью в нашей небогатой семье. Потом, изумление, когда он увидел, что все детали аккуратно разложены по группам: «привод», «передача», «регулятор», «индикация», словно я уже тогда интуитивно понимал принципы классификации механизмов. И наконец какая-то странная гордость, смешанная с тревогой.

— Саша, — сказал он тогда, присев на корточки, чтобы смотреть мне в глаза. — Ты понимаешь, что ты сделал?

Я кивнул, готовый к наказанию.

— Я хотел узнать, как они тикают.

Отец помолчал, потом взял одну из шестерёнок, повертел в пальцах.

— И как? Узнал?

— Почти, — признался я. — Только не понял, откуда берётся сила, которая их двигает.

Он улыбнулся, той самой улыбкой, которую я потом видел только на старых фотографиях.

— Пружина, — сказал он. — Её заводят, и она, раскручиваясь, толкает всё остальное. А шестерёнки передают эту силу дальше, к стрелкам.

— А почему стрелки двигаются так медленно, если пружина раскручивается быстро?

Отец замолчал. Я видел, как он ищет слова, как пытается объяснить ребёнку то, что сам понимал лишь интуитивно.

— Передаточное число, — наконец сказал он. — Когда маленькая шестерёнка крутит большую, скорость замедляется, но сила растёт. А когда наоборот... В общем, это как рычаг.

В тот вечер мы сидели на кухне до полуночи, и отец, который не закончил даже школу, объяснял мне основы механики так, как понимал их сам — через руки, через практику, через тот особый рабочий опыт, который не прочитаешь ни в одном учебнике. А потом мы вместе собрали часы. Они заработали.

С того дня я знал, кем хочу быть.

Школа давалась легко — слишком легко, чтобы быть интересной. Я проглатывал учебники за несколько дней, а потом скучал на уроках, мечтая о мастерской отца, где можно было разбирать и собирать настоящие механизмы. Учителя не знали, что со мной делать: я мог ответить на любой вопрос по физике или математике, но при этом откровенно скучал, глядя в окно.

— Сорокин, ты снова не слушаешь! — кричала математичка.

— Простите, Мария Николаевна, — отвечал я. — Просто вы уже третий урок объясняете квадратные уравнения, а я их решал в пятом классе.

Институт был спасением. Тульский политехнический, факультет машиностроения. Там я наконец-то нашёл то, чего искал всю жизнь: знания. Настоящие, глубокие, сложные знания, которые нужно было добывать как руду из шахты — с трудом, с потом, с бессонными ночами над учебниками и чертежами.

Профессор Каримов, читавший курс технологии машиностроения, однажды сказал мне после экзамена:

— Сорокин, ты либо станешь великим инженером, либо сгоришь на работе. Третьего не дано.

Он оказался прав. Только вариант был не «либо-либо», а «и-и».

Это случилось вечером того же дня.

Я как раз заканчивал последние правки в чертеже системы охлаждения, решение наконец-то пришло, простое и элегантное, как всё гениальное, когда взвыла сирена. Не учебная, не плановая проверка. Настоящая аварийная сирена, от звука которой кровь стынет в жилах у любого, кто проработал на производстве хотя бы год.

Я выбежал из кабинета, не выключая компьютер, даже не схватив телефон. По коридору уже бежали люди, охрана, инженеры, кто-то из администрации. Все к цеху высокоточной обработки, откуда валил густой чёрный дым.

— Что там?! — крикнул я на бегу какому-то молодому технику.

— Гидравлика! — парень был бледен как смерть. — Пресс-штамп сорвался с креплений, пробил трубопровод охлаждающей жидкости! Там Михалыч остался, заклинило дверь!

Михалыч. Иван Михайлович Терентьев, старший наладчик, человек, который проработал на заводе сорок лет и знал каждый станок лучше, чем собственных детей. Ему было под семьдесят, но он упрямо отказывался уходить на пенсию, говоря, что без работы «сразу в гроб ляжет».

Когда я добежал до цеха, там уже толпились люди. Пожарная бригада ещё не прибыла, а у дверей стоял Грязнов и истерично размахивал руками.

— Не подходить! Там может рвануть! Всем назад!

Я оттолкнул его в сторону и рванулся к двери. Из-за неё доносился стук, слабый, прерывистый, но настойчивый.

— Михалыч! — я заколотил по металлу. — Ты там?!

— Здесь... — голос был еле слышен сквозь грохот и шипение рвущихся труб. — Нога... зажало... не могу...

Дверь заклинило намертво, видимо деформировался косяк от удара. Я оглянулся, ища инструмент, и увидел на стене пожарный щит. Топор. Лом. Багор.

— Сорокин, отойди! — Грязнов схватил меня за плечо. — Пожарные сейчас будут, они справятся!

Я стряхнул его руку и взял лом.

— Пожарные будут через десять минут. У него столько нет.

Дверь поддалась с третьего удара, старый металл, изъеденный ржавчиной, не выдержал. Я протиснулся внутрь и сразу понял, что времени действительно нет.

Цех был похож на преисподнюю. Откуда-то сверху хлестала охлаждающая жидкость, превращаясь в ядовитый пар при контакте с раскалённым металлом. Дым разъедал глаза, каждый вдох царапал горло, как наждачная бумага. А посреди всего этого хаоса, придавленный упавшей балкой, лежал Михалыч.

— Петрович... — он увидел меня и попытался улыбнуться. — Ты чего... дурак... уходи...

— Сейчас, — я бросился к нему, пытаясь оценить ситуацию. Балка прижала его ногу к полу, но не раздробила — между ней и полом был небольшой зазор. Если найти рычаг...

Взгляд упал на обломок трубы, валявшийся рядом. Достаточно длинный, достаточно прочный. Я подсунул его под балку, упёрся ногами в пол и надавил всем весом.

Металл скрипнул. Балка чуть приподнялась.

— Тяни ногу! — прохрипел я. — Давай!

Михалыч застонал от боли, но рванулся в сторону. Его нога выскользнула из-под балки, и я отпустил рычаг, едва успев отскочить. Труба зазвенела об пол.

— Вставай, — я подхватил старика под руки. — Идти можешь?

— Попробую...

Мы доковыляли до двери. Снаружи нас встретили — кто-то подхватил Михалыча, кто-то накинул мне на плечи какое-то одеяло. Кажется, я даже не заметил, что моя рубашка дымится от попавших на неё капель раскалённой жидкости.

— Скорую! — кричал кто-то. — Быстрее!

Я прислонился к стене, пытаясь отдышаться. Лёгкие горели, глаза слезились, руки тряслись от напряжения. Но Михалыч был жив. Это главное.

И тут я услышал.

Звук был знакомым, характерный треск перегревающегося металла, который я слышал десятки раз во время аварий и учебных тревог. Только в этот раз он был громче. Намного громче.

— Все назад! — мой крик утонул в нарастающем грохоте.

Я увидел, как трескается потолок цеха. Увидел, как падает огромный кусок бетонного перекрытия, увлекая за собой обрывки кабелей и арматуры. Увидел, как люди бросаются врассыпную.

И увидел Дмитрия Коршунова, того самого молодого токаря, которого я защитил утром. Он стоял прямо под падающей плитой, застыв на месте от ужаса, не в силах пошевелиться.

Время замедлилось.

Говорят, перед смертью вся жизнь проносится перед глазами. Это неправда. Перед глазами проносится только одна мысль, та, которая определяет всю твою сущность. Моя мысль была простой: «Я могу его спасти».

Тело двинулось раньше, чем разум успел оценить риски. Три шага, ведь столько отделяло меня от парня. Три шага, которые я преодолел за долю секунды, вкладывая в рывок все оставшиеся силы. Мои руки схватили Коршунова за плечи, рванули в сторону, толкнули прочь из зоны падения.

Он упал, покатился по бетонному полу, ударился о станину какого-то станка. Живой. Я успел увидеть его расширенные от ужаса глаза, услышать его крик, не от боли, а от понимания того, что происходит.

А потом мир обрушился на меня.

Удар пришёлся по затылку и плечам. Не было боли, только чудовищное давление, словно кто-то пытался втиснуть меня в пространство размером с напёрсток. Звуки исчезли, сменившись звенящей тишиной. Свет померк, оставив лишь тусклое серое марево на периферии зрения.

Странно, подумал я. Умирать совсем не страшно.

Страшно было бы не успеть. Страшно было бы стоять в стороне и смотреть, как мальчишку раздавливает многотонная плита. Страшно было бы жить с этим знанием, что мог спасти и не спас.

А так, нет, не страшно. Просто... тихо.

В последние мгновения я думал не о несданных проектах, не о недописанных чертежах, не о той системе охлаждения, которую я так и не успел довести до ума. Я думал о часах. Об отцовских часах «Победа», которые мы собрали вместе тем далёким вечером. О том, как шестерёнки встали на свои места, как пружина распрямилась, как стрелки дрогнули и пошли.

Механизм. Всё на свете, есть один единый механизм. Вселенная, жизнь, смерть. Просто очень сложные шестерёнки, которые крутятся по своим законам. И если понять эти законы...

Темнота сгустилась, становясь всё плотнее. Но где-то на самом её краю, там, где чернота была особенно густой, мелькнул огонёк. Маленький, едва заметный, как звезда в предрассветном небе.

Нет, не звезда. Что-то другое. Что-то похожее на... кристалл?

Я потянулся к нему, не руками, потому что рук у меня больше не было, а чем-то иным, тем, что осталось от меня после того, как тело перестало существовать. Потянулся с тем же жадным любопытством, с каким восьмилетний мальчишка тянулся к отцовским часам. С тем же желанием понять, разобрать, постичь.

И огонёк ответил.

Он вспыхнул ярче, разгораясь изумрудным пламенем, и потянул меня к себе или я потянулся к нему, трудно было сказать наверняка. Темнота расступилась, открывая... что?

Другой мир?

Другую жизнь?

Или просто ещё один механизм, законы которого мне предстояло постичь?

Последняя мысль, которая промелькнула в угасающем сознании, была до странного спокойной:

Интересно. Очень интересно.

А потом не осталось ничего, только зелёный свет и ощущение падения, которое, казалось, длилось вечность.

Загрузка...