Пролог

Дым сигарный стоял столбом, смешиваясь с густым ароматом горячего воска от тысяч свечей и терпкими нотами дамских духов — «Жокей-клуб», «Шипр», «Белая роза». Юсуповский дворец на Мойке сиял, как огромный праздничный ковчег, затерявшийся в снежной и темной петербургской ночи. Золото лепнины, отсветы хрусталя в тяжелых люстрах, алый бархат драпировок – все кричало о несметном богатстве и мощи рода, ведущего свою историю от самого Пророка.

Восемнадцатилетний Александр Юсупов, прислонившись к косяку двери в бальную залу, наблюдал за этим маскарадом. Его новый, с иголочки, мундир пажей, сшитый лучшим портным Шармером на Невском, жал в подмышках и невыносимо натирал шею. Он ловил на себе взгляды: девичьи – робкие и любопытные, материнские – оценивающие, как товар на ярмарке, взгляды сановников – строгие, взвешивающие, будто он был не человек, а лот на аукционе жизней. Он был центром этого празднества, его официальным героем, но чувствовал себя так, будто смотрит на все через толстое стекло аквариума, где плавали странные, прекрасные и чуждые ему рыбы.

– Александр, дитя мое, – гладкий, обволакивающий, отточенный годами в салонах и канцеляриях голос отца, князя Николая Борисовича Юсупова, прозвучал рядом. – Чествуют тебя, а ты прячешься в тени. Неприлично. Свет – это сцена. Неумение играть свою роль приравнивается к поражению.

Князь был воплощением светской выучки: седая бородка клинышком, безупречный фрак от самого Шармера, золото часовой цепочки, лежащее на жилете с математической точностью. Его взгляд, серый и холодный, как воды Невы в ноябре, был одновременно усталым и пронзительным. Он легким, почти невесомым движением руки подозвал сына в центр залы, под гигантскую хрустальную люстру. Гул голосов стих, уступив место натянутому, вежливому молчанию.

– Друзья! – голос отца прозвучал металлически ясно, заполнив все уголки огромного зала. – Сегодня мы собрались не просто так. Сегодня мой сын, Александр, вступает в пору мужества. Испокон веков Юсуповы служили России на ратном поле и в дипломатических сражениях. Прадед его при Екатерине, дед – при Александре Благословенном… В этом – наш долг, наша честь и наша слава. Не в богатстве, коего нам Господь послал с избытком, а в верной службе.

Александр слушал, глядя куда-то поверх голов гостей, на пламя одной-единственной свечи в люстре. Он видел в нем не свет бала, а отблеск будущего горна, раскаленного докрасна, сварные искры и багровое жерло мартеновской печи.

– И в этот день, – продолжал отец, с легкой, почти незаметной улыбкой, в которой было больше расчета, чем тепла, – я хочу не просто дать ему наказ, но и вручить инструмент для свершения его пути.

Князь сделал паузу, наслаждаясь вниманием зала, затем протянул Александру небольшой дубовый ларец с инкрустацией и плотный конверт из дорогой, кремовой бумаги с водяными знаками.

– Ключ от твоей будущей резиденции на Английской набережной и… нечто, что поможет тебе эту резиденцию достойно содержать и занять подобающее место в рядах защитников Отечества.

Александр механически взял ларец и вскрыл конверт перочинным ножиком, который он, к ужасу матери, всегда носил с собой. Шепот одобрения прошел по залу: "Воспитывает достойного наследника", "Щедрый дар", "Начнет жизнь как подобает Юсупову".

Внутри лежал не символический рубль и не скромная сумма на обзаведение хозяйством. Там был чек, отпечатанный в Конторе Государственного Банка. Сумма, выведенная каллиграфическим почерком, заставила воздух застыть в его легких: **200 000 рублей**. Состояние, равное годовому доходу с десятка крупных имений. Цена небольшого броненосца или годового содержания целой кавалерийской дивизии.

Он поднял глаза на отца. В глазах князя Николая Борисовича он прочел не просто щедрость, а испытание, вызов и безоговорочную веру в устои: "Потрать разумно. Вложи в дело, как подобает Юсупову. Купи себе роту в гвардии, место в министерстве, влияние при дворе. Встройся в систему. Стань одним из нас".

Александр сжал бумагу. Края плотного конверта врезались в ладонь. Он чувствовал тяжесть всех этих взглядов, ожидания всей этой нарядной, благоухающей толпы. Они ждали, что он скажет: "Благодарю, отец. Оправдаю ваше доверие и доверие Государя".

Вместо этого он медленно, почти невежливо, сунул чек во внутренний карман мундира, туда, где обычно лежали его тайные, переписанные от руки конспекты лекций по теоретической механике. Он встретился взглядом с отцом, и в его собственных, серых и холодных, как петербургский гранит, глазах, вспыхнул тот самый огонь, что он видел в пламени свечи – дикий, неуправляемый, готовый спалить все дотла.

– Благодарю вас, отец, – произнес он тихо, но так, что его голос, молодой и резкий, был слышен в наступившей тишине. – Это… именно то, что мне было нужно для начала.

Он не поклонился, не улыбнулся. Он просто повернулся и твердыми шагами вышел из залы, оставив за спиной взрыв недоуменного, возмущенного шепота и застывшее, словно высеченное из мрамора, лицо отца. Он не видел дороги. Перед его глазами стояли не стены дворца, а эскизы токарных станков, чертежи двигателей внутреннего сгорания, расчеты подъемной силы, и бесконечное, ждущее только его, холодное русское небо.

Глава 1. Не своя колея

Свет зимнего утра, бледный и жидкий, пробивался сквозь высокие окна его петербургских покоев, выходящих в сад. Воздух все еще пах духами и дымом, но теперь этот запах казался приторным и чужим, как запах в доме умершего человека.

Александр не ложился. Снятый мундир валялся на стуле, как сброшенная кожа, символ ненавистной ему роли. Он стоял у камина, в простой полотняной рубахе, запачканной чернилами, и по одному, с методичным спокойствием, бросал в огонь бумаги. Ярко-розовый билет на бал к графине Клейнмихель. Приглашение на охоту в Царское Село от великого князя. Визитные карточки с титулами «Ваше Сиятельство» и «Господин Министр». Проект мундира офицера лейб-гвардии Конного полка, с акварельными зарисовками. Каждое пылающее клочко бумаги было не актом вандализма, а обрядом очищения, шагом к той единственной свободе, которую он для себя определил – свободе творить, а не служить.

– Барин… Александр Николаевич… – у камина, застыв в почтительной, но скорбной позе, стоял его камердинер, Григорий Игнатьевич. Старый, коренастый, с лицом, испещренным морщинами, как картой былых походов еще с покойным дедом. Он смотрел на барина с немой тоской, будто видел, как тот собственноручно закапывает свое блестящее будущее. – Что же вы делаете-то? Все связи, все пути… Люди жизнь кладут, чтобы такое получить!

– Все чужие пути, Григорий, – не оборачиваясь, ответил Александр, наблюдая, как коробится от жара золоченый герб на пригласительном. – Все накатанные колеи, ведущие в тупик чужой воли. Я поеду своей дорогой. Пусть она будет хуже, но она будет моей.

Он отошел от камина и подошел к массивному дубовому столу, заваленному не юридическими фолиантами и не сборниками стихов, а странными, пахнущими свежей типографской краской журналами: парижская "Revue de Mécanique", лондонское "Engineering", немецкий "Der Motor". Рядом лежали его собственные чертежи – нечеткие, наивные, с помарками и кляксами, но полные дерзкой веры. Эскизы лопастей воздушных винтов, схемы двигателей внутреннего сгорания с системой зажигания от магнето, сложные расчеты подъемной силы, выведенные его рукой на полях.

– Вели собираться, – сказал Александр, наконец повернувшись к слуге. Его лицо было бледно от бессонницы, но глаза горели. – Бери только самое необходимое. Мои ящики с книгами, измерительные инструменты в футлярах, мою походную складную кровать. Остальную мебель, фарфор, эту бронзу – все продадим с аукциона или сдадим на хранение.

– Куда же мы, барин? – в голосе Григория прозвучала не просто тревога, а почти отцовская боль. – В Париж? В Италию? Может, в имение к княгине-матушке?

– В Архангельское. Домой.

Но по тому, как твердо и холодно прозвучало это слово «домой», Григорий понял: едут они не в уютную подмосковную усадьбу для отдыха и развлечений. Они едут на войну. Войну с миром, который их взрастил.

***

Стол в столовой был накрыт с обычной юсуповской, чуть утомившей уже своей безупречностью, роскошью: севрский фарфор с золотыми вензелями, столовое серебро работы Сазикова, дымящийся тульский самовар, петербургские круассаны и московские калачи. Князь Николай Борисович, в темном английском сюртуке, был холоден и непроницаем, как стена Генерального штаба. Он медленно, с тихим звоном, размешивал кусковой сахар в тонкостенной чашке.

– Надеюсь, вчерашняя твоя… несдержанность, – начал он, не глядя на сына, а рассматривая узор на ковре, – была следствием естественного волнения. Юность извиняет многое. Сегодня мы обсудим твои планы обстоятельно. Я договорился о твоей аудиенции у военного министра в четверг. Начало в кавалергардах – более чем достойно. Или, если тянет к тонкостям восточной политики, есть интересная вакансия в Азиатском департаменте. Персия. Загадочная страна. Пыль, шахмады, закулисные интриги. По-своему романтично.

Александр отпил глоток черного кофе. Горький, крепкий, обжигающий. Как и его предстоящие слова.

– Благодарю за заботу и хлопоты, отец. Но мои планы… иного свойства.

– Иного? – Князь поднял брови, его пальцы замерли на ручке чашки. – Александр, в двадцать лет планов не бывает. В двадцать лет бывает следование предначертанному пути, на который тебя поставили рождение, воспитание и долг.

– Мой путь я выберу сам. Твой дар… эти деньги… – Александр похлопал рукой по карману, где лежал чек, – я вложу их в дело. В реальное дело. Дело, которое, я уверен, принесет славу не только нашему роду, но и России. Иную славу.

Князь медленно, с подчеркнутой театральностью, поставил чашку. Фарфор звякнул о блюдце, и этот звук прозвучал в тишине комнаты как пистолетный выстрел.

– Я весь внимание.

– Я уезжаю сегодня в Архангельское. Не как барин на летний отдых. Я построю там механические мастерские. Опытно-промышленные мастерские. Я буду проектировать и строить двигатели. Нового типа.

Наступила тишина, которую можно было резать ножом для масла, лежавшим на столе.

– Двигатели? – Князь произнес это слово с таким ледяным, беспросветным отвращением, будто говорил о сифилисе или мужицком бунте. – Ты… князь Юсупов, отпрыск одного из древнейших родов империи… будешь, извини за прямоту, ковыряться в саже и машинном масле? Заводить фабрику, как какой-нибудь Нобель или Путилов? Ты с ума сошел? Ты окончательно повредился в рассудке? Ты опозоришь нас! Наш род веками служил престолу, а не копил капиталы, не торговал! Мы – столпы империи, а не ее… механики!

– Я не буду копить капиталы, отец. И не буду торговать. Я буду создавать будущее. Будущее, в котором Россия будет не только ходить по земле и плавать по морям, но и летать по небу. Быстрее и выше всех.

– Летать? – Князь встал, его лицо побелело, как мраморный бюст в углу залы. Он оперся руками о стол, и его пальцы побелели от нажима. – На чем? На твоих бумажных, прости Господи, крыльях? На мыльных пузырях? Я не позволю этого! Я использую все свое влияние, чтобы…

– Ты уже позволил, – тихо, но с железной, не свойственной его годами твердостью перебил его Александр. Он тоже встал, и впервые они оказались друг напротив друга не как отец и сын, а как два противника. – Ты вручил мне эти деньги. По всем законам, светским и божеским, они теперь мои. И я распоряжусь ими так, как считаю нужным и правильным. Прости, если огорчил тебя.

Он отодвинул стул, и тот отъехал с резким скрежетом по паркету, и вышел из столовой, не дожидаясь разрешения, не оборачиваясь на оклик. За спиной он слышал не крик, а тяжелое, хриплое, почти астматическое дыхание отца – звук рушащегося мира.

***

Через два дня, рано утром, когда город только просыпался в морозной дымке, у ворот особняка на Мойке стоял не роскошный, с гербами, рыдван, а простой, но прочный, на рессорах, дорожный тарантас, груженый аккуратно уложенными ящиками с книгами и зачехленными инструментами. Рядом – два верховых коня: резвой гунтерской масти для Александра и более спокойный мерин для Григория.

Александр был одет не по-столичному, а так, как одевались инженеры и землеустроители, отправляющиеся в провинцию: простые, но крепкие яловые сапоги, плотная суконная чуйка поверх обычного сюртука, меховая шапка-ушанка вместо парадной треуголки. Он в последний раз окинул взглядом строгий, величественный фасад дворца, где прошли его детство и отрочество. Не было ни капли сожаления. Была собранность, холодная, ясная решимость альпиниста, стоящего у подножия непокоренной вершины.

Он вскочил в седло легким, привычным движением, выказывая прекрасную выучку. Григорий, кряхтя и бормоча что-то под нос о «старости да безумии барском», устроился на козлах тарантаса, взяв в руки вожжи.

– Тронули, Григорий Игнатьевич! – крикнул Александр, и его голос прозвучал молодо и звонко в утренней тишине.

Тарантас, скрипя полозьями по укатанному снегу, тронулся с места. Они выехали на набережную Мойки. Александр не оглянулся на дворец. Его взгляд был устремлен вперед, через замерзшую Неву, на Московский тракт, уходящий в бескрайнюю, заснеженную даль России. Мимо них проносились щегольские сани с барышнями, тяжелые кареты чиновников, пешеходы в тулупах. Жизнь имперской столицы кипела своим чередом, своим тщательно отлаженным ритмом.

Он выезжал из Петербурга – города условностей, церемоний, сковывающего этикета и застывших, как лед на Неве, традиций. Он въезжал в Россию – страну просторов, нерастраченных сил, темной мужицкой мощи и бесконечных, еще не осознанных ею самой возможностей. В его кармане лежал чек на двести тысяч рублей. Не как подарок, не как приданое к будущей карьере, а как первый, стартовый капитал для великой стройки. И первый, краеугольный камень этой стройки он вез с собой – свою непоколебимую, юношескую, ослепительную и, возможно, губительную веру в то, что одним лишь умом и волей можно перевернуть мир.

Он пришпорил коня, и мелкой, упругой рысью выехал за Московскую заставу, оставляя за спиной дымный, призрачный мираж имперской столицы. Впереди лежала реальность. И он был готов к битве с ней.

Загрузка...